На окраине Жерехова, в измызганной и переломанной колесами и гусеницами молодой березовой рощице, несколько танков заправлялись горючим. На ободранных и перекрученных деревцах кое-где оставались еще листья. Они жалко и беспомощно трепетали под слабым ветерком. «Вот и роща разделила судьбу деревни», — больно застонало в мозгу у Алейникова. И ему почему-то вспомнились ни с того ни с сего Громотушкины кусты в Шантаре, сама речка Громотушка, не замерзающая даже в самые лютые морозы, и Вера Инютина, с которой он встречался в зарослях на берегу этой речки. Когда же это было? Давно-давно… Где сейчас Вера? Как она? Все же она оставила в его душе больной и до сих пор не заживающий след. Конечно, сейчас он относится к Вере как-то не так, как раньше, в те времена, когда ходил к ней на свидания. Многое стало теперь ему отсюда виднее. Он-то влюбился без памяти, но она… Конечно, чувства настоящего, искреннего у нее не было к нему. Просто ей льстило, что в нее влюбился, как мальчишка, он, Алейников Яков, «страшный» человек в районе. И вообще, она женщина, которая… Да бог с ней, какая бы она ни была. Все-таки она, его чувство к ней, возникшее неожиданно, как-то разжало ту страшную пружину, которая сдавливала сердце до того, что от боли хотелось выть волком, попавшим в капкан. И он, Яков, благодарен ей. Она, хотя этого никому невозможно объяснить, тоже была причиной тому, что он оказался на фронте. Он хотел попасть в обычную строевую часть, в пехоту, но это оказалось невозможным. И вот он занимается здесь, на фронте, тем же, по сути, делом, что и раньше. Но какая разница! Теперь ему опять ясно, кто свой, а кто враг…
   — Останови, — сказал он шоферу.
   Алейников вышел из машины, пошел к ближайшему танку, возле которого маячило несколько человек.
   — Лейтенант… Вы не из третьего гвардейского полка?
   — А собственно, в чем дело? — в свою очередь поинтересовался танкист.
   — Я начальник прифронтовой опергруппы Алейников.
   — Ну и что? Что за группа такая?
   Молоденький лейтенант-танкист явно не имел никакого представления о существовании организации, которую возглавлял Алейников, к тому же, видать, был очень осторожен.
   — Особист, что ли? Простите — из особого отдела?
   — Нет… Это несколько другое. Мне нужны Савельевы Иван и Семен. Это родственники — дядя и племянник. Они служат в одном экипаже в третьем танковом полку, который придан двести пятнадцатой дивизии.
   — Не знаю. Не слыхал о таких.
   Неожиданно немцы принялись обстреливать и без того начисто уничтоженное Жерехово, снаряды с утробным звуком рвались посредине бывшего села, вздымая горы земли и пепла.
   — Поторапливайтесь! А то как бы и нас не накрыли! — крикнул своим лейтенант-танкист.
   — А где штаб дивизии, не знаете?
   Лейтенант кивнул в ту сторону, где рвались снаряды.
   — Позавчера был там. — И заспешил к танку. — Сейчас где-нибудь тут… поблизости от Жерехова.
   Неожиданно вражеский снаряд угодил прямо в одно из уцелевших зданий, в какой-то по виду жилой дом под железной крышей, стоявший в центре села, вверх полетели всякие обломки, а потом из развороченного взрывом здания кровавым бугром поднялось пламя, будто в доме хранился большой запас горючего.
   — Постойте! — вдруг обрадованно воскликнул Гриша Еременко. Алейников, не понимая, чему он радуется, недовольно взглянул на него. И Григорий пояснил: — Мне партизаны, когда я ходил сюда зимой по вашему заданию, говорили, что жереховский бургомистр, Лахновский этот, в доме под железной крышей живет, а дом в середке села сильно охраняется. Не подобраться, говорили, а то бы шлепнули давно господина бургомистра. Не в этот ли дом они влепили?
