— Да, ей не легко, — кивнул, глядя в окно, Дмитрий. — И неизвестно…
   — Слишком уж разительна перемена в поведении этого «русского Савелия» после того, как он оказался в норвежской партизанской группе, — проговорил Андрей. — Разве он похож на того, который организовал побег военнопленных с немецкой баржи? Тот, я поверил было, наш Семка… Тот, оказавшись у партизан, встряхнул бы их от спячки в своих горах, наладил бы связь с другими группами, они начали бы активные действия. А этот диверсант-одиночка какой-то. Но больше сидел, молчал…
   — Да, это конечно, — произнес Дмитрий раздумчиво. — Но это, такая перемена в нем, могло быть и следствием ранения. И мало ли еще почему… И я, знаешь, думаю, что это все-таки наш Семен. И Наташа верит, и мать.
   — Да?
   — Я в Ленинграде еще слышал, как мама и Наташа, обнявшись, плакали в твоей квартире. «Это он, он, Семушка наш с тобой!» — говорила ей мать.
   — А она?
   — «Конечно… — говорит. — Я так рада, что хоть его следы отыскались…»
   — Ну что ж, если так, то… очень хорошо, — сказал Андрей.
   Анна отходила, становилась прежней, а дни летели, как птицы, скоро Андрею с женой надо было уезжать.
   — Как мне хорошо, детки, с вами, — сказала она однажды утром, накануне их отъезда, обняв Раису и Наташу. — Сейчас и я, как Димушка, тоже будто слышу, как соловьи росу клюют.
   — Как… росу клюют? — спросил Андрей, удивленный.
   — Стихотворение у него про это есть.
   — Почитай.
   — После. Вечером, может быть, на прощанье. А теперь идемте, солнце высоко поднялось.
   В этот день в Михайловку по заготовительным делам для орсовской столовой Шантарского завода приехал Петр Викентьевич Зубов, с утра обговорил эти свои дела с Кружилиным, и теперь он зашел поздороваться с Анной и с Наташей.
   — Куда это молодежь собирается? — спросил он, улыбаясь.
   Вопрос этот вызвал небольшую заминку. Потом Дмитрий прямо сказал:
   — Мы хотим сходить еще раз к Звенигоре, к той зеленой котловине, куда партизан загнали каратели под командованием вашего отца.
   — Вот как!
   — Да. Поликарп Матвеевич обещал нам показать то место, где партизаны спустились на веревках со скал, напали на сторожевой отряд карателей, перебили их и вывели партизан из каменного мешка.
   — Понятно, — усмехнулся Зубов. — То-то Кружилин, старый хитрец, быстренько выпроводил меня сейчас из конторы. Тороплюсь, говорит. А меня с собой возьмете?
   — Да что же… Если вам интересно.
   Через час они были у края пропасти, за которой начиналась совсем теперь порушившаяся горная тропа, ведущая в зеленую котловину.
   У края пропасти стоял, опираясь на костыль, Кружилин, а неподалеку его ходок. Он чуть виновато взглянул на подошедшего со всеми Зубова, начал рассказывать:
   — Вот тут мы и перебрались через пропасть. Сюда нас старый Силантий привел, ваш дед, — повернулся он к Андрею и Дмитрию. — За это и был повешен…
   Андрей и Дмитрий это знали, и другие тоже. Но все поглядели на Зубова, а тот, прищурив глаза и перекатывая желваки на скулах, смотрел куда-то через пропасть.
   — Сейчас по этой тропе уже никому туда не пройти, — видите, каменные карнизы и уступы во многих местах разрушились, обвалились. А тогда мы прошли. Несколько лошадей только в пропасть сорвалось… Это место, где мы стоим, все кровью залито. Правда, белогвардейской, тут нас полуэскадрон карателей сторожил, а потом, когда по скалам спустились, мы напали на них, всех перебили. Но ведь это все равно была человеческая кровь.
   Все посмотрели себе под ноги, на каменную осыпь. Камни как камни, темно-серые, разной величины, нагретые солнцем. И Кружилин, старый и седой, был старик как старик. Трудно было предположить и представить, что он когда-то держал в руках ружье или шашку, в кого-то стрелял и рубил безжалостно шашкой, что здесь, в этом глухом и тихом месте, умирали люди, на эти горячие камни лилась красная человеческая кровь. Лена так и сказала:
   — Не могу я этого представить… Этого не было.
   — Это было, дочка, — сказал Кружилин. — Ну, пойдемте, покажу, где мы на веревках партизан спустили.
   Через несколько минут они все стояли у голых отвесных скал и, задрав головы, оглядывали их.
   — Ужасно, такая высотища! — опять проговорила Лена, самая молодая и самая эмоциональная из всех.
   — Был у нас такой разведчик — Яков Алейников, — проговорил Кружилин. — Он этой высоты не испугался. Мы его первым спустили сверху однажды ночью.
   — Человек никогда не должен бояться высоты — ни ночью, ни днем, — произнес вдруг угрюмо Дмитрий.
 
