Расстались они в этот вечер раньше обычного. В груди у Петра жгло, точно кто вложил туда горящий уголь. И если бы Поленька окликнула его, он вернулся бы, схватил ее, прижал, зацеловал бы… Но она не окликнула. Она только печально и непонимающе смотрела ему вслед. Где-то на улице пиликала гармошка, взлетали в морозный воздух озорные голоса колхозных парней и девушек. Поленьке не хотелось, чтобы ее увидели, и она побежала домой. Бежала и боялась, что расплачется.
   Были потом еще встречи, но проходили они уже не так, как раньше, хотя говорили друг другу вроде те же слова… Проводив ее, Петр торопливо прощался и быстро уходил.
   – Ты вроде боишься кого, – сказала как-то с горечью Поленька. – Каждый раз, не успеем дойти до дома, скорее обратно бежишь… К нам никогда не зайдешь… Может… Может, вообще я в тягость тебе? Пожалуйста…
   Поленька потирала белой вязаной варежкой щеку около глаз. Стояла так, отвернувшись, пока Петр медленно не заговорил:
   – Зачем ты так, Поленька?! Стесняюсь я заходить… к вам… матери стесняюсь. Но я зайду… Чтобы ничего такого не думала, завтра же зайду вечером и все скажу ей.
   Тогда Поленька обернулась и сама сказала:
   – Ну, иди скорее домой, замерз ведь. – И когда он поцеловал ее, она шепнула: – А маме ничего говорить не надо. Она все знает…
   Петр и в самом деле стал после этого иногда заходить к Поленьке.
   Между тем дело шло к весне, сильнее разгоралось солнце на небе.
   Петр думал теперь о Поленьке днем и ночью. Но странно!.. В мыслях он был с ней каждую минуту, а на деле получалось как-то так, что встречались все реже и реже.
   Перед последними зимними буранами, которые случались обычно в конце марта, Разинкин приказал нарезать снегопахом канавы на полях локтинского колхоза. Петр работал добросовестно, сильно уставал. Вернувшись с поля, торопился к Поленьке, но отец чаще всего находил какую-нибудь работу по хозяйству. «Успеешь погулять… Крыша вон от снега обламывается, сбросай…»
   Или говорил раздраженно:
   «Навозу в коровнике накопилось – не пролезть. Все отец должен делать…»
   Петр лез на крышу или до глубокой ночи выкидывал навоз из коровника. Можно было бы еще сбегать повидаться с Поленькой, но отец стерег каждое его движение: «Ничего, ничего… Не последний день живешь на земле. Ложись, завтра тебе на работу рано…» Петр закусывал губы, шел спать.
   Потом было совещание в МТС, на котором трактористы брали трудовые обязательства. Петр неделю не был дома. Затем начались предпахотные хлопоты. А там и сама пахота. Сев…
   – Ты извини, Поленька, – говорил теперь Петр в совсем уже редкие встречи. – Замотался я вконец. Вот отсеемся, посвободнее станет. Я каждый-каждый вечер буду с тобой. Я ведь и сейчас… Пашу – с тобой, мотор проверяю – ты будто рядом. Ты верь мне.
   – Сейчас вот – верю. А нет тебя – я… – И она уткнулась лицом в его грудь. Он погладил ее острые плечики большими руками со следами въевшегося мазута.
   – И когда нет меня – верь… Верь…
   – Не могу, – призналась Поленька, не поднимая головы. И повторила сквозь слезы: – Не могу, Петя…
   Он хотел спросить: «Почему?» – и не спросил. Показалось, что не хватит сил выслушать ее ответ.

Глава третья

1

   Медленно и трудно наступает в Локтях весна. Уже давным-давно стекли мутные вешние воды, все чище и прозрачнее становится речушка, протекающая по деревне, а откуда-то с севера все дуют и дуют, как и осенью, студеные ветры, свистят уныло в голых ветвях деревьев. Земля, обильно усеянная с прошлой осени семенами, еще спит.
   Однако влажные холодные ветры постепенно стихают.