   Алейников с любопытством взглянул на подожженный артиллерийским снарядом дом. А немцы, будто удовлетворившись тем, что подожгли его, обстрел прекратили. Танковый взвод, наполнив баки машин горючим, двинулся вдоль искореженной березовой рощицы, танки с ревом уносились, будто проваливались куда-то, оставляя за собой клубы синего дыма. Алейников поглядел, как рассеиваются эти клубы, и сел в автомобиль.
   Часа полтора они еще колесили по логам и перелескам вокруг Жерехова, отыскивая штаб 215-й стрелковой дивизии.
 
 
* * * *
   Начальник штаба 215-й подполковник Демьянов сидел над картой, но, увидев вошедшего в блиндаж Алейникова, которого хорошо знал по неоднократным наездам в дивизию но делам, связанным с переходом его людей через линию фронта, обрадованно разогнулся.
   — Яков Николаевич! Милости прошу… — И повернулся к худенькой телефонистке, с огромными, как подсолнухи, глазами, сидевшей в углу над аппаратом: — А ты звони этому чертову автомобилисту, пока не дозвонишься.
   — Алло, «Сосна», алло, «Сосна», — тотчас слабеньким, к тому же надорванным, с хрипотцой, голосом заговорила в трубку девушка, скользнув равнодушно глазами по Алейникову. — Алло, «Сосна», «Сосна»… Дайте Двадцать первый. Дайте Двадцать первый…
   — Ну, Яков Николаевич, здравствуй, здравствуй… — Подполковник был молод, жизнерадостен, тщательно выбрит. Гимнастерка хорошо отутюжена, подворотничок сверкал белизной, начищенные пуговицы горели. — Пойдем на воздухе покурим.
   Блиндаж начальника штаба дивизии был наскоро, видимо, только вчера отрыт на южной стороне небольшого холма, поросшего мохнатыми сосенками. Большая часть сосен была срублена для устройства самого блиндажа и глубоких щелей, которые тянулись куда-то вправо и влево. На склонах холма торчали многочисленные пни, для маскировки замазанные сверху землей.
   Возле блиндажа стояли бронетранспортер, грузовик с разбитым кузовом и почему-то несколько новеньких полевых кухонь. Под двумя большими соснами дощатый некрашеный стол и две скамейки. Тут же на дереве висел умывальник, возле него полотенце. Рядом с умывальником к сосновому стволу было прикреплено маленькое зеркальце. Проходя мимо, Алейников глянул в него, увидел свое усталое, землистое лицо и позавидовал свежести подполковника.
   — Бродников! — крикнул начальник штаба.
   Появился долговязый сержант, его ординарец.
   — Иди встречай командира штрафной роты. Он позвонил, что выехал.
   Ординарец ушел куда-то за блиндаж.
   — Ну ты, значит, все по-своему воюешь, Яков Николаевич? — Подполковник спросил его с такой усмешкой, будто то дело, которым занимался Алейников, было несерьезным, всего-навсего детской забавой, хотя тут же и добавил: — Вовремя твои ребятки немецкий склад с боеприпасами в Половникове в атмосферу подняли. Иначе ни за что бы нам сейчас не остановить фашиста под Жереховом. Ждут сейчас, как докладывает разведка, состава с боеприпасами из Орла, а может, из самого Брянска. Железную дорогу, говорят, охраняют строже, чем своего фюрера. На земле и в воздухе. Нашим самолетам не пробиться.
   Алейников поглядел на часы.
   — Охраняют, и не пробиться… — промолвил он, думая о группе своих подрывников, которая два дня назад перешла линию фронта с заданием во что бы то ни стало подорвать этот состав под станцией Глазуновкой. Удастся это им или нет, но заведенный Алейниковым механизм действовал теперь сам собой, и чем-либо помочь он уже не мог. Если все там у них благополучно, состав этот не дойдет, сегодня ночью взлетит на воздух. — В Половникове сержант Сизиков погиб, лучший мой подрывник. Он прикрывал группу, когда она отходила после взрыва. Сознательно пожертвовал собой…
   — Сознательно… — Демьянов, вскрывавший новую пачку «Казбека», покосился на блиндаж, в котором находилась сейчас одна телефонистка, вызывавшая какого-то Двадцать первого. — Да, каких мы, Яков Николаевич, людей теряем! И сколько! Да если бы только в бою… в открытом бою!
