Василий и его отец поздоровались, а председатель вместо приветствия спросил, глядя в окно:
   — За фуражом нашим приехал?
   Полипов не спеша повернулся к нему.
   — А ершистый же ты, брат. Люблю таких. Нет, не за фуражом. За тобой, Иван Силантьевич.
   Савельев поднял вопросительно голову.
   — Именно, Иван Силантьевич. Специально за тобой приехал. Давненько не был ты в районе.
   — Особых дел не было, вот и не ездил.
   — Да ты, вижу, все сердишься. Нехорошо… Ну, свои люди — сочтемся. Давай собирайся.
   — Что там стряслось такое?
   — Из обкома прибыл товарищ. Предупредил: возможно, подъедет сам секретарь. В двенадцать совещание. Собираем всех председателей.
   — И всех председателей колхозов оповещает лично секретарь райкома? — подал голос Поликарп Кружилин.
   Полипов, однако, улыбнулся.
   — Да хватит шпынять меня, Поликарп Матвеевич. Прямо яд у тебя в голосе. Заехал, ну, не буду врать, не случайно. Я тут в соседнем колхозе ночку провел, надо было кое-что к совещанию посмотреть. Ну, думаю, заверну и в «Красный партизан», а то Савельев забыл дорогу в район, заблудится еще.
   — Собирают по вопросам хлебозаготовок? — спросил Савельев.
   Полипов на этот раз притушил свою улыбку.
   — Откровенно говоря, по хлебозаготовкам. Положение серьезное, область недодала государству около двенадцати миллионов пудов хлеба. Это не шутки. Но тебе, Иван Силантьевич, беспокоиться нечего, ты сверх плана нынче много продал. Потрясем крепенько отстающих. Но быть ты должен. «Красный партизан» у области не на последнем счету. Поехали.
   Василий опять заметил, что, говоря все это, Полипов как-то неловко бросал взгляд с предмета на предмет, избегая смотреть на председателя с парторгом. Заметил это и Савельев.
   — Все ясно, — вздохнул он, поднимаясь. — Парторга и уполномоченного с собой брать? Они ведь тоже все наши ресурсы назубок знают.
   — Не надо. — Полипов сказал это и поглядел на Василия.
   — Конечно! — не сдержался тот. — А то я опрометчиво выскажу свое мнение, не изучив сути дела, не поняв самой сердцевины.
   Ни отец, ни Савельев не поняли, о чем говорит Василий. Зато Полипов понял, Он чуть склонил голову, будто раздумывая, что сказать, и произнес жестко:
   — Именно этого и боюсь. Выскажешь — и долго жалеть потом будешь. А так еще спасибо мне потом скажешь, И ты, Поликарп Матвеевич, тоже.
 
 
* * * *
   Вернулся из района Иван Савельев на следующее утро, со злостью швырнул в угол плеть. Вызвал бригадиров, кладовщиков. Ни на кого не глядя, бросил:
   — Поднимать всех шоферов. Грузить фуражное зерно.
   Никто не тронулся с места, никто не проронил ни слова.
   — Чего стоите?! — раздраженно закричал вдруг Савельев. — Слышали же! Все, до зерна, вывезти на заготпункт…
   Первым молча вышел из конторы Поликарп Кружилин, парторг.
   Потом Савельев и Василий стояли у окна, слушали, как ревут грузовики, выезжая с полными кузовами из деревни.
   — А парторги и уполномоченные из других колхозов были на совещании? — спросил Василий.
   — Хорошо еще, что семенное зерно удалось отстоять… Что? Парторги? Были. И кое-кто из так называемых уполномоченных. Но это к лучшему, что вы с Поликарпом Матвеевичем не были. Все равно бы не помогли ничем.
   Так колхоз «Красный партизан», как, впрочем, и другие хозяйства Шантарского района, снова остался без фуража.
   А после Ноябрьских праздников, когда наступили первые холода, Полипов опять взялся за Ивана Савельева и Поликарпа Кружилина, опять требовал с них три годовых плана по мясу. Прошлогодняя история повторялась в точности.