   Забредает в Локти долго блуждавший где-то ровный тихий, теплый дождик. Он идет иногда день, иногда два… И когда перестает – разливается по селу терпкий, пьянящий запах прелых листьев, лопнувших почек и мокрой согретой земля. Каждый в Локтях знает: заморозков больше не будет.
   В это время начинает тихонько, незаметно для человеческого глаза, шевелиться земля. Осторожно сдвигаются с места песчинки, прошлогодние листья, засохшие стебельки трав. Тянутой из-под них к свету тоненькие бледные всходы. Они настолько хилы и немощны, что становится непонятно, как могли стронуть они с места тяжелый побуревший лист в лесу или плотный, словно камень, комочек земли на пашне, комочек, который не в силах были сдвинуть упругие осенние ветры, размочить холодные надоедливые дожди. Но вот осторожно уперся в комочек один росток, потом второй, третий… И пришлось ему, хочешь не хочешь, бесшумно подвинуться, уступить.
   Великая сила заложена в проклюнувшихся из-под земли бледноватых стебельках. Порой бросит на них ветер целую горсть принесенного с береги Алакуля песка, безжалостно изломает высыпавшийся из белесой тучи град. Иногда равнодушный человек наступив на них, втопчет обратно в землю. Но пройдет день, другой – тоненькие бледноватые стебельки осторожно распрямятся, пугливо приподнимутся, точно осматриваясь, нет ли еще где опасности. Успокоившись, начнут быстро оправляться и зеленеть, один за другим выбрасывая к солнцу нежные пахучие листочки.
   Однако враг притаился тут же, рядом в земле.
   Он коварно выжидает время. Когда растения немного разовьются и окрепнут, он осторожно высовывает наружу свое бледноватое тело.
   Несколько дней они спокойно растут рядом. Враг, кажется, не обращает внимания на зеленое растение. Потом начинает тянуться к молодому стебельку, обвивается вокруг него раз, другой, третий, впивается бесчисленными присосками и теряет связь с землей. Теперь молодое растение кормит его своими соками. А само постепенно чахнет, желтеет…
   Этот враг именуется повиликой. Жители Локтей зовут ее несколько иначе – повитель.
   Наиболее зараженные повителью участки посевов колхозники выкашивают раньше, чем созреют семена повилики. Другого выхода очистить поля от этого сорняка нет.
   В палисадниках домов от повители сильно страдают молодые деревце. Густо оплетенные жесткими и крепкими, как проволока, грязноватыми стеблями, они с трудом выбрасывают мелкие бледно-зеленые листочки и почти не растут.
   Зато, если хозяин своевременно очистит деревцо от опутывающей его проволоки, через неделю оно зазеленеет, листочки нальются тяжелым соком, глянцевито заблестят на солнце, тихо и обрадованно зашумят под теплым июньским солнцем…
* * *
   Не успели локтинские колхозники отсеяться, а солнце уже запалило вовсю, будто поставило перед собой цель – выжечь посевы, обварить могучие сосны до самых стволов, до дна высушить Алакуль.
   Весь день висел над Локтями клейкий горячий воздух, за короткую ночь он не успевал освежиться.
   Давно уже, может, с того памятного вьюжного вечера, стала подумывать Поленька, что не напрасной была тревога матери, предупреждавшей, чтоб не торопилась с любовью. А она и не торопилась, все случилось как-то само собой. А теперь вот ходит по берегу озера, ждет его, проклятого… Ушла бы, да нет сил. Может, все-таки придет.
   – Как-то все у нас не так, – проговорила она однажды с отчаянием.
   – Почему не так?
   – Недоговорено все… Будто обманываем друг друга. Не могу я так, не могу…
   – Да брось ты хныкать, в конце концов! – раздраженно воскликнул Петр. – Ты думаешь, мне-то легко! Думаешь, я-то не мучаюсь?!
   Поленька заплакала. Петр опомнился, хотел ее успокоить, растерянно дотронулся до ее плеча.
   – Не надо, не надо! – воскликнула она и убежала.
