— Мы сдаемся! — заорал Гвоздев и повторил это, к удивлению Кафтанова, по-немецки: — Wir ergeben uns! Wir gehören zu einer Strafkomande. Wir sind Gefangene.[6]
   — О, зер гут, — недоверчиво произнес немец, кивнул на снарядный ящик. — Dann helft mir. Reicht mir die Munition.[7]
   Гвоздев кинулся выполнять распоряжение, а Кафтанов Макар вдруг покачнулся и, схватившись за левое плечо, стал оседать, простонав:
   — А-а, з-зараза…
   — Кто? Что? — метнулся к нему было Гвоздев.
   — Не знаю… Рвануло за плечо вот. Ты что, специально эти немецкие слова выучил?
   — Munition![8] — рявкнул в этот момент немец, и Гвоздев шагнул к ящику.
   Рана была неопасная, шальной пулей чуть задело мякоть, Кафтанов сразу это установил. Он, зажимая рукой рану, сел к земляной стенке, стал смотреть то на свои пальцы, сквозь которые текла на грязную гимнастерку кровь, то на Гвоздева, подававшего немцу снаряды. Рана даже и не чувствовалась как-то, лишь кружилась голова и подташнивало. Когда кровь перестала течь, Кафтанов усмехнулся, еще подумал о чем-то, лег спиной к орудию, выставив кверху окровавленный бок, скорчился так, чтобы его приняли пока за труп.
   Макар не видел, кто ж это спрыгнул с бруствера на огневую, присыпав его землей. Услышав первый же истошный вопль Гвоздева, догадался, что хочет сделать Зубов. Ложась, Кафтанов на всякий случай сунул под себя автомат. В какую-то секунду у него мелькнуло: быстро повернуться и врезать Зубову всю очередь в спину! Но он опасался, что не успеет или не сможет этого сделать, — голова все-таки кружилась, видать, много крови вытекло. И к тому же в мозгу застучало: «А к чему? Пущай сдыхает Гвоздь. Тогда я, как раненый… ежели наши сомнут немца… Да ведь так все и может произойти! Легко выпутаюсь! Ага, привет тебе, Гвоздь…»
   Потом он почувствовал, что Зубов приближается к нему. И давно обесчувственное сердце Кафтанова вдруг больно застучало, голова закружилась еще сильнее. «Если перевернет на спину, признает — притворюсь мертвым… в крайнем случае без сознания. А что потом? Ведь доложит Кошкину, что сдались… Надо гробануть его, суку!»
   Но Зубов, находящийся в лихорадочном состоянии, не только не узнал Кафтанова, но даже не обратил на «убитого» никакого внимания. Труп и труп, мало ли полегло сегодня штрафников под шквальным, в упор, автоматным и орудийным огнем немцев. Это был какой-то кошмар!
   Покончив с Гвоздевым и выхватив из-под Кафтанова автомат, Зубов побежал вдоль траншеи, затем выскочил на открытое пространство, под свистящий рой пуль. Они пролетали рядом, почти обжигали, но ни одна не задевала его.
   — Зубов! Рядовой Зубов! — закричал кто-то и схватил его за ногу. Он упал в какую-то канавку.
   — Что хватаешь? — окрысился он, оборачиваясь. — А то я схвачу!
   Рядом, в трех метрах, вздыбилась земля, поднялась на воздух и, как с лопат, посыпалась вниз.
   — Подавить орудие! — прокричал командир отделения. — У тебя гранаты есть?
   — Одна штука осталась…
   — Возьми вот еще две. И давай по этой канавке! Пушка там, метрах в семидесяти… Живо! А то нам вон до той траншеи не добраться, не выкурить немчуру оттуда.
   — Понятно… Понятно! — прохрипел Зубов, принимая гранаты лимонки. — Я счас.