   — Не можем мы дать этих трех планов, — уже устало отбивались Кружилин и Савельев, которых чуть не ежедневно вызывали то в райком, то в райисполком. — Понимаете, не можем. Нет у нас скота.
   — Выбраковывайте всех малопродуктивных животных, — говорили им в районе.
   — Уже выбраковали все, что можно. И даже сверх того.
   Наконец Полипов прибег к самой крайности:
   — Слушайте! Вы коммунисты или нет?! Вам нужны или не нужны партбилеты? Ты, Савельев, кажется, не так давно его и носишь?
   — А вот тут не пугайте! — почти закричал Савельев. — На что намекаешь? Что когда-то в банде Кафтанова был? За то получил свое — отсидел… Сколько раз пугать этим можно? Он ведь, партбилет, красный, кровью омытый. В том числе и моей. — И он тряхнул своим протезом.
   — Не к лицу вроде так-то, Петр Петрович, секретарю райкома, — спокойно проговорил Поликарп Кружилин,
   Полипов и сам понял, что хватил лишку. Но, чтобы выпутаться как-то из положения и спасти свой авторитет, уронил, не глядя ни на Кружилина, ни на Савельева:
   — Ладно. Соберем на той неделе бюро и поставим на этом точку. Прошу быть без опоздания. К двум часам. В пятницу. А пока за вашу антигосударственную практику в мясозаготовках… да, да, а вы как думали? Именно за антигосударственную… разделаем вас на весь район. Под орех!
   Но когда Полипов дал такое задание Василию Кружилину, тот наотрез отказался:
   — Не буду. Ни под opex, ни под дуб.
   Разговор происходил по телефону, в трубке что-то булькнуло, — видимо, Полипов от неожиданности проглотил слюну.
   — То есть как не будешь?! — прохрипело в трубке. — Из родственных соображений, что ли?
   — Несправедливо это. Я уже раз бил Савельева статьей по голове. До сих пор этот номер газеты жжет мне руки. Но тогда я кое-что не понимал.
   — Теперь, значит, понимаешь?
   — Стараюсь, во всяком случае, понять.
   — То-то, вижу, расшаркиваешься перед Савельевым этим.
   Вскоре после разговора с отцом Василий напечатал большую статью о безупречной организации работ на вспашке паров в колхозе «Красный партизан». Отец при встрече сказал, улыбаясь: «Гляди-ка… А я был уверен, что тебе не хватит смелости извиниться перед Иваном… Прости, сынок». Сам Иван Савельев, как и после первой статьи, ничего не сказал, только крепче обычного пожал руку. И потом Василий время от времени помещал положительные статьи в газете о «Красном партизане». Это Полипову явно не нравилось, хотя секретарь райкома ничего о них не говорил и лишь минувшей осенью, приехав в «Красный партизан» за Савельевым, весело и будто дружески подковырнул; «Частенько, частенько о ваших геройствах газетка пишет». Было ясно, кому и с каким смыслом адресуются эти слова. И вот теперь снова: «Вижу, расшаркиваешься перед Савельевым». Что ж, все становится еще более ясным, отчетливым, определенным.
   — Я не расшаркиваюсь, Петр Петрович, — как можно спокойнее проговорил Василий, хотя внутри у него все кипело. — Я просто знаю, что такой план не под силу «Красному партизану».
   — Ну-ну, хорошо, — многозначительно произнес Полипов. — В следующую пятницу прошу и тебя быть на бюро. В два часа. Попробуем разъяснить тебе, что ты знаешь, а чего еще не знаешь…
   …И вот наступила пятница.
   Странное это было бюро.
   Во-первых, Поликарпа Кружилина, Ивана Савельева и Василия около часа держали в коридоре перед кабинетом Полипова. Там, за дверями, первый секретарь райкома совещался о чем-то с членами бюро. Иногда сквозь обитую черным дерматином дверь доносились приглушенные голоса. И хоть слов разобрать было нельзя, все трое догадывались, что совещание протекает довольно бурно.