   День угасал…
   Солнце, насветившись за день вовсю, где-то за горизонтом неторопливо готовилось к заслуженному отдыху. Оно, невидимое уже людям, посвечивало там устало, чуть-чуть, только для себя. Но и этот свет, поднимаясь с земли, окрашивал небольшой кусочек неба прозрачной желтоватой краской.
   Молодое облачко, никогда в жизни не видавшее еще, где и как устраивается на ночь солнце, торопливо подплыло к освещенному краешку неба и с любопытством глянуло вниз, на землю. Облачко, кажется, не могло еще отдышаться и было розоватым, как лицо ребенка после быстрого бега.
   Поленька, прибежав домой, не пошла в комнату. Она села на почерневшие бревна, лежавшие кучей возле стены, уперлась кулаком в подбородок и стала смотреть на освещенный кусочек неба, на осторожно выглядывающее из тьмы облачко…
   А там, на земле, куда опустилось солнце, было, очевидно, очень интересно. Облачко, и в самом деле похожее на маленькую человеческую фигуру, уже забыло об осторожности и страхе, выплыло на середину освещенного места и даже, чтоб лучше видеть, опустилось поближе к земле.
   Но Поленька его уже не видела. Она плакала – тихо, спокойно, не замечая, что плачет…
   Размолвка их продолжалась больше двух недель.
   Дни, сгорая дотла, оставляли на земле горячий запах пыльного воздуха. Солнце словно обугливало за день небо: к вечеру оно становилось пепельно-серым, а потом быстро чернело. Зажигались на нем непривычно большие звезды. Но они были какими-то тусклыми, точно горели из последних сил.
   Петр теперь каждый день приходил ночевать домой. Побродив молчаливо и бесцельно по комнатам, он набрасывал на одно плечо пиджак, отправлялся на улицу.
   Но к Поленьке идти почему-то не решался. Через полчаса возвращался домой хмурый, по-прежнему молчаливый и вешал пиджак в шкаф.
   И вдруг Петр почувствовал, что отец не обращает больше на него внимания. Опять с ним что-то случилось, опять, как зимой, отец стал на целые дни скрываться в горнице.
   Однажды поздно вечером, придя с работы, Петр направился было в комнату, где стояли их с отцом кровати. Но дверь оказалась запертой. Петр постучал.
   – Пошел к черту, – раздался из-за двери раздраженный голос отца.
   А Петр улыбнулся.
   – Ты постели мне, мама, где-нибудь на полу, я сейчас вернусь, – сказал он и выбежал на улицу. Во дворе остановился, ожидая с трепетом, не окликнет ли отец. Но было тихо. Петр глубоко-глубоко вдохнул свежий воздух, рассмеялся легко и негромко. Хотел бежать к Поленьке, вышел уже за ворота. Но подумал: «Зачем же ночью?! Завтра пойду к ней, засветло…»
   На другой день он действительно пришел домой к Поленьке засветло, чего вообще никогда не бывало. Она, бледная, похудевшая, встретила его спокойно, хотя от тихой и ласковой улыбки Петра у нее защемило сердце, как в первые дни их любви.
   – Пойдем на берег, – попросил Петр. – Мне, понимаешь, надо тебе рассказать… Я ведь знаю, что ты… В общем, пойдем…
   Они долго молча бродили по мелкой гальке у самой воды.
   – Ты что-то хотел мне рассказать, Петя, – напомнила она.
   – Хотел… Только я попозже. Видишь, как хорошо…
   Они присели на обломок скалы. Стало уже темнеть. Недалеко от них падали на озеро ласточки и, будто скользнув по его стеклянной поверхности, стремительно взмывали вверх сквозь плотные тучи висевших над водой комаров. Поленька, сломив по дороге березовую ветку, тихонько обмахивалась ею. Потом проговорила, может, потому, что Петр молчал:
   – Солнышко опустилось в лесу и выгнало оттуда всех комаров своим жаром…
   – Что? – очнулся Петр от задумчивости. – Как выгнало?