   Он пополз по канаве в сторону яростно палившего немецкого орудия, вспоминая о начале атаки. Сейчас, когда кругом гремело, трещало и свистело, когда он находился в центре ада, все это не казалось ему ни опасным, ни тем более кошмарным. До жути страшно было лишь там, на крохотной, более или менее твердой площадке в болоте, где кое-как взвод скапливался для атаки, для броска. За кустами было еще метров сорок топи. В животе перекатывался словно кусок льда, когда он, бросив напоследок зачем-то взгляд на стоящих в сторонке Алексину и капитана Кошкина, под страшный грохот неожиданно возникшей орудийной канонады бежал вслед за другими по этой топи. Под ногами сильно пружинило, под самый пах почти хлестали холодные струи. Наши пушки все молотили и молотили, вздымая впереди, по опушке леса, и дальше, в глубь его, всю землю в воздух, вырывая деревья и поджигая их. В дыму, в пыли и копоти не то звонко пели осколки, не то это звенело в голове Зубова. Четыре запасных автоматных диска в чехлах оттягивали ремень, больно колотили, но Зубов не обращал на это внимания, а потом и вовсе забыл. Он думал, что ему сегодня, как и всем остальным, смерть, что сквозь этот вой и визг осколков никому не прорваться, все пространство над землей густо, в разные стороны, прошивается кусками металла, покрыто как бы живой железной сетью. А ведь еще немцы не открыли встречного огня, еще передние там не достигли заминированной кромки суши. Еще хорошо, что он из-за разговора с Кошкиным очутился не в первых рядах. Это хорошо…
   Немцы, ошеломленные и задавленные нашей артиллерией, обнаружили наступающих из болота штрафников на какую-то минуту позже, чем следовало бы им обнаружить, — когда уже от загоревшегося леса осветилась земля. Сквозь месиво огня, дыма, вздыбленной земли прорезались белые ракеты, по всей полуторакилометровой кромке болота гитлеровцы открыли шквальный огонь из пушек и автоматов. Штрафники вытекали из болота всего в трех точках, а немцы палили наугад в болотную темноту, повсюду, и Зубов, выбежав уже на непривычно твердый бугор, вдруг про себя усмехнулся: дурачье, сколько напрасно жгут снарядов и патронов! То обстоятельство, что немцы не могут пока определить, откуда на них наступают, и, следовательно, не знают, какими силами, вдруг успокоило Зубова, притупило ощущение смертельной опасности. На всякий случай он припал к земле, чтобы отдышаться и оглядеться. Но разглядеть в колеблющихся вокруг клубах дыма и пыли было ничего невозможно, он видел только справа и слева бойцов своего отделения, которые падали, как он, потом поднимались и с отчаянным ревом кидались, ныряли куда-то в эти клубы.
   — Чего прижался? Т-ты, заяц… твою мать! — остервенело прокричал над ухом женский голос.
   Зубов поднял голову, в подрагивающем мраке увидел злое лицо Алексины. А потом в ее враждебных зрачках что-то качнулось и настороженно замерло.
   — Ранен, что ли?
   — Нет… покуда.
   — Так что ж ты… — Алексина опять мерзко, как мужик, выругалась, темные ямы ее глаз сделались совсем непроницаемыми. — Давай! Айда… Мин-то нету, слава богу.
   Она повернулась и побежала тяжело, как лошадь.
   Сейчас, когда Зубов по неглубокой канаве полз к беспрерывно стреляющей немецкой пушке, недавний этот эпизод с Алексиной казался ему уже далеким-далеким, почти стершимся в памяти. Зато перед глазами неотвязчиво стояло другое — что Зубов при всей в общем ясности и пронзительно жесткой конкретности происшедшего все-таки никак не мог то ли осмыслить, то ли принять как уже случившееся — смерть самой Алексины. Она повернулась и побежала навстречу немецкому огню, волоча за собой автомат за ствол, как палку. Значит, ствол был холодный, значит, она из него еще не стреляла. «Зачем тогда таскает его за собой, дура? Зачем вообще сюда запёрлась? Сделала свое дело и осталась бы там, в болоте…» — подумал Зубов, вскакивая с земли. Алексина была уже шагах в двадцати, она бежала к брустверу немецкого окопа, по гребню которого густо сверкали вспышки. Зубов теперь совсем не думал, что это стреляют навстречу немцы, что свинцовая струя может ткнуть и в него. В несколько прыжков он догнал Алексину, заскочил вперед.