   Начальник штаба дивизии протянул Алейникову раскрытую пачку.
   — Где ж ты еще людей теряешь? — спросил тот.
   — У меня в полках все медицинские пункты переполнены тяжелоранеными. Многим нужны срочные операции, всякая другая помощь. А в тыловые госпитали вывезти не на чем. Начальник армейского отдела автомобильной службы ни одной машины не дает.
   — С автотранспортом для эвакуации раненых, насколько я знаю, везде тяжко, — промолвил Алейников, садясь за стол.
   — Да я что, не понимаю! Но от понимания не легче, люди умирают. Ты по каким делам к нам?
   Июльское солнце поднялось уже высоко, солнечные лучи пронизывали редкие верхушки сосен, тени почти нигде не было, кроме того места, где стоял дощатый стол. Подполковник расстегнул гимнастерку и носовым платком обтирал шею.
   — Сегодня ночью на вашем участке должны мои ребята возвращаться с задания. Мы тоже знаем о том составе с боеприпасами из Орла. Наши люди наблюдали, как его грузили. Пытались магнитную мину куда-нибудь прилепить или в уголь подложить. Не удалось. Не все удается, к сожалению… Послали наспех группу, чтоб на перегоне где-нибудь этот состав… Под Глазуновкой есть удобное место.
   — Не сплохуют твои ребятки?
   — Не все удается, говорю, — еще раз повторил Алейников и пожал плечами. — Посмотрим… Ну, а заодно земляков вот поискать. Вот этих. — Алейников стал расстегивать планшет. — Где-то у тебя они тут.
   Демьянов глянул в газету.
   — А-а, вон какие у тебя земляки! Только до них сейчас не добраться. Они на высоте 162,4, а высота окружена немцами.
   — Как же… они там оказались?
   — Да как? Свой танк они в бою потеряли еще под Соборовкой. Из всего экипажа вдвоем в живых остались. Мы их вчера на самоходку посадили — танков нет. Танкистов достаточно, а вот танков… Бой-то тут, слышал, какой вчера был? Ужас!
   — Слышал, — сказал Алейников.
   — Самоходкой этой лейтенант Магомедов командовал. Азербайджанец, горячий, как черт. Мне докладывали, что эта самоходка прорвалась в немецкие порядки, смяла фашистскую батарею, но там ее подожгли все-таки. А Семена Савельева контузило… Тогда горящая самоходка назад рванулась и с тылу начала расстреливать наступающие на высоту немецкие танки. Эту высоту батарея старшего лейтенанта Ружейникова обороняла…
   — Я знаю эту высотку, — проговорил Алейников. — За ней до самой речки пустое поле, на котором до войны, говорят, гуси паслись да футбольный мяч жереховские ребятишки гоняли.
   — Ага, пустое поле. Вокруг высоты вообще голо. Я слышал, это могильный курган какой-то… А я, ты знаешь, по профессии археолог, — зачем-то сообщил подполковник и застенчиво, по-мальчишески, улыбнулся, будто извиняясь за свою довоенную профессию. — Ну, Ружейников намолотил под высотой вражеских танков… Но и из его батареи осталось две пушки и три человека на два орудия. А тут и вырвалась откуда-то из немецкого тыла наша самоходка. Немецкие танкисты, видно, не могли в дыму разобрать, что их с тыла расстреливают, думали, что на высотке несколько наших батарей. Вражеские танки обтекли высоту с обеих сторон, за ними пехота… Так и оказались твои земляки на окруженной высоте. Их там сейчас шесть человек — Савельевы, командир самоходного орудия Магомедов да трое с батареи Ружейникова… собственно, это вчера было шестеро, со вчерашнего вечера сведений не имеем…
   Пока Демьянов, дымя папиросой, все это рассказывал, Алейников пытался представить себе, как выглядит сейчас Иван Савельев. Но сделать этого не мог. В памяти держалась одна-единственная картина: Иван, длинный, худой, с заросшими белесой щетиной щеками, стоит в дождевике и старой фуражке на пологом увале, по которому разбрелось колхозное стадо. Через плечо у него длинный кнут… Таким Алейников впервые встретил его осенью сорок первого, когда тот незадолго до этого вернулся из заключения, отсидев свои шесть лет. И разговор их, короткий и нелегкий для обоих, уже несколько дней стоял в ушах Якова:
   «— Здравствуй.