 
* * * *
   От Звенигоры Кружилин и Зубов ехали вместе. Остальные пошли искупаться на прощанье в Громотухе, а они сели и поехали молча, и лишь минут через десять Кружилин сказал:
   — Утром я не пригласил тебя сюда. Я помню, там, на Огневских ключах, тебе было не очень легко и приятно. И я подумал…
   — Да, ты меня пожалел, я понимаю, — проговорил Зубов. — Но видите ли, Поликарп Матвеевич… Я вам отвечу стихами. Не Дмитрия Савельева. Недавно мне попались на глаза стихи армянского поэта Ованеса Туманяна. Вот эти:
 
В сей мир, где тьмы людей перебывало,
Приходит вновь и вновь людей немало,
Чтоб опытом столетий пренебречь
И путь неверный начинать сначала.
 
   Проговорив это, Зубов немного помолчал и сказал с горечью:
   — Я один из таких людей… Был одним из таких. Но это, к счастью, уже в прошлом. Как здоровье, Поликарп Матвеевич?
   — Какое теперь здоровье! — грустно промолвил Кружилин, кивнул на лежащий в ходке костыль. — С подпоркой хожу вот давно. Весной попросил от работы меня освободить. Тяжело стало. Сын нынче институт окончил, женился наконец в городе. Агрономом он теперь. Вот с ними и буду жить где-нибудь.
   Поликарп Матвеевич Кружилин был совершенно сед, плечи его похудели и сгорбились, руки, когда он держал в них что-нибудь, тряслись.
   — Ну, а как ты живешь? — спросил он у Зубова.
   — Нормально. Работаю, жена тоже. Сын учится… Я взял к себе Акулину Тарасовну Козодоеву, старушку эту, которая брата моего отца вилами запорола… Я вам рассказывал за что. Помните?
   — Как же, помню…
   — Ей уже под девяносто где-то. Бодренькая еще, бегает. Но слабеть зрением начала. И мы решили с женой, что наш долг о ней… позаботиться. Еле уговорил Наталью Александровну уступить нам старушку.
   — У нее муж когда-то был, Филат Филатьич… Забавный старик. Слышал о нем?
   — Не только слышал, не раз беседовал с ним о моем отце. Знавал он его, оказывается, тоже.
   — Да, кажется. Давно я не видел старика. Жив еще?
   — Скончался, Поликарп Матвеевич.
   После этих слов Кружилин долго молчал. Дорога шла между двух хлебных полос. Поликарп Матвеевич сидел в ходке угрюмый, тусклыми глазами, в которых ничего, кроме старческой тоски, не было, глядел, как под несильным ветром качаются зеленые еще, тяжелые, квадратные колосья, уплывают назад, а навстречу движутся все новые и новые. Казалось, два гигантских зеленых колеса, два жернова медленно вращаются навстречу друг другу, едва не прикасаясь. Казалось еще, что не лошадь, гладкая и сильная, тащит ходок, а сама собой приближается зеленая стена тайги справа, а Звенигора, оставшаяся сзади, сама собой уплывает все дальше, что это тоже какие-то огромные гигантские жернова, не останавливающиеся ни на мгновение, работающие вечно.
   — Может, потому и говорят: все перемелется — мука будет, — произнес он.
   — Да, к сожалению, — откликнулся Зубов, подумавший, что Поликарп Матвеевич говорит о бренности человеческого существования, о кратковременности пребывания человека на земле.
   Но Кружилин имел в виду не это.
   — Опыт столетий — это и есть та самая мука, из которой люди испекут хлеб истины. И все меньше и меньше в этот мир будет приходить людей, чтоб этим опытом пренебречь и неверный путь сначала начать. Все меньше, а потом и вовсе таких не будет.
   — Да, это конечно, — сказал Зубов. — Недешево только опыт этот достается людям.
   — Недешево, — откликнулся Кружилин. — Как еще недешево!
 