   Поленька только грустно посмотрела на него.
   – Я, Поленька, думаю все… – Запнулся, помолчал и начал снова: – Ты сказала – недоговорено у нас, обманываем друг друга… Не обманываем. А недоговорено – точно… Отец у меня, знаешь…
   Несколько минут слышны были только ленивые всплески воды где-то недалеко от их ног.
   – Знаю, – наконец вздохнула Поленька.
   – Давно-давно… За амбарами сидела ты с девчонками на лужайке. Там еще ребята в мяч играли. Ты не помнишь, конечно…
   – Помню, – почти шепотом произнесла Поленька.
   – Ну, вот, – закончил Петр. И обоим им было понятно, что значит это «ну вот».
   Скоро стало совсем темно. Комары понемногу исчезли, и Поленька бросила свою ветку.
   – Ты пойми, Поленька, он все-таки отец, – умоляюще проговорил Петр после долгого молчания.
   Она ответила не сразу:
   – Я понимаю. – И еще через минуту спросила: – Как же нам теперь быть?
   – Я тоже не знаю, – промолвил Петр. – Но я думал об этом, много думал, Поленька. Может, поженимся, да и все. Как снег выпадет, хорошо?
   Едва Петр произнес последние слова, вдруг застучало у него в висках: «А отец? А отец??»
   Поленька молчала. Потом сквозь какой-то звон еле донесся ее голос: «Хорошо, Петя». Он не видел в темноте ее глаз, но вдруг почувствовал, что она смотрит на него.
   – И ты… согласна?
   – Конечно…
   – И ты… согласна? – опять бессвязно повторил Петр. – А отец?
   – Я согласна, Петя…
   В голосе Поленьки прозвучали печальные нотки. Но Петр не заметил их. Волна радости нахлынула вдруг и накрыла его с головой. А когда скатилась – стало легче, будто захватила она с собой его думы, сомнения, нерешительность. Неожиданно Поленька положила голову ему на колени и заплакала. Петр растерянно погладил ее по плечу.
   – Я знаю, отец… – говорила, Поленька, всхлипывая. – Это тебе решать… Но я все равно согласна… Я не могу сказать другое… потому что… люблю тебя.
   Они расстались, унося с собой совершенно разные чувства. Петр облегченно думал, что выход из тяжелого положения пришел сам собой. Они поженятся, что бы там ни говорил отец. В конце концов, что ему за дело? Он покричит, подергает усами – и примирится. Тогда начнется совсем другая жизнь. Но он думал так под влиянием только что случившегося разговора. Все казалось ему в эту минуту простым и понятным, как раньше.
   А Поленька смутно догадывалась, что все запутывается еще сильнее. Почему сильнее – она не умела объяснить. Но знала, что это так. Знала она также, что пойдет вперед, как бы туго ни затягивался узел. Она уже не могла сейчас отступить, сделать хотя бы один шаг назад.

2

   Домой Петр пришел в возбужденно-радостном состоянии. «Сейчас, сейчас я все скажу отцу, – думал он всю дорогу, шагая от Поленьки. – Взорвется он, опять поленом, может, швырнет… Ну, и черт с ним, это уж последний раз. А потом, потом…»
   Ему казалось это «потом» гранью, за которой много света, много простора: иди куда хочешь, делай что хочешь, сам себе хозяин…
   – Где батя? – громко спросил Петр у матери, едва переступив порог. Анисья прижала руки к заколотившемуся сердцу.
   – Напугал то, господи!.. Где же ему быть? Там, – чуть кивнула она головой через плечо на горницу. – А ты чего…
   Анисья не успела договорить. Дверь распахнулась, отец дернул взлохмаченной бровью и, хрипло бросив на ходу: «На работу я… В конюшню», – вышел из дому.