   — Здравствуй…
   — Узнал, стало быть?
   — Я не забывал. Во сне часто снишься.
   — Обижаешься, понятно, на меня?
   — Да нет… »
   Интересно, думал сейчас мучительно Алейников, помнит ли Иван тот их разговор? Конечно, не забыл… Есть события, поступки, люди, которые никогда, до самой гробовой доски, не выветриваются из памяти, не стирает их время. Останется ли он, Иван Савельев, жив? Пусть останется…
   Алейников во время той встречи с ним еще считал, что отсидел свой срок он справедливо, и с холодной усмешкой спросил еще: «В военкомат, Иван Силантьевич, не вызывали тебя?» А тот ответил, как тогда ему показалось, с вызовом, с нехорошим смыслом: «Нет. А сам не напрашиваюсь. Вызовут — что ж, приду» .
   Ну да, подумал тогда Алейников, куда ж денешься, придешь. И на фронт поедешь. Только быстренько у немцев окажешься, перебежишь к ним.
   И вот — давно Иван на фронте. И не перебежал на сторону немцев. У немцев оказался брат Ивана, Федор, которого Алейников считал человеком верным и преданным. Ах, как права, как бесконечно права была Галина, бывшая жена, которая, уходя от него, бросила: «Ты глуп и тупоголов, как…»
   — Самоходку они бросили за минуту до взрыва баков с горючим, как доложил Магомедов вчера по рации, — проговорил снова Демьянов. — И к высоте, к Ружейникову, сумели отойти. А немцев мы остановили только на окраине Жерехова.
   Начальник штаба дивизии задымил еще гуще, поглядел вверх, за вершины деревьев.
   — Боюсь, погибнут твои земляки. А мы помочь пока бессильны… Но останутся живы или нет, надо, я думаю, их всех к Герою представлять. Недавно твоих земляков к ордену Ленина представили. А надо бы сразу к Герою. Ничего, мы исправим это. Обязательно исправим.
   Подполковник бросил окурок вниз между ног, раздавил его носком сапога.
   До блиндажа начальника штаба дивизии никаких звуков войны не доносилось, стояла здесь ничем пока не нарушенная тишина, в душной тени под соседними соснами жужжали откуда-то взявшиеся две или три пчелы.
   — Высоту эту нам приказано завтра к утру взять. А чем? Мы просили подкрепления, а нам из штаба армии прислали только штрафную роту. А что рота — сотня с чем-то человек…
   — Рота? Штрафная? — откликнулся Алейников. — А ты когда-нибудь имел дело со штрафными ротами?
   — Не случалось как-то… Разве нам штрафники нужны? Наша дивизия стоит на стыке двух армий. А, какая это дивизия! В ней едва-едва четыре сотни бойцов осталось. В приданных двух полках тоже всего ничего, одни названия. Дивизия соседней армии от нас почти в двух километрах. Немцы этого еще, судя по всему, не знают. А узнают, нащупают это место — и зайдут к нам в тыл. Тогда что? Заткнуть нам эти два километра нечем.
   — Не зайдут. Там непроходимые болота.
   — Да, может быть, только этим и объясняется, что немцы пока не ударили с тыла…
   Алейников еще посидел, задумавшись. Пчелы под соснами все жужжали.
   Загудел, приближаясь, автомобильный мотор, из-за сосен выкатился трофейный «опель-капитан» в маскировочных пятнах. Алейников и Демьянов одновременно повернулись на звук.
   — Ну, пора мне ехать, — сказал Алейников. — Своих земляков Савельевых, останутся живы, отыщу как-нибудь… если успею. На днях в тыл к немцам ухожу. Прощай.