 
* * * *
   Вечером был прощальный ужин, на который Анна пригласила и Кружилина, и Зубова, и Кирьяна Инютина с Анфисой. Кирьян тоже разменял уже недавно седьмой десяток, но по-прежнему работал в колхозе бухгалтером. Передвигаться на своей каталке по грунтовой дороге ему было тяжело, поэтому Анфиса привезла мужа на телеге. Андрей и Дмитрий сняли его и с незлобивыми шутками и смехом внесли в дом.
   — Только стишки твои, Дмитрий, и явился я послушать, — сказал Кирьян. — А так тяжело уж мне по гостям. И людям-то возиться со мной…
   — Вани… Ивана, жалко, нету, — несколько раз проговорила Анна, рассаживая гостей. — Зачем это люди из родной деревни уезжают?
   — Иван ровесник мне, — сказал Кирьян. — И тебе, Анна. На пенсию, наверное, вот-вот уйдет. Тогда и вернется.
   — Не вот-вот… — подал голос Кружилин. — Видел его недавно в Шантаре. «Ничего, говорит, сила в ногах есть, побегаю еще по полям…»
   — Стихи мне твои, Дмитрий, про войну больше нравятся, — опять сказал Кирьян. — Прям за душу берут, просветляют что-то слезой там. Новенькие есть какие?
   — Если поискать, может, и найдутся.
   — Читай давай.
   — Для стихов, дядя Кирьян, как и для выпивки, созреть надо.
   — Хе! На это дело я в любой момент зрелый. Правда, теперь больше чекушки не могу…
   Анна всех рассадила, чуть ли не всем сама положила на тарелки закуску и села между женой Андрея Раисой, маленькой женщиной с тихим голосом, которую Анна любила за несуетливость, за какой-то уютный, домашний характер, и Дмитрием.
   — Дядя Поликарп, ты самый среди нас старший, — проговорил Андрей, — скажи первое слово.
   — Что же сказать вам, дети? — Кружилин, помогая себе костылем, поднялся. Сегодня вот Дмитрий, когда стояли мы возле Звенигоры. говорил, что человек никогда не должен бояться высоты, ни ночью, ни днем. Это хорошо сказано и правильно. Только что такое высота? У каждого ведь она своя. Она не измеряется метрами или должностями, положением в обществе, она измеряется качествами человеческой души, нравственной сутью человека, его отношением к людям и к жизни, способностью каждого из нас увидеть в людях самое человеческое, а в жизни — самое справедливое и потому прекрасное… Способностью услышать, как тот же Дмитрий говорит, как соловьи росу клюют. Поэтому давайте, друзья, выпьем за этот слух, который не так-то просто дается. За эту высоту, на которой не так-то уж легко и просто держаться…
   — Это верно, не просто! — вскрикнул вдруг Кирьян, по сути дела скомкав тост, и первый выпил.
   Были потом и еще тосты — за Анну, за ее сыновей и невесток, за внучку Лену, было шумно и весело, и лишь Кирьян Инютин пьяно хмурился, а потом опять сказал свое:
   — Не просто… не все могут. В самую суть ты, Поликарп. Колька мой — смог. Теперь вот в райкоме партии работает. А Верка — не смогла. Только и смогла… Что она смогла, Анфис?
   — Помолчи, Кирьян, — попросила Анфиса.
   — Не-ет, Поликарп — он правду говорит. В самую точку. Высматривала она в жизни, высматривала чего-то, как коршун добычу. А ее самою Аникей Елизаров схватил.
   — Да пусть живут, тебе-то что? — опять промолвила Анфиса.
   — Да теперь чего, пущай, — обмяк и он. Но упрямо проговорил свое: — Автомобиль купили, ездит на нем, принцесса. А не смогла… Димка, ты прочитаешь или нет свои стихи? А то норму свою я уже выпил, чекушку опростал… Про войну мне, а, Дим?
   Попросили и другие, Лена даже нетерпеливо захлопала в ладоши.
   — Про войну… — Дмитрий встал. — Я на войне не был, по возрасту не успел. А Семен, наш брат, не вернулся с нее, сгорел в ее ненасытной пасти. Мы только что съездили в Норвегию, попытались найти его следы хотя бы… Там, в Норвегии, да и вообще, когда я бываю за границей… Редко, но бываю там. И там я особо остро чувствую, какая она, война, была с фашизмом, что пришлось нашей земле и нашему народу перенести. С фашизмом дрались все народы нашей страны, многие народы мира. И об этой битве с проклятой чумой я задумал написать поэму. И посвятить ее погибшему брату. Поэма будет состоять из монологов людей различных национальностей… Я вам прочту монолог русского человека, бывшего в войну мальчишкой и попавшего под оккупацию. Я попытался представить себя на его месте…
   Проговорив это в полной тишине, Дмитрий замолчал.
   — Ну? — нетерпеливо подтолкнул его Кирьян.
   И, будто подчиняясь этому возгласу, Дмитрий начал:
 
Лишь глаза закрою..?
В русском поле —
Под Смоленском, Псковом и Орлом —
Факелы отчаянья и боли
Обдают сжигающим теплом.
 