   — Открой меня! Ты, сволочь! — закричала она хрипло, но Зубов не понял ее слов, некогда было их понимать. С обеих боков стал нарастать вой штрафников, посыпался матерщинный лай, бойцы, падая, вскакивая и снова падая, кинулись на окоп. Забыв об Алексине, Петр Зубов сперва палил из автомата по вспышкам, затем, видя, что делают другие, выхватил из кармана гранату лимонку, швырнул ее в окоп, упал. Среди других взрывов он различил свой, хотел кинуть вторую гранату, но вой и густая матерщина, задавленная взрывами, стала кругом опять нарастать, и Зубов поднялся, побежал, перепрыгивая через трупы убитых штрафников, на ходу вырвал из автомата расстрелянный диск, стал доставать из чехла новый…
   Неизвестно, когда и как, но Алексина снова оказалась впереди него, чуть сбоку. Она по-прежнему волочила автомат, как палку, так и вскочила на вражеский бруствер и почему-то остановилась, встала, как столб. А в следующую секунду она вдруг отшвырнула в сторону свой автомат и визгливо, пронзительно закричала, глядя вниз, в окоп:
   — Стреляй! Вот сюда… сюда! Расстреливай своего фрица…
   — Алексина! Алекси-ина!! — чувствуя, как похолодела кожа на взмокшей голове, заорал Зубов, торопливо вбивая в автомат свежий диск.
   Женщина, прижимая обе ладони к вздувшемуся животу, будто услышала этот крик, повернулась к нему всем телом. Зубов в отсветах пламени горевшего где-то за окопом леса различил на измученном, буквально за несколько секунд неузнаваемо обострившемся лице Алексины тихую, облегчающую ее улыбку. Зубов скорее не услышал, а увидел, как ударила снизу, из окопа, еще одна очередь, теперь не в живот, а в спину беременной женщины. Но, прошитая насквозь, Алексина по-прежнему стояла и улыбалась, улыбка ее нисколько не изменилась, была все такой же радостной и благодарной. Затем, не сгибая ног, столбом повалилась на бок, грузно упала и по брустверу скатилась вниз, под ноги Зубову. Ошеломленный, он на какое-то мгновение замер, глядя на труп. Затем, не обращая внимания, что справа и слева в окоп с ревом прыгают штрафники и, конечно, растекаются во все стороны, очищая его от немцев, медленно достал гранату, не спеша выдернул чеку и бросил ее в то место, где только что стояла Алексина. И, переждав негромкий, ни для кого, казалось, не опасный взрыв, кинулся к брустверу, вскочил на него, прыгнул вниз, на чье-то мягкое тело. Был ли это тот немец, который стрелял в Алексину, или другой, Зубов не знал. Он только различил в темноте, что это не штрафник, а именно немец. Вдоль окопа Зубов не побежал. Прямо перед ним был ход сообщения, он вел куда-то к кромке леса, где рявкала немецкая пушка. Прошивая из автомата на всякий случай земляную щель на каждом повороте, Зубов ринулся в этот ход, он и привел его на огневую площадку, к немецкому орудию, которое помогал обслуживать Гвоздев…
   Теперь Зубову предстояло подавить еще одно. Канава была неглубокая, он торопливо, обливаясь потом, продвигался на звук выстрелов, где согнувшись, а в особо мелких местах ползком, обдирая локти и колени. Во рту было сухо и горячо, дышать становилось все труднее, будто глотку все плотнее забивало песком и гарью. По доносящимся крикам, которые то взрывались в разных местах, то затухали, по возникавшей в разных местах и потом захлебывающейся перестрелке нельзя было определить, в чью пользу складывается бой, как он кончится. «Да и черт с ним, как бы ни кончился, лишь бы это орудие… — металось лихорадочно в голове у Зубова. — Останусь жив — пусть командир отделения доложит, что это я… А мне — об Алексине рассказать. Дура… вот дура! Ну и родила бы, подумаешь… Это хорошо, что немцы не заминировали берега вдоль болота, иначе бы их не взять, не подобраться. Не хватило времени, что ли, или мин не было? Скорей всего, не было. А не останусь в живых, что ж…»
   Пока эти мысли беспорядочно метались у него в голове, он подполз совсем близко к огневой позиции немцев, — во всяком случае, выстрелы ухали совсем рядом, вливаясь в общий грохот боя. Но где же все-таки пушка? Зубов по канаве скатился в неглубокую воронку, подумал: а ведь это от нашего снаряда! Стоп! А когда прекратилась артподготовка? Он этого как-то совсем не заметил. Давно, видимо…
   Мелькнув, и эта мысль пропала. Он, пережив самое страшное и опасное, не желал или бессознательно не хотел теперь рисковать, поэтому осторожно выглянул из воронки. Первое, что он увидел — начинающийся рассвет. Дымы и пыль, поднятая разрывами, то ли осели, то ли их отнесло ветерком в сторону. Во всяком случае, ему был виден чистый клочок ночного звездного неба, и там где-то, далеко-далеко, между чернотой неба и земли, пробивалась узкая темно-синяя полоска.