   — Ты… сам? — удивился Демьянов. — Зачем?
   — Ну, зачем… — усмехнулся Алейников, вставая. — Есть кое-какие дела…
   Говоря это, Алейников ощутил, как в его ушах тоненько запело, зазвенело, будто какая-то пчела, жужжавшая под соснами, подлетела к самому лицу. Откинувшись к стволу сосны, он во все глаза глядел, как из подкатившей машины вышел сначала ординарец начальника штаба дивизии Бродников, потом длиннорукий верзила капитан, непонятно как уместившийся в машине, затем коротенький по сравнению с ним, хотя тоже кряжистый, неповоротливый, старший лейтенант. Верзила как-то нехотя выпрямился во весь свой двухметровый рост и, медленно раскачивая огромными, тяжелыми, как камни, кулаками, сделал несколько шагов к вставшему навстречу начальнику штаба, поднял широкую ладонь к пилотке.
   — Товарищ подполковник! Командир переданной в оперативное подчинение вашей дивизии Сто сорок третьей отдельной армейской штрафной роты капитан Кошкин и агитатор роты старший лейтенант Лыков прибыли для получения боевой задачи.
   Капитан докладывал не торопясь, отчетливо выговаривая слова. И каждое слово, казалось Алейникову, тяжелой свинцовой каплей падает на горячую землю, ему под ноги, и взрывается там. Он смотрел на широченную спину Кошкина, обтянутую порыжевшей от солнца гимнастеркой, на огромные лопатки, похожие на крылья большой и сильной птицы, и почему-то думал, что, если в эту спину и ударит пуля, она ни за что не пробьет ее, отскочит, как от танковой брони.
   — Кто-кто? — переспросил подполковник Демьянов, выслушав доклад. — Как это понять — агитатор?
   — Так у нас называется заместитель командира роты по политической части, — спокойно ответил Кошкин, не отрывая руку от пилотки, тоже старой, давно облинявшей.
   — Вольно, — произнес Демьянов, с нескрываемым любопытством и даже удивлением разглядывая громадного капитана и старшего лейтенанта. Но те, видимо, давно привыкли к этому, стояли себе, ожидая дальнейших слов начальника штаба дивизии. Руку капитан опустил, но держался все же навытяжку.
   Демьянов поглядел на Алейникова. Кошкин тоже скосил свои пронзительно черные глаза, скользнул ими равнодушно по его фигуре и опять стал глядеть в лицо подполковника. «Не узнал», — с облегчением почему-то подумал Яков, ясно понимая, что через какую-то минуту он сам подойдет к нему, поздоровается и все разъяснится. А какие первые слова скажет Кошкин, узнав наконец его, Алейникова? Что будет у него в голосе, в глазах? Удивление? Брезгливость? Презрение?
   — Ну, и… сколько вас в роте? — спросил Демьянов как-то негромко, вкрадчиво. — Какова численность?
   — Одна тысяча девяносто два бойца, не считая постоянного состава, — отчеканил Кошкин.
   — Сколько?! — Демьянов даже отступил на пару шагов.
   — Одна тысяча девяносто два бойца, не считая…
   «А за что нас, Яков Николаевич?» — гудел в ушах Алейникова этот же голос, который докладывал подполковнику о численности штрафной роты. Тогда только этот голос был глуше, он был усталый и от усталости, видимо, равнодушен, хотя печальные, обреченные ноты прорывались в нем сами собой. Тогда он, Яков Алейников, зимней и лунной ночью тридцать восьмого арестовал вот этого человека и председателя Шантарского райпотребсоюза Засухина одним заходом. Ясно, будто это было вчера, Яков припомнил, как он стучался в двери сперва одного, потом другого, как из домов обоих доносился женский и детский плач, когда он их уводил… Потом этот вот капитан с колючими короткими усами, почти полностью поседевшими, тогда безусый, в сапогах, тужурке и старенькой меховой шапке, наблюдал, как дежурный камеры предварительного заключения расписывается в книге в приеме заключенных, и тут-то он негромко и спросил: «А за что нас, Яков Николаевич?»