   Во-вторых, когда Поликарпа Кружилина, Ивана Савельева и Василия пригласили в кабинет, им не дали сказать и слова. Просто Полипов встал и начал ровным, не предвещавшим ничего хорошего голосом:
   — Мы тут посоветовались в бюро и решили: дебатов разводить не будем. Потому что бесполезно. Позиции и настроения руководителей колхоза «Красный партизан» мы отлично знаем. Поэтому просто подведем итоги. Каковы же они, эти итоги? Вот, пожалуйста… Чистые пары товарищ Савельев сокращать не захотел, в зерновом балансе страны он вроде не заинтересован. Нынешняя весенняя история, когда потребовалось мое личное вмешательство в размещение посевов пшеницы в колхозе «Красный партизан», всем известна. Как и в прошлом году, председатель колхоза и парторг встречают прямо в штыки пересмотренный районными организациями план продажи мяса государству. Кажется, пахнет определенной, так сказать, линией… А наша уважаемая районная газета и ее редактор товарищ Кружилин взяли эту порочную линию под защиту. Это тем более печально. Такие действия редактора можно квалифицировать как политическую несостоятельность…
   Иван Савельев был все в той же старенькой гимнастерке, в которой Василий видел его в первый раз. И, как в тот раз, он лишь часто оглаживал усы.
   Отец сидел не шевелясь, положив на колени свои большие руки, словно собирался фотографироваться.
   — Мы тут долго говорили сейчас обо всем этом, — продолжал Полипов. — Членам бюро не хотелось бы думать, что это сознательная линия. — Помолчал и выразительно подчеркнул еще раз: — Не хотелось бы! Товарищи, видимо, просто заблуждаются, недооценивают важности наших задач… И товарищ Кружилин, наш молодой редактор, заблуждается. Мы не думаем, что он пошел на поводу у Савельева и своего отца, так сказать, из родственных побуждений просто многое еще недопонимает. И наш долг, долг старших товарищей, объяснить это ему, помочь понять ему свои ошибки…
   Секретарь райкома говорил еще минут десять. Кончил тем, что всех, мол, надо бы строго наказать. Но поскольку у Савельева выговор уже есть, можно в отношении его ограничиться на этот раз строгим предупреждением, зато парторгу теперь уж записать выговор, и полновесный. И пусть оба хорошо подумают, чем все это может кончиться. А редактору, хотя он заслуживает строгого наказания, просто поставить на вид…
   Кончив речь, Полипов тут же закрыл бюро.
   — Так и не дашь мне ничего сказать? — спросил Поликарп Кружилин. — Не в свое оправдание, а просто еще раз хотел бы высказать членам бюро свое мнение о тебе…
   — Мнение твое обо мне всем известно, Поликарп Матвеевич. И бюро уже закрыто. До свидания, а ты, Василий Поликарпович, останься. С тобой я хочу еще поговорить. Ну, что ты стоишь, Поликарп Матвеевич? Всё с тобой.
   Кружилин, поглядев на сына, повернулся и вместе с другими вышел, сгорбив спину. Пока люди выходили, Полипов приводил в порядок бумаги на своем столе. Потом спросил как ни в чем не бывало у Василия:
   — Как думаешь, не напрасно мы так мягко с Савельевым? Может, стоило ему еще один выговорок? Для симметрии?
   — А ловко ты это моего отца при мне, его сыне, — усмехнулся Василий. — С ним, значит, все?
   — Василий Поликарпович! Партийная работа не игра в бирюльки. Приходится иногда жестко поступать.
   — Ну да, ну да, — оглядывая с каким-то любопытством Полипова, вяло произнес Василий. — Партийная работа… Выговорок для симметрии…
   — Ничего, хватит ему одного. Теперь покладистее оба будут. Все равно скот зимой кормить будет нечем.
   Василий все смотрел, смотрел на Полипова.
   — Ты чего это? — не выдержал наконец тот.