   Опять выстрелила пушка, разорвав сбоку, на довольно приличном расстоянии, клочья темноты над землей. «Ага, вот она где, — спокойно подумал Зубов. — Ну ладно».
   Он повесил автомат на левый локоть, достал гранаты. Две взял в левую руку, одну в правую. На секунду закрыл глаза, глубоко вздохнул… Рванулся из воронки и побежал скачками по ровному, открытому месту.
   Он бежал, ни о чем не думая, отмечая лишь оставшееся до пушки расстояние. Пятьдесят метров, сорок, тридцать… Из-за бруствера его заметили, к счастью поздно, навстречу торопливо застучал автомат, пули взрыли землю под ногами. Он перескочил через врезавшуюся в землю очередь — будто лишь в этом было его спасение, — в сознании мелькнуло: надо упасть, обмануть их! Он ткнулся в землю, подобрал под себя ноги, уперся в какую-то неровность почвы. И тут же — аж мышцы заныли — разжал их, щукой метнулся в сторону, потом вперед, и вдруг — он и сам не ожидал — немецкое орудие оказалось перед ним как на ладони. Возле пушки метнулись неясные тени, не то две, не то три. Считать их не было ни надобности, ни времени. Зубов прямо в эти тени метнул одну за другой две гранаты, упал. Взрывами закрыло и пушку, и людей возле нее. Приподнявшись на колени, Зубов принялся наугад строчить в густую, совершенно непроглядную муть, прошивать ее в разных направлениях. Стрелял, пока не кончился диск. Потом быстро откатился на три-четыре метра в сторону, лихорадочно выдернул пустой диск, отбросил, выхватил из чехла новый, отметив про себя, что дисков у него теперь только два, патроны надо беречь, не палить попусту. Изготовился к стрельбе и стал ждать. Но на огневой площадке немцев было тихо и мертво, ни тени, ни звука, оседала и редела пыль, сквозь мрак начали проступать очертания орудия. Где-то в стороне трещала перестрелка, — кажется, их отделение пошло в атаку на немецкую траншею, прикрываемую этой пушкой.
   Не вставая, Зубов стал подвигаться к ней. Сквозь редеющую муть он различил скрюченную фигуру возле орудийного колеса. Другой немец лежал животом на станине, уткнувшись лицом в землю. Третий распластался посреди площадки, разметав в стороны руки.
   Держа автомат наготове, Зубов поднялся, в несколько прыжков достиг немецкой огневой позиции, спрыгнул с бруствера. Немцы как лежали, так и лежали, а больше у пушки никого не было. «Неужели их было только трое?» — даже с каким-то разочарованием подумал Зубов.