   Алейников, по-прежнему сидя на врытой в землю скамейке, поставил локти на колени, ладонями закрыл щеки и уши. Ладони были горячими, он услышал, как в пальцах толчками бьется кровь. А может, не в пальцах, а в висках…
   — Что значит не считая постоянного состава? — будто издалека донесся голос Демьянова.
   — Постоянный состав, товарищ подполковник, — это офицеры и сержанты роты. Мы с Лыковым, командиры взводов, помпохоз, старшина роты, медицинский персонал… Всего человек около тридцати, — ровно докладывал Кошкин, опять же нисколько не удивляясь вопросу подполковника. Голос командира роты то отчетливо доходил до Алейникова, то пропадал куда-то, проваливался. — А остальные — переменный, значит, штрафники, заключенные. У нас дело ведь такое: кровью смоет человек преступление — снимаем судимость, отправляем в обычные войска. А в роту поступают новые. Потому и переменный называется.
   — Понятно, — сказал Демьянов. — Спасибо, капитан, за разъяснение. Извините уж.
   — Это все обыкновенно, товарищ подполковник. Нам постоянно приходится объяснять…
   Яков Алейников, чувствуя, как в груди разливается что-то неприятное и холодное, поднялся рывком и шагнул к капитану и подполковнику. Те одновременно повернулись навстречу.
   — Здравствуй, Данила… э-э…
   — Иванович отчество мое, Яков Николаевич, — так же неторопливо, как рассказывал о составе и численности штрафной роты, проговорил Кошкин. — Здравия желаю, товарищ майор.
   — Ты… узнал меня?
   — Так точно, Яков Николаевич. Еще из машины, когда подъезжали. Глаз у меня зоркий. Рубец-то на щеке у тебя памятный.
   Демьянов с изумлением переводил глаза с одного на другого.
   — Вы знакомы, выходит?
   — Земляк это мой, — промолвил Алейников.
   — Как? Еще один?!
   — Что поделаешь! Земля, видать, тесновата стала. Значит, рубец? И тоже… по ночам я тебе снился, выходит?
   — Никак нет, Яков Николаевич. Думать о тебе частенько думал. А чтоб сниться — нет. Нервы, должно, у меня крепкие.
   Подполковник Демьянов слушал этот разговор и ничего не понимал.
 
 
* * * *
   Спустя час капитан Кошкин, сильно размахивая тяжелыми, как гири, кулаками, нагнув голову, по-журавлиному шагал вдоль улицы деревеньки Малые Балыки, когда-то уютной, видимо утопающей в тополиных зарослях, а сейчас почти начисто стертой с лица земли огненным валом войны. Ступал он тяжело, из-под хромовых, порядком разбитых сапог тугими фонтанчиками брызгала пыль; Кошкин, кажется, с любопытством глядел на стреляющие из-под ног пыльные струйки и негромко рассказывал:
   — До самой войны, Яков Николаевич, я сидел… Вместе мы с Засухиным были в лагере строгого режима. Помнишь Василия Степановича-то?
   Кошкин поднял голову, глянул на Алейникова. Тот, наоборот, опустил свою.
   — Ты прости, Алейников… Ты попросил рассказать, я и говорю.
   — Ничего… Ты не жалей меня.
   — Да мне что тебя жалеть? — усмехнулся Кошкин. — Ну вот… Лагерь большой был, на севере, в самой почти тундре. Скучать было некогда. Там, в тундре этой, и остался навсегда Засухин Василий Степанович… Воробьев, стой! — закричал вдруг Кошкин вслед обогнавшему их грузовику, замахал руками.
   Машина остановилась, из кузова, заваленного какими-то мешками и тюками, выпрыгнул коротконогий старшина, подбежал, приложил руку к пилотке.
   — Ты что, сам за «делами» заключенных, что ли, ездил? — Кошкин кивнул на грузовик. И, повернувшись к Алейникову, пояснил: — Это старшина нашей роты.