   — Ничего, Петр Петрович. Думаю вот, что отец-то мой, с которым «всё», был прав.
   — В чем? — насторожился Полипов.
   — Да он еще весной догадался, чем попахивает вся эта история с кукурузным полем.
   — Чем попахивает? Какая еще история?
   — Отец предсказывал, что, если будет трудно с кормами, ты будешь еще настойчивее трясти из них увеличенный план мясопоставок.
   — Вот как! — Полипов усмехнулся. — Действительно, догадливый. — И прибавил холодно: — Еще что он тебе предсказывал?
   — Кажется, больше ничего. Вот только однажды у меня разговор был любопытный с одним колхозником. Есть там, в «Красном партизане», такой неприметный мужичок Аркадий Молчанов. Он так рассуждает: на своем личном хозяйстве многие колхозники все силы кладут, а на общественных работах — так себе, с перекуром да дремотцой, по принципу: хоть пень колотить, лишь бы день проводить. «И я, говорит, иной раз так же норовлю».
   — Лодырь он, этот твой мужичок.
   — Во-во! Я ему примерно так и сказал. Он тогда мне прямо в лоб: «А кто виноват? Я, что ли?»
   — Час от часу любопытнее становится, — скривил губы Полипов. — Значит, он лодырь, а кто-то виноват? И что ты ему ответил?
   — Ничего не ответил. Не знал тогда, что и как ему можно ответить. А вот сейчас ответил бы: виноват ты, Петр Петрович. Виноваты такие, как ты…
   Полипов как-то странно повел вбок головой, одновременно пожимая плечами. Потом сильно забарабанил пальцами по столу, но, словно опомнившись, прервал этот стук и опять переложил с места на место свои бумаги.
   — А с тобой занятно говорить, Кружилин. Очень занятно и даже весело. Выходит, я виноват?
   — Выходит, — подтвердил Василий. — Сколько их, таких мужичков, как Молчанов, наплодили по всей стране? И как?
   — Ну-ну, любопытно! Как же мы их наплодили? Объясни, пожалуйста.
   — Очень просто. Сколько можно колхозников бить по рукам? Р-раз — весь фураж выгребают, что ни осень, заставляют коров вырубать. Тебе слава: как же, умеет Полипов дело поставить, вон сколько зерна и мяса каждый год дает район государству. А этому Молчанову приходится дыры в колхозе латать… А оно доходу ему дает все меньше да меньше… Вот так год, другой, третий — и ему в самом деле ничего не остается, как пень колотить, чтобы приберечь силы для работы на собственном огородишке. Тебе подавай только славу, а что из-за твоей славы многие колхозы района начинают приходить в упадок, это тебе нипочем. Так государство и «богатеет».
   — Все высказал? — спросил Полипов, когда Кружилин умолк.
   — Можно и еще.
   — Да нет уж, дорогой, хватит. Слушал я тебя терпеливо. Но хватит. Ну что же, много ты нагородил тут чепухи. Вот начнем хотя бы с государства, которое «богатеет»… Знаешь литературных классиков, хвалю. Ишь ведь как ты… с каким подтекстом. А оно, государство, какой бы подтекст у тебя ни был, действительно богатеет. Весь мир удивляется нашим экономическим успехам. Наши рабочие и колхозники, рядовые советские люди, совершают чудеса. Но что до этого таким идейно незрелым и… сомнительным людям, как твой Молчанов, который, кажется, в свое время сидел по политическому делу! Ему лишь бы опорочить наш образ жизни… Запомни, Кружилин, подобные разговоры о нас, коммунистах, ведутся уже полвека. Судят о нас и так и сяк… Особенно там, за рубежом. Но страшнее свои, доморощенные демагоги. Они заметили какой-нибудь отдельный недостаток в нашей работе — и пожалуйста, готов вывод: не умеем хозяйствовать, наплодили лодырей. Но нам-то с тобой надо не только недостатки видеть, надо понимать историю, видеть все перспективно…
   — А вы… перспективно видите? — спросил Кружилин, невольно перейдя на «вы». Полипов откинулся на спинку стула. — Вы-то историю понимаете?