   … Давно облетел пух с тополей, которыми была обсажена центральная улица Локтей. Давно отцвели веселые подсолнухи на огородах и стояли, уже сгорбившись, согнувшись до земли, как старики, которым тяжело уже держать самих себя; только головы у стариков не побелели, а, наоборот, почернели. Вот зажелтели посевы, зазвенели все звонче и звонче тугими колосьями. В колхозе развернулась уборка урожая. А поговорить с отцом Петру так и не удавалось. Григорий теперь словно избегал сына. Несколько раз Петр начинал было разговор, но отец отмахивался:
   – А, отстань ты. Не до тебя…
   – А все-таки надо нам поговорить! – крикнул однажды Петр. Он сидел на кровати, свесив голые ноги на пол. Утро только-только розовело.
   Григорий удивленно дернул усом: в голосе сына была необычная твердость. Он почесал всей пятерней густо заросшую волосами щеку, подождал, пока Анисья вышла за дровами, и только тогда ответил:
   – Говори.
   Уходя, мать оставила дверь открытой. Свежей утренний воздух хлынул в комнату и зазнобил голые ноги Петра. Он, будто стараясь выиграть время, медленно уронил, не поднимаясь с кровати:
   – Черт… Холодно уже утрами.
   Однако отец теперь выжидающе смотрел на него из полутьмы комнаты.
   – Я хочу, батя… жениться хочу нынче осенью… Или зимой, как снег выпадет… – И Петр стал натягивать сапоги.
   – Так-с!.. – Голос отца хлестнул Петра, словно ременный бич. – Жениться не напасть, да как бы женатому не пропасть… Слышал такую присказку?
   Петр ничего не ответил.
   – Невесту давненько, стало быть, присмотрел или вчера только, на танцульках? – опять спросил отец.
   – Давно.
   – Здешняя или того… учительша какая-нибудь? Сейчас мода на учительшах жениться.
   Отец говорил медленно, с нескрываемой издевкой, не обращая внимания на слова сына, будто не слышал их.
   – Поленька Веселова… Ты же знаешь.
   Отец не спеша подошел к нему, положил тяжелую волосатую руку на плечо. Петр медленно поднялся с кровати, глаза их встретились… Но Петр видел не сами отцовские глаза, а чернеющие вокруг них изломанные морщины. Морщинки эти чуть дрогнули, пошевелились. Тогда Петр, у которого все таки жила какая-то неясная надежда, вдруг понял, что хорошего ждать нечего.
   – Я знаю, конечно… И если скажу, что ты себе за невесту выбрал, то…
   Петр скорее догадался, чем услышал слова отца. Вдруг резко приподнявшись, он почти крикнул:
   – Что за невеста – мое, батя, дело! Не маленький я, не пугай…
   Григорий еще с минуту смотрел на Петра. Потом как-то съежился, без слов опустился на стул, вполоборота к сыну, подпер щеку ладонью. Долго смотрел в окно.
   Вошла Анисья, стараясь не греметь, положила у печки дрова. Растапливая печку, она тревожно посматривала то на мужа, то на сына.
   – Что опять приключилось? – не вытерпела Анисья. – Молчите оба, как Алакуль перед бурей.
   Часто потрескивали разгорающиеся в печке березовые дрова, и Петру чудилось, что они насмешливо и сухо выговаривали: так-с, так-с, так-с…
   – Спроси его, жениха, – буркнул Григорий. Анисья непонимающе переводила глаза с мужа на сына. Наконец догадалась, вскрикнула и прислонилась к стене.
   Петр не мог понять, чего больше в ее вскрике: испуга или радости.
   – Петенька, сыночек… Правда, что ли? – несмело спросила затем мать.
   – Правда, мама.
   – Господи, подумать только…
   Непрошеные слезы помешали Анисье говорить. А может, и говорить ей больше было нечего.
   – Ты, мать, вот что… рано обрадовалась. Выйди-ка на минутку, мы тут потолкуем… по-мужски, – угрюмо проговорил Григорий.
   Анисья покорно направилась к двери, вытирая на ходу глаза концом платка.
   С тех пор как Петр начал понимать окружающий его мир, он видел, что мать всегда беспрекословно выполняла малейшую волю отца. Ходила по половицам, боясь скрипнуть, вечно вздрагивала. Неосознанная, непонятная еще ему самому волна жалости к матери захлестнула Петра. Он схватил ее за руку.