 
Пар идет от стонущих деревьев»
Облака обожжены вдали,
Огненным снопом
Моя деревня
Медленно уходит от земли,
От земли,
Где в неземном тумане,
На кроваво-пепельных снегах.
Словно в бронзе,
Замерли славяне,
Дети,
Дети плачут на руках.
 
 
Жарко.
Жарко.
Нестерпимо жарко,
Как в бреду или в кошмарном сне.
Жарко.
Шерсть дымится на овчарках,
Жадно псы хватают пастью снег.
 
 
Плачут дети.
Женщины рыдают.
Лишь молчат угрюмо старики
И на снег неслышно оседают,
Крупные раскинув кулаки.
 
 
Сквозь огонь нечеловечьей злобы
Легонький доносится мотив.
Оседают снежные сугробы,
Человечью тяжесть ощутив.
Вот и все… И мир загробный тесен…
Там уже не плачут,
Не кричат…
 
 
Пули,
Как напев тирольских песен,
До сих пор
В ушах моих звучат.
До сих пор черны мои деревья.
И хотя прошло немало лет,
Нет моих ровесников в деревне,
Нет ровесниц.
И деревни нет.
 
 
Я стою один над снежным полем,
Уцелевший чудом в том огне.
Я давно неизлечимо болен
Памятью
О проклятой войне…
 
 
Время, время!
Как летишь ты быстро,
Словно ливень е вечной высоты.
В Мюнхене
Иль в Гамбурге
Нацисты
Носят, как при Гитлере, кресты.
Говорят о будущих сраженьях
И давно не прячут от людей —
На крестах — пожаров отраженья,
Кровь невинных женщин и детей.
 
 
Для убийц все так же
Солнце светит,
Так же речка в тростниках шуршит.
У детей убийц
Родятся дети…
 
 
…Ну, а детям мир принадлежит.
Мир — с его тропинками лесными,
С тишиной и песней соловья,
С облаками белыми сквозными,
С синью незабудок у ручья.
Им принадлежат огни заката
С ветерком, что мирно прошуршал…
 
 
…Так моим ровесникам когда-то
Этот светлый мир принадлежал!
Им принадлежали
Океаны
Луговых и перелесных трав…
Спят они в могилах безымянных,
Мир цветов и радуг не познав.
 
 
Сколько их,
Убитых по программе
Ненависти к Родине моей, —
Девочек,
Не ставших матерями,
Не родивших миру сыновей.
Пепелища поросли лесами…
Под Смоленском, Псковом и Орлом
Мальчики,
Не ставшие отцами,
Четверть века спят могильным сном.
 
 
Их могилы не всегда укажут,
Потому-то сердцу тяжело.
Никакая перепись не скажет,
Сколько русских нынче быть могло!
 
 
Лишь глаза закрою
В русском поле —
Под Смоленском, Псковом и Орлом
Факелы отчаянья и боли
Обдадут сжигающим теплом.
 
 
Тает снег в печальном редколесье.
И хотя леса мои молчат,
Пули, как напев тирольских песен,
До сих пор в моих ушах звучат.
 
   Пока Дмитрий это читал, стояла мертвая тишина, всхлипнула лишь один раз Лена, а следом за ней Кирьян — безногий, совсем поседевший, как и Кружилин, старик. И когда Дмитрий замолчал, стояла все та же тишина, все так же всхлипывали Кирьян и Лена, а вслух сказать никто ничего не решался.
   Жена Андрея во все глаза смотрела на Дмитрия, будто никогда раньше его не видела. Зубов сидел, опустив голову, Кружилин глядел куда-то в окно…
   И в продолжавшейся тишине, чтобы уничтожить ее, Дмитрий голосом чуть торжественным, но больше веселым заговорил нараспев:
 