   — Никак нет, товарищ капитан. Я попутно — проверить, не осталось ли какого имущества в эшелоне по разгильдяйству и недогляду. Ничего вроде…
   По улице, меж развалин домов, обгоревших деревьев, сновали обыкновенные по виду бойцы — в гимнастерках, в пилотках, в кирзовых сапогах, занимаясь устройством на новом месте. Но они же были и заключенными. После боя, в который штрафной роте предстояло вступить завтра на рассвете, сюда приедет весь состав военного трибунала армии, будет на месте освобождать отличившихся. Таковым в первую очередь считается каждый получивший в бою хоть какое-то ранение. На них напишут боевые характеристики, заполнят справки об освобождении и кого отправят по санротам и госпиталям на излечение, других, с пустяковыми царапинами, откомандируют в различные армейские части. «Дела» погибших в бою будут отложены отдельно, запакованы, опечатаны, снабжены соответствующей документацией и отправлены в армейский трибунал… Мешки и тюки, в которые запакованы сейчас «дела» всего списочного переменного состава роты, сильно похудеют, а может, и вообще станут пустыми. Но это ненадолго, через несколько дней в роту прибудет пополнение.
   — Склады ПФС прибыли?
   — Так точно, товарищ капитан.
   — Все заявки командиров взводов на обувь, портянки, обмундирование удовлетворить к вечеру.
   — Удовлетворим, товарищ капитан. — Старшина был рыжеволос, лицо изрезано крупными морщинами, кулаки по-крестьянски большие, как и у самого командира роты. — Ручных пулеметов не хватает, товарищ капитан, процентов на тридцать, автоматов почти наполовину…
   — Я знаю. Помпохоз уехал на армейские склады с нашей заявкой. — И Кошкин повернулся к Алейникову: — Оружие заключенным выдается у нас только перед боем.
   — Вот как… — зачем-то произнес Алейников, хотя отлично это знал.
   — В НЗ выдать по два сухаря, квадрату горохового концентрата, сахар. И по банке свиной тушенки на троих.
   — Слушаюсь.
   — Поскольку мы уже считаемся в наступлении, можно к ужину выдать по сто граммов водки.
   — Слушаюсь.
   — И мне фляжку сейчас. Вот встретились… с земляком.
   — Сей минут, товарищ капитан, — опять кивнул старшина.
   Кошкин и Алейников пошли дальше. Шли и молчали, обоим трудно было продолжать прерванный разговор. Яков Алейников засунул руки под мышки, будто ладони у него зябли, и с каким-то тупым раздражением на самого себя думал, что напрасно он увязался за Кошкиным, напрасно расспрашивает о прежнем… И вообще, встреча эта — лучше бы ее не было. Как в омут, нырнул он, Алейников, во фронтовое месиво огня и смерти в надежде, что все прежнее останется где-то там, в прошлой, далекой и страшной жизни, которая никогда не вернется, ни с кем из людей, так или иначе соприкасавшихся с ним на его прежнем жизненном пути, особенно с теми, для кого это соприкосновение кончалось так трагически, как для Кошкина, он не встретится. Ведь тысячи и тысячи километров фронта, десятки тысяч километров военных дорог, все постоянно движется, кипит и бурлит, как в котле, фантастические размеры которого невозможно и представить. Но именно в силу того, наверное, что все кипит и движется, он, Алейников, узнает вдруг — где-то рядом, не очень далеко, Федор Савельев. Потом из дивизионной газеты узнает о его сыне и младшем брате Иване Савельеве. И, наконец, Кошкин Данила Иванович, которого в партизанском отряде Кружилина звали Данила-громила. Об Иване, Семене, Федоре Савельевых Алейников только слышал, а Кошкин Данила — вот он, живьем, вышагивает рядом, как журавль. Изменился он, бывший заведующий райфинотделом, порядком — голова наполовину поседела, плечи сильнее ссутулились. Черты лица резко обострились, в темных глазах появился какой-то жесткий, пронизывающий свет. Но сколько пришлось ему пережить и перенести! Другой согнулся бы, сломался давным-давно, а этот…