   – Стой, мама. Никаких секретов здесь нету…
   – Что ты, что ты, Петенька… Говори уж с отцом. Он – хозяин наш, – испуганно прошептала мать, с опаской поглядывая на мужа. Петр заметил ее взгляд. Словно рашпилем дернуло его по сердцу.
   – Вон как! – проговорил он тихо, опуская руку матери. – Он, говоришь, хозяин наш? Хозяин?! В кого ты, батя, мать-то превратил? – еще тише спросил Петр.
   Отец усмехнулся своей кривой усмешкой:
   – Ничего, растешь… И зубы прорезываются.
   Поднялся, подошел к стене, снял с гвоздя фуражку.
   – По мне – женись хоть на черте лысом. Но помни: чтоб ноги твоей в моем доме после не было…
   И вышел, с остервенением хлопнув дверью.

3

   Быстро отцвел неяркий, вылинявший за лето, осенний закат, потянул с озера холодный ветерок. А Бородин все сидел у стены конюшни и курил, курил. На вид Григорию никто не дал бы и сорока пяти лет, а между тем ему шел уже шестой десяток… Он сидел, захлебывался махорочным дымом и, не замечая того, потирал начинающую слабеть грудь. В голову лезли одна за другой картины прошлого…
   Вспомнился день, когда похоронил отца, вернулся в пустой гулкий дом… Бабка-стряпуха вышла из комнаты с узлом в руках, пошевелила губами, видимо, сказала что-то… Ходит он, Григорий, по деревне, заложив руки в карманы, слушает разговоры о коммуне, думает: «Помешали жить, сволочи…» Аниска… Слышит Григорий ее нечеловеческий крик… Петька, сын, болтает в воздухе крохотными красными ножонками… Война… Ракитин кричит страшно: «Ах ты мразь вонючая!» И прожгло, прокололо плечо… И опять ходит он, Григорий, по деревне после войны, думает: «Председатель, хозяин… Хоть чужим заправляю». И снова Ракитин: «Мы уберем тебя с председателей. А с должности человека ты сам себя снял…» Потом работа на конюшне… Петр, сидя на кровати, натягивает сапоги и говорит: «С тобой, Григорий, тяжело даже одним воздухом дышать…»
   Григорий вздрогнул: кто это сказал – сын или Ракитин?
   – Еще какие распоряжения будут на сегодня али нет? – услышал он над ухом и опять вздрогнул.
   И проговорил, невольно отвечая на свои мысли:
   – Ракитин, Ракитин это недавно сказал…
   – Чего? – воскликнул Авдей Калугин. – Сделать, что председатель распорядился? Так я сенца коням положил на ночь, все честь по чести…
   – Я говорю: ступай, себе, иди… – опомнился Бородин.
   Однако конюх еще потоптался, покачал головой:
   – Я так и думал: пригрелся ты с полдня на солнышке, уснул.. А как уснул, значит, ну и… Оно… того, бывает. Моя вот, к примеру, хотя бы взять, старуха во сне как понесет невесть что… Я ей наутро завсегда выговариваю лекцию: как, мол, ты есть законная жена первеющего колхозного конюха…
   Вот, вот, размышлял Бородин, когда Калугин наконец ушел. Когда-то держали они в работниках конюха. Он, Гришка, сам нанял его тогда. И сейчас, спустя три десятка лет, у него, Григория, под началом конюх… Вроде ничего не изменилось…
   «Да… Опять у меня – конюх. У меня!» – злобно усмехался Григорий ночью, лежа в постели. А едва закрывал глаза, тотчас видел себя, мечущегося среди каких-то каменных стен. Он бросался туда, сюда, но все время натыкался на эти могучие стены. Выхода не было. В изнеможении он падал на землю лицом вверх… Успевал на миг увидеть голубое чистое небо. Но едва касался голубизны своим жаждущим взглядом, как она быстро начинала сереть, и через минуту небо становилось непроницаемо-черным.