   Убедившись, что гитлеровцев здесь было действительно трое, что никаких ходов сообщения от огневой площадки никуда нет, Зубов выбрался на бруствер, сел. Все тело ныло от усталости, от напряжения, икры противно подрагивали. Ощутив это, он запоздало понял, что все это время испытывал страх, что он не исчез в ту минуту, когда началась атака из болота, а лишь притупился, ушел куда-то вовнутрь. И вот теперь всплыл. «Бандит ты, — усмехнулся Зубов невесело. — А жизни своей никчемной, выходит, жалко…»
   Бой шел в стороне от него, он скатывался к речке, за которой торчал невысокий холм. Вдоль речки стлалась белая полоса дыма.
   Теснит к речке рота гитлеровцев или, наоборот, немцы роту, Зубову по-прежнему было непонятно. И что делать теперь, он не знал. «Если немцы уничтожили роту, что же мне? — невесело усмехнулся он. — Сдаться им, как Гвоздь? А если наши поперли их, надо же догонять роту. Тот же командир отделения, если живой останется, спросит с ухмылкой: „Пушку, ладно, уничтожил, а потом где был? Не ранен же! Под кустом отсиживался?“
   Посидев еще с полминуты, поглядев на начинающийся рассвет, Зубов нехотя поднялся, решив, что надо идти все же в сторону реки. В это время и он, как Ружейников, Магомедов и Савельевы на высоте, увидел осветившееся бледно-оранжевым заревом небо на западе, услышал глухой, будто подземный, гул. «Ага, кажется, наши начали наступление, как взводный говорил еще там, за болотом», — подумал Зубов и не спеша зашагал в сторону реки. Через несколько шагов усмехнулся раздраженно: «Наши-ваши…»
   Из-за деревьев метнулась навстречу тень, Зубов мгновенно вскинул автомат.
   — Зубов? Сдурел! Меня отделенный послал, — раздался голос. — Живой? Отделенный говорит: «Сбегай посмотри и доложи».
   — Что вы там? — спросил Зубов, опуская оружие.
   — Немцы за реку сыпанули. А часть на этом берегу окапывается. Для прикрытия, видно.
   — Что с ротой, спрашиваю?
   — А я знаю? От нашего отделения вроде половина покуда осталась. Айда! Наши тожеть залегли, скапливаются напротив. Старший лейтенант Лыков приказал сбросить немцев в речку.
   Слова штрафника удивили чем-то, и Зубов сперва никак не мог понять чем. В голове гудел больной звон, ему все чудилось, он воочию видел, как немец, лежа за бруствером, поливает навстречу ему свинцом, слышал, как пули с глухим стуком колотятся в землю перед его ногами.
   И, только спустившись в неглубокую, затянутую дымком лощину, торопливо обернулся:
   — Как… почему Лыков?!
   — Так убило ж Кошкина, командира.
   — Как?! Как убило?! — Зубов схватил штрафника за плечо, яростно затряс его.
   — Иди ты! — Штрафник резко сбросил руку Зубова. — А я знаю как! Убило — и все. Мне связной, кореш мой, под секретом шептанул. Теперь Лыков над нами командует.
   Зубов почувствовал, как скапливается во рту тяжелая и горячая слюна, превращается в тяжелый ком. Он сплюнул ее, автомат бросил за плечо, достал кисет и стал закуривать. Когда вертел папиросу, пальцы его подрагивали, лицо было хмурым, угрюмым, каким-то окаменевшим.
   Низкорослый солдат-штрафник с удивлением наблюдал за Зубовым. Спросил желчно, со злобой:
   — Тебе что, жалко, что ли, этой… падали? Много их на нашу шею.
   Зубов на это ничего не ответил и, жадно затягиваясь, стал подниматься из лощины навстречу светлеющему небу.
 
 
* * * *
   Мрак рассасывался все больше, хотя до солнцевосхода было еще далеко.
   Магомедов, Иван и Семен, подкатив орудие к самому брустверу, подтащив несколько ящиков снарядов, лежали вместе с Ружейниковым на земляном валу, окружавшем бывшую батарею, смотрели вниз, за речку, где шел бой, бессильные что-либо предпринять. Все заречье было затянуто дымом и пылью, где там немцы, где наступает какая-то наша часть, было не разобрать.