   Тогда Полипов медленно начал подниматься из-за стола.
   — Что-о?!
   — Вы сами-то глубоко ли плаваете? Вы-то, Петр Петрович, идейно созрели, несмотря на ваш возраст?
   В пальцах Полипова хрустнул карандаш. Этот негромкий звук как бы вернул Василия Кружилина к действительности. Он даже удивленно поглядел вокруг — нет, в кабинете они были одни.
   — Мальчишка! — крикнул Полипов и швырнул в корзину для бумаг обломки карандаша.
   Василий тяжело сел, а секретарь райкома прошел к окну и стал смотреть, как сыплется и сыплется на землю тяжелый, крупный снег.
   Наконец он вернулся на свое место и сказал:
   — Зрелый я или… ты волен иметь по сему поводу какое угодно мнение. А вот мне сейчас стало ясно: зря мы простили только что твое это… индивидуальное оп-позиционерство.
   — Чего-чего? — приподнял голову Кружилин. — Это что-то новое в марксистско-ленинской теории?
   — Не паясничай! — повысил голос Полипов. — Ты отлично понимаешь, о чем я говорю. Ведь только слепой не видит, что твоя газета взяла Савельева под защиту.
   — Это газета райкома партии…
   — Но у райкома-то, кажется, несколько иное отношение к Савельеву в связи… с некоторыми важнейшими вопросами сельскохозяйственной политики. И практики.
   — Я бы уточнил — у секретаря райкома. Ну, допустим, у райкома. А если отношение это неправильное?
   — Что-о? — опять уперся было руками в стол Полипов, собираясь встать. Но не встал. Стул заскрипел под ним, грозя развалиться. — Во-он как! И что же ты намереваешься делать? Вербовать себе сторонников? Давай вербуй. Выступай в открытую против линии райкома. И вообще против линии…
   Сказать «против линии партии» Полипов все же не осмелился.
   — Что буду делать, пока не знаю. Но можешь быть уверен, Петр Петрович, молчать не буду.
   Василий Кружилин, сын старого большевика Поликарпа Матвеевича Кружилина, встал, усмехнулся.
   — И еще можешь быть уверен в одном: опрометчиво, до тех пор, пока не изучу сути дела, самой его сердцевины, высказываться не стану. Только уж наверняка. Я помню твой дружеский совет. Спасибо за него.
   — Так-с, — ледяным голосом произнес Полипов. — А рога не сломаешь?
   — Это что, угроза?
   — Ну, зачем же! Еще один дружеский совет.
   — Как сказал еще один классик литературы: за два совета я вам благодарен вдвое.
   — Хорошо, ступай…
   Когда Василий был уже у дверей, Полипов будто с сожалением произнес:
   — Эх, Кружилин, Кружилин! А я-то хотел спросить сегодня, как ты насчет того, чтобы нынче в члены бюро райкома тебя… Что ж, думал, предупредим на сегодняшнем бюро обо всех его завихрениях, посмотрим, как он отнесется к нашим дружеским советам, да и…
   — Теперь, выходит, не спросишь?
   — Не знаю, не знаю… — протянул Полипов и, словно в недоумении, развел руками.
 
 
* * * *
   «Сломал рога» Василий Кружилин очень просто. К весне его вызвали в сектор печати обкома партии и предложили редактировать газету другого, более крупного района. Он сразу понял, в чем тут дело.
   — Это что, повышение или как? — спросил Кружилин. — Полиповская протекция?
   — Будем надеяться, что такой протекции из нового района вам не будет, — ответили ему. — Секретарь райкома там парень молодой, но толковый. Сейчас обком повсюду укрепляет районные партийные кадры.
   — А может, на учебу разрешили бы мне, а? Ведь годы уходят… Когда-то мечтал поступить в автодорожный институт. Потом — на факультет журналистики. А сейчас появилось желание — сельскохозяйственный.