   Григорий слабо вскрикивал, приподнимался на постели. Кругом действительно была темнота. В соседней комнате спали жена и сын. Григорий слышал их дыхание. «Вот и Петька… не хочет спать со мной в одной комнате…»
   Он завидовал жене и сыну, потому что они могут спокойно спать ночами. Днем он завидовал всем колхозникам, потому что они могут разговаривать друг с другом, смеяться. Но, заметив идущего навстречу человека, тотчас сворачивал в переулок. Ему уже начало казаться, что, не сверни он или не перейди на другую сторону улицы, – это сделают другие. Непременно сделают. «Нет, врете, не вы, а я вас ненавижу, я…» – лихорадочно думал при этом Бородин.
   Напрасно Григорий считал, что Анисья ночами спокойно спит. Она хоть ничего и не спрашивала, но отлично понимала состояние мужа. Натягивая одеяло на голову, тихонько вздыхала, чтоб не услышал Григорий. А однажды утром, подождав, когда уйдет на работу сын, сказала:
   – Вот и наступает для тебя расплата… За всю твою… черную волчью жизнь, за мои страдания, слезы… За то, что Петьку сломал…
   – Наступает, говоришь?! – заорал Григорий и хотел швырнуть в лицо жене миску горячих щей со словами: «Не злорадствуй, стерва! Я сперва с тобой расплачусь…» Но что-то в нем соскочило с зарубки, сломалось… Он обмяк, отодвинул от себя миску, отвернулся и проговорил жалобно: – Уже наступило… наступило…
   – Нет, наступает только, – на этот раз упрямо и безбоязненно повторила Анисья.

4

   Осень стояла солнечная, тихая. Локтинские колхозники торопились убрать хлеба.
   Ракитин, пахнущий пылью, запорошенный пшеничной мякиной, рано утром зашел в конторку животноводческой фермы. Евдокия Веселова, которую после отчетно-выборного собрания ввели в члены правления и назначили заведующей фермой вместо Тихона, о чем-то беседовала с животноводами.
   – Ну вот и все на сегодня вроде, – закончила Евдокия.
   Колхозники тотчас поднялись и торопливо, но без толкотни, без шума вышли из помещения.
   – Какой у тебя порядок! – с непонятным оттенком зависти сказал Ракитин. – Ни минуты не потеряно. Как бы добиться, чтобы везде у нас такая дисциплина была?
   – Вижу, с поля уже, – кивнула Евдокия на запыленный мякиной пиджак председателя.
   – К комбайну ездил пораньше. Хорошо работает, без простоев… Решил вот теперь тебя проведать… Я у тебя ведь много людей на уборку взял, думаю, не надо ли тебе чем помочь…
   Веселова улыбаясь глянула на председателя:
   – Ладно, чего уж меня обхаживать. Вижу, зачем приехал. Говори сразу… Только я заранее отвечу тебе: нет у меня больше людей.
   Ракитин снял фуражку, озабоченно потер большую лысую голову. Сказал мягко, просяще:
   – Одного человека, Евдокия Спиридоновна.
   – Не могу. Вот ты говоришь – ни минуты не потеряно после производственного совещания. Нужда научит минуты беречь. Ведь у меня каждый человек за двоих, за троих работает.
   Ракитин молчал, потому что все сказанное Евдокией было правдой. Председатель взял у животноводов на уборку людей и без того больше, чем было можно…
   – А куда тебе человека? – спросила Веселова.
   – На ток. Хотя бы временно. Заведующий током заболел, увезли сегодня ночью в больницу.
   – Так где же временно? Значит, на всю осень…
   – Значит, на всю осень, – покорно повторил Ракитин.
   – Да и нет у меня подходящего человека.
   Помолчали.
   – А где-нибудь в другом месте не смотрел? – спросила Веселова.
   – Смотрел. И нигде не увидел. Только на конюшне…
   – Бородин?! – шевельнулась Евдокия. – Да ты что? Да разве можно…