   Гул на западе все приближался, то затихал, то начинался снова, небо там смеркло, стало угрюмо-серым, только временами мерцало желто-голубыми отсветами, — видимо, немцы, а возможно, и наши где-то далеко, за горизонтом, залитым еще ночью, подвешивали осветительные бомбы.
   Неожиданно совсем близко, почти под боком, возникла орудийная канонада на востоке. Ружейников вскинул голову, пошевелил грязными бровями, а ноздри его сильно, как у зверя, нюхающего пожар, стали раздуваться.
   — Это ж наша дивизия! — воскликнул Иван обрадованно.
   — Вроде бы, вроде бы… — дважды повторил Ружейников торопливо.
   Немцы продолжали лихорадочно окапываться по обоим берегам речки. Магомедов заерзал по земле, будто ему стало холодно, нетерпеливо взглянул на Ружейникова раз, и другой, и третий. Но тот молчал.
   Семен глядел вниз почти не мигая, не чувствуя в душе ничего — ни боязни возможной гибели, ни радости возможного спасения, которая прозвучала в голосе дяди Ивана, в торопливых словах Ружейникова. В мозгу вертелась одна мысль, тоже какая-то посторонняя, равнодушная: «Танком бы пронестись сейчас вдоль берега по немцам… Одним танком можно бы всю эту их оборону смести…»
   — Их атака захлебывается! — нетерпеливо взорвался сбоку азербайджанец. — Пора мало-мало подмогнуть! Может, совсем мало-мало надо!
   — А, Иван Силантьевич? — почему-то неуверенно и почему-то именно к Ивану повернулся Ружейников. Может, потому, что Иван был самый старший по возрасту среди них четверых. — Пора?
   — Да вроде, — сказал тот, помедлив. — Только если б Алифанов был…
   — Какой еще Алифанов? — вскочил азербайджанец.
   — Погиб он. Из пушки мог в консервную банку попасть. А то здесь чуть перелет — и в наших. Речка-то всего ничего…
   Магомедов так и взвился:
   — Какой перелет? Я что, дурак, да? Алифанов твой умный, я болван? Какой перелет?
   Не обращая внимания на эту перебранку, Ружейников продолжал глядеть вниз. Там, за речкой, между болотом и кромкой леса, бой, кажется, затихал, и атака штрафников или какой-то другой части действительно захлебывалась. Вражеские пушки, бившие в болото, одна за другой умолкали, лес теперь во многих местах горел, в сером утреннем небе, снова застилая его чернотой, расползались все шире клубы дыма, а по берегу над самой землей извивались, как змеи, расползались контрастно белые космы дымовой завесы, сквозь нее толпами все бежали и бежали немцы, зарывались в землю на обоих берегах.
   — Магомедов! — воскликнул Ружейников. — Можешь по тому берегу ударить? Под кромку завесы? Не дальше?
   — Могём! Почему не могём? — коверкая в волнении слова, ответил бывший командир самоходки.
   — Тогда давай!
   Магомедов по-кошачьи прыгнул с бруствера к пушке и, выгнув горбом спину, приник к резиновому наглазнику панорамы, лихорадочно закрутил рукоятки маховиков. Ствол пушки медленно пополз вниз и чуть в сторону.
   Первый снаряд упал в речку, подняв высокий и красивый султан воды.
   — Перелету нет, правда, — пробурчал Иван, дергая замок.
   Прозрачно дымясь, горячий латунный стакан выпал на землю. Семен, стоящий наготове с новым снарядом, отбросил ногой гильзу в сторону.
   — Счас, счас, — дважды выдохнул Магомедов, не отрываясь от прицельного устройства, подкручивая маховичок. По грязной щеке его текла струйка пота.
   — Чуть выше, Магомедов! — вскричал Ружейников.
   — Сами понимаем! Ну?
   — Готово! — ответил Иван, захлопывая замок.
   Этот второй снаряд разорвался уже прямо в гуще окапывающихся на том берегу немцев.