   — Жалко вас отпускать, — откровенно сказали ему. — Хороших газетчиков у нас не хватает. Но в сельскохозяйственном ведь заочное отделение есть…
 
 
3
   Жизнь человеческая как недолговечный костер. Вспыхнет он, отгорит, отполыхает, освещая вокруг себя большой или малый кусочек вечного и беспредельного пространства, рано или поздно огонь обессилеет, увянет окончательно, дрова превратятся в золу. Потом и прах этот развеется по земле, зарастет кострище травой, и эту траву будет волновать тот же ветер, который раздувал когда-то огонь…
   Еще четыре раза падал на землю снег, засыпал летние холодные кострища и четыре раза по весне таял, оставляя после себя по косогорам, по степным увалам сибирские подснежники, самые ранние цветы. Белые, синие, желтые, как цыплята, и так же, как цыплята, покрытые шелковым пушком, бесхитростные цветы эти ослепительно горели под весенним солнцем, и, если их было в одном месте много, казалось всегда, что снег там еще не стаял.
   Димка, Дмитрий Савельев, любил эти цветы. Но он любил не рвать их, а просто смотреть, как они растут, качаясь на холодном еще ветру, как проживают недолгий свой век, изо дня в день поворачивая вслед за солнцем свой венчик из пяти широких лепестков. И всю весну с палкой в руках, в крепких крестьянских сапогах он ходил по степи, по увалам и косогорам, иногда садился где-нибудь на припеке, курил, размышляя о чем-то, поглядывая на молчаливые скалы Звенигоры, на угрюмо еще чернеющую кромку тайги. В тайгу эту, хотя и там расцветали подснежники, он не ходил. Там они были не степные, а лесные. И, кроме того, ему нужен был, видимо, только простор.
   Он приехал в Михайловку из Москвы еще зимой, когда лежали метровые снега.
   — Поживу я у тебя, мама, немного. А может, и до осени.
   — Да насовсем оставайся! — взмолилась Анна. — И председатель колхоза Поликарп Кружилин вон говорит: «Пусть остается. Дом вам поставим. Пусть живет и ничего не делает, только стихи свои пишет».
   — Нет, совсем я не могу… А бывший председатель, мой дядя Иван, где сейчас?
   — Да он теперь директором совхоза «Степной».
   Дмитрию уже шел тридцать четвертый, он был еще не женат.
   Когда он пожил несколько дней, мать осторожно спросила, вздохнув:
   — Все по ней, по Ганке этой, маешься?
   — Все по ней, по Галине, — ответил он.
   — Да сколько ж можно, сынок? Она тебе даже не пишет. Вон девчат каких сколько наросло…
   — Это для других, мама. А мне она нужна. И она вернется, — сказал он уверенно.
   Анна лишь вздохнула еще раз.
   Да, Ганка-Галина не писала давно, много-много лет. Они расстались еще весной сорок четвертого, вскоре после того, как освободили от немцев Винницу. Весенний день тот был солнечным, так же, как нынче, цвели подснежники, и Громотуха, на берегу которой они прощались, была вся, до самого горизонта, в цветочных бликах.
   Там они и поцеловались — в первый и последний раз.
   — Дим, — сказала она ему потом, смущенная, — а второй раз ты меня поцелуешь, когда к нам на Украину приедешь.
   — Это когда… сад зацветет?
   — Когда сад, — кивнула она. — А может, раньше… Это как получится. А пока переписываться будем. Часто-часто…
   «Часто-часто» они переписывались не один год, а потом, когда Дмитрий заканчивал уже Томский университет, а она — Харьковский и когда выросли и расцвели, наверное, уже те сады, которые Ганка обещала насадить, письма от нее стали приходить реже, а потом и вовсе перестали. Он слал ей свои, а она молчала, он тратил всю стипендию на телеграммы, а в ответ ни звука. И наконец она откликнулась: «Дима, Дима, прокляни меня, если сможешь… Я встретила одного парня…»
   Письмо было длинное, со слезами, с бесконечным и жестоким самобичеванием. Но все это можно было бы и не писать, главное было сказано всего в четырех словах.