В моей крови
Гудит набат веков,
Набат побед и горьких потрясений!
И знаю я — до смерти далеко —
И вновь зову веселье в час весенний…
Бывает так, что белый свет не мил.
Но вот
В полях последний снег растаял.
И я окно распахиваю в мир
И календарь весны моей листаю.
В тот календарь,
Что весь пропах листвой,
Характер вписан строчкой голубою.
В характере моем —
И озорство,
И выдержка солдата перед боем…
Я слышу —
Соловьи росу клюют.
И солнце поднимается все выше…
 
   Дмитрий оборвал чтение на этих словах «все выше», стал наливать из бутылки.
   — Ну, дальше?! — перестав всхлипывать, спросила дочка Наташи и Семена.
   — А дальше я, Леночка, еще не написал.
   — Как не написал?! — Она шагнула к нему, своему дяде, положила руки на плечи, заглянула в глаза. — Ты что это говоришь? Ты какое имеешь право не написать дальше?
   И только теперь за столом зашевелились, заговорили.
   — Ты когда, когда их допишешь, эти стихи?
   — Не знаю, Лена. — Он осторожно снял ее руки со своих плеч. — Я это стихотворение пишу всю жизнь. И оно никак не дописывается.
   — Ты… — Девушка зачем-то поглядела на свою мать, на бабушку. — Ты его пишешь для нее, для Галины из Винницы?
   Теперь Дмитрий оглядел всех, усмехнулся.
   — Не знаю. Может быть, для нее, может быть, нет… Мне просто хочется передать в нем ощущение полноты, беспредельности и нескончаемости жизни…
   Анна и Наташа, слушая их разговор, улыбались. Поликарп Матвеевич Кружилин, тоже наблюдая за Дмитрием и Леной, сказал вполголоса Зубову:
   — Федор Савельев пренебрег тем опытом столетий, о котором армянский поэт говорил. Но брат ему этого не простил. Старший сын, Семен, поступил бы со своим отцом так же. И два младших сына — ни Дмитрий, ни Андрей — не простили. В этом — суть нелегкой истории человечества…
 