   — Ага-а! — взвизгнул Магомедов, повернул к Ивану потное лицо, сверкнул по-детски обрадованными глазами.
   — Молодец, Магомедов! — прокричал Ружейников. — Лупи давай! Ж-живей!
   — Консервная банка, да? Консервная банка?
   — Банка, — согласился Иван, принимая от молчаливого Семена новый снаряд. — Готово!
   Третий снаряд лег почти рядом со вторым, широким веером взметнул черную землю.
   — Опять банка! Дав-вай! — Голос Магомедова был хриплый и возбужденный.
   Первые же орудийные выстрелы всполошили немцев, уже перебравшихся через реку. Многие перестали окапываться, забегали, заметались вдоль берега, сперва не соображая, видимо, откуда стреляют. Но это были лишь мгновения, звук последующих выстрелов указал на местонахождение орудия. Человек сорок вражеских солдат сбилось в кучу, видимо, возле своего офицера, и Магомедов, не в силах побороть искушение, крикнул:
   — Я их подброшу сейчас на воздух! Товарищ старший лейтенант?
   — Отставить! По тому берегу! По тому давай! — сердито прокричал Ружейников.
   Но ударить в эту толпу немцев Магомедов все равно бы не успел, потому что толпа рассыпалась в цепь и двинулась к высоте.
   — Ага, ладно… — Ружейников, все лежавший на бруствере, сполз с него в окоп. — Продолжать, Магомедов! А мы их встретим… Савельев-младший! Приготовить автоматы и гранаты!
   Семен подал Ивану очередной снаряд, мотая головой, спрыгнул в окоп.
   Однако немцы, подчиняясь какой-то команде, вдруг повернули назад, побежали к реке.
   И Ружейников, все Наблюдавший за ними с высоты, понял причину этого: окапывающиеся на противоположном берегу гитлеровцы выскакивали из своих окопчиков, отстреливаясь, бежали к реке вместе с редкими толпами солдат, вываливающимися из месива черного и белого дыма, а где-то там, за пластами этого дыма, перекрывая трескотню автоматов и глухие гранатные разрывы, снова возникал остервенелый и зловещий рев сотен человеческих глоток.
   — А ведь мы и в самом деле вовремя, кажись, поддержали их, — прохрипел Иван, взмокший от работы возле орудия.
   Он сказал это Семену, опять подававшему снаряды, но тот ничего не ответил, только потрогал правый висок, ответил Магомедов от орудия, говоря почему-то о себе во множественном числе:
   — А мы что говорили!
   — Магомедов! Теперь по реке! По реке! И по этому берегу! — скомандовал Ружейников.
   — Ага, понятно.
   — Снаряд! Семка? Ты чего?
   Семен, выхватив было из ящика очередной снаряд, покачнулся, выронил его, ноги его подломились, он мешком свалился на землю.
   — Сна-аряд! — рявкнул Магомедов.
   Ружейников метнулся из окопа, подхватил выпавший из рук Семена снаряд, втолкнул в казенник. Пушка ухнула. Лицо Семена, лежавшего на земле, мучительно перекосилось. Оно, его лицо, было мокрое, и сквозь грязь и пороховую копоть просвечивала мертвенно-бледная кожа.
   — Семен, Сема?! — тормошил его Иван, стоя на коленках. — Ранен, что ли? Не стрелял ведь никто…
   — Здесь… в голове что-то, — разжал заскорузлые губы Семен. — При каждом выстреле как молотком бьет, череп лопается… не могу больше… — И вдруг полыхнул в его глазах безумный огонь, он закричал умоляюще, заколотился на земле: — Не могу! Пусть не стреляет! Пусть не стреляет!
   — Снаря-яд! — снова прокричал Магомедов.
   Семен от этого вскрика замолк, сжал грязными руками голову, сжался весь сам, будто ожидая, что на него рухнет тяжкая скала, и, когда раздался выстрел, пополз куда-то, тыкаясь головой в землю, пытаясь ее куда-нибудь спрятать, зарыть.
   — Сема?!
   — Что там? — крикнул от пушки Ружейников, держа в руках новый снаряд.