   И слова эти чуть не стоили ему диплома, но он взял себя в руки, послал ей недлинную телеграмму: «А для меня в мире другой все-таки не будет» — и с удвоенной силой принялся за подготовку к государственным экзаменам.
   Телеграмм он ей больше не слал, а писал, не часто и не редко, письма. Такие вот:
 
Мне кажется,
Что свет сошелся клином,
Что нет других,
Что в мире ты одна.
Не потому ли
В крике журавлином
Мне слышится
Не осень, а весна?
Но всюду осень…
Каждый легкий шорох
Листвы —
Ее роняет клен —
Стал для меня неимоверно дорог,
Наверно,
Потому, что я влюблен.
Наверно, потому
И легкий ветер,
И золотого утра седина
Мне говорят,
Что ты одна на свете,
Моя неуходящая весна.
 
   Письма эти он слал без подписи, но она знала, от кого они. Обратно они не возвращались, значит, она их получала. Получала, но не отвечала. А он снова ей писал:
 
Петушиный крик все тише,
Бабье лето позади.
Третий день стучат по крыше
Равнодушные дожди.
Третий день по всем дорогам
Не спеша ручьи бегут.
Третий день пастух не трогал
Звонкий рог и хлесткий кнут.
Третий день в избе-читальне
Книги, игры — нарасхват.
Третий день путем недальним
Едет киноаппарат.
В небе пасмурном, бездонном
Ветер носится, трубя.
Жду напрасно почтальона —
Нету писем от тебя.
 
   Окольными путями Дмитрий узнал, что она вышла замуж и после окончания университета стала работать учительницей в Виннице, в одной из средних школ. И он начал писать ей туда, в школу:
 
По тебе тоскует все на свете:
Молодой черемуховый ветер,
Птицы,
Солнце,
Травы,
Зеленя.
Как ты там без них
И без меня?
Приходи в цветенье разнотравий,
В мир,
Что без тебя осиротел.
Радоваться жизни я не вправе,
Как того бы искренне хотел.
Без тебя —
В душе тоска без края:
В поле коростели не кричат.
Рыба на озерах не играет.
Соловьи беспомощно молчат.
Приходи!
И солнце наших весен
От чужого глаза сбереги.
Я, как лодка,
Что стоит без весел
У чужого берега реки.
 
   Писем таких за последние десять — двенадцать лет он написал ей великое множество. Они не возвращались обратно, и ни разу ничем она не дала ему знать, что получать их ей неприятно, чтобы он со своими стихами оставил ее в покое.
   Его постоянно обуревало желание поехать в эту Винницу, которая была, как ему казалось, где-то невообразимо далеко, за семью морями, поглядеть на Ганку хотя бы издали, самому оставаясь незамеченным. И однажды от такого искушения не устоял, поехал втайне от всех и будто даже от самого себя.
   Он разыскал школу, где она работала, выбрал в школьном скверике, в самом его углу, скамейку, откуда была видна входная дверь. Держа наготове газету, чтобы в случае чего ею закрыться, стал ждать конца уроков и ее выхода.
   Она вышла в компании трех или четырех молодых женщин, видимо тоже учительниц, и он, забыв про свою газету, словно прикипел к скамейке, недвижимый. Это была она, Ганка, и не она! Она стала взрослее и… еще красивее. Он издали увидел ее глаза, глубине и таинственности которых всегда поражался, и почувствовал, как сердце его лопается от боли…
   Ганка о чем-то перемолвилась с женщинами, рассмеялась и пошла. А Дмитрий все сидел и сидел на скамейке, не ощущая времени, не понимая уже, где и зачем сидит. Перед ним стояла ее улыбка, он видел блеск ее глаз, в ушах звучал ее смех…
   В Москву он возвращался полностью опустошенный и словно чем-то пристыженный. И больше своему мучительному искушению никогда не поддавался.