 
* * * *
   Василий Кружилин мягко спрыгнул на гравий, поставил чемоданчик, положил на него плащ и закурил. Поезд тотчас же вздрогнул, заскрипел, и зеленые, до блеска отмытые дождем вагоны поплыли мимо. С вагонов еще капало.
   Там, откуда только что вынырнул пассажирский состав, по-прежнему бушевала гроза, тяжело клубились иссиня-черные тучи. А здесь небо было чистым, земля совершенно суха, и лишь запыленная крыша деревянного блокпоста чуть испятнана упавшими сверху редкими каплями.
   — Значит, обманул дождичек-то? — спросил зачем-то Василий у молоденькой девушки в форменном платье, стоявшей неподалеку с желтым, обернутым вокруг древка флажком.
   Девушка не отвечала до тех пор, пока не миновал последний вагон. Затем опустила флажок и сказала:
   — А когда он здесь у нас по-честному-то шел?
   И направилась в блокпост.
   Поезд скрылся за невысокими пропыленными тополями, посаженными вдоль линии, лязг железа затих. Теперь слышно было лишь, как погромыхивает уходящая за горизонт гроза.
   Василий взял плащ, поднял чемоданчик и зашагал по мягкому проселку вслед за поездом.
   Солнце палило невыносимо. Трава по бокам дороги давно высохла, почернела, в ней дружно трещали кузнечики.
   Из любопытства Василий сделал шаг в сторону. Трава тотчас захрустела под ногами, как сухари, из-под сапог взметнулись облачка пыли, и кузнечики брызнули во все стороны.
   Скоро проселок повернул в сторону от железнодорожной линии, побежал среди лугов. Сладко запахло разомлевшими травами, перегретой землей.
   Кузнечиков теперь не было слышно, и ничего не было слышно, кроме одинокой песни жаворонка.
   Василий поднял голову, поглядел в бездонную голубизну неба, стараясь отыскать там певучую птичку. Но ничего не увидел, кроме высоты, необъятного простора да плавающего в этом просторе косматого солнца, которое тотчас же ударило его по глазам — и тогда на небе мгновенно проступили миллионы черных точек. Точки быстро увеличивались, превращались в круги, в бесформенные пятна. И все небо затянулось сплошной чернотой.
   А жаворонок все же был где-то там, в вышине. Он, кажется, поднимался все выше и выше, стараясь унести ввысь свою песню. Но, видимо устав, умолк, вдруг птичья песня будто беззвучно упала вниз.
   «И правильно, — подумал Кружилин, продолжая шагать по проселку. — Зачем уносить песню в пустое, безжизненное небо? Кто ее там будет слушать? Кто ей обрадуется? И само небо-то хорошо и красиво только здесь, над землей, где живут люди. А выше оно черное и холодное. — Подумал и смутился: — Что это я? Мысли какие-то… как у девчонки».
   Василий только что окончил Новосибирский сельскохозяйственный институт, в чемоданчике у пего лежал только что полученный диплом агронома. Год он проучился заочно, работая одновременно редактором газеты соседнего с Шантарским района, а потом перевелся на стационар.
   Учеба в институте, что и говорить, ему далась нелегко. То, что его сокурсники — молоденькие девчонки и пареньки — усваивали шутя, ему приходилось иногда прямо-таки вдалбливать себе в голову. Над ним, случалось, посмеивались и подшучивали, но он, не обижаясь, корпел и корпел над книгами.
   Как бы там ни было, институт он окончил не хуже других.
   При распределении выпускников Василия хотели направить агрономом в одно из сельских производственных управлений, но он, решив, что управление никуда от него не уйдет, зашел в обком партии и попросился в совхоз или колхоз.
   — В любое хозяйство пойду, — сказал он. — Но с особым энтузиазмом пошел бы в шантарский колхоз «Красный партизан». В последнее время там председателем мой отец…
   — В «Красный партизан»… — медленно проговорил заведующий сельхозотделом обкома партии. — А ведь это будет правильнее. Вам намного интереснее, хозяйство это вы знаете… До учебы в институте, я помню, уполномоченным там не раз бывали?
   — Не раз, — усмехнулся Василий. — Из года в год там держал меня Полипов, бывший секретарь Шантарского райкома партии.
   — Да, да… А что, Василий Поликарпович, если несколько по-иному сделать? Если не агрономом, а… председателем колхоза мы тебя порекомендуем туда? Поликарп Матвеевич просит освободить его. И мы понимаем — были бы еще силы у него, не попросил бы. Да вы, конечно, это и сами знаете… Как, а? Мы поговорим с Шантарским райкомом партии, я думаю, райком не будет возражать.
   Василий был человеком взрослым, предложению этому он не удивился и ответил просто, без всяких оговорок:
   — Если обком и райком партии доверят и колхозники меня примут, я приложу все силы, чтобы такое доверие оправдать.
   — Значит, договорились. Поликарп Матвеевич… я думаю, будет рад этому. Передайте ему лично от меня поклон и привет. Мы готовим… Об этом вроде и не положено говорить, да ведь как у нас бывает? Мы не говорим, а все равно всем известно. Мы готовим представление Поликарпа Матвеевича к Герою Социалистического Труда. По совокупности, как говорится, за всю его деятельность… С Москвой это согласовано, и, я думаю, к Ноябрьским праздникам указ появится. Что это вы так горько улыбаетесь?
   — Видите ли… поздновато иногда к людям их заслуженные награды приходят.
   — Такова жизнь, — усмехнулся и заведующий сельхозотделом. — Иногда награды поздновато приходят, иногда и другое, нечто противоположное… От Полипова Петра Петровича вот мы смогли освободиться лишь в позапрошлом году.
   — Где же он сейчас?
   — Год он работал в совхозе «Степной» секретарем партбюро.
   — Это у Ивана Савельева?!
   — Да, в его совхозе. Савельев отличный хозяйственник, прекрасный человек, честный коммунист. «Хорошо, говорит, пусть работает у нас, но предупреждаю: люди у нас прямые, и через год они откровенно выскажут свое мнение о Полипове. Если он что-то поймет в жизни, будет к делу относиться как положено, наши коммунисты его поддержат. А нет — забаллотируют на очередных выборах парткома».
   — И что же?
   — Прошлой осенью забаллотировали. Даже в партком не избрали. Он сюда, в обком, с жалобой. На кого бы, вы думали?
   — На Савельева, я думаю.
   — Именно, на директора совхоза. И на одного из секретарей райкома партии — Инютина. Настроили, мол, коммунистов против. Но мы-то знаем, что это не так. Что же с ним делать? На пенсию жить не хочет: «Я, говорит, коммунист с дореволюционным стажем!» И по анкете оно так… И силы, толкует нам, несмотря на возраст, еще имеются. Выбирай, решили мы, любое другое хозяйство, мы еще раз тебя поддержим. И он выбрал. Что, думаете? Совхоз «Первомайский». Там директором Малыгин, что женат на бывшей жене Полипова.
   — Интересно…
   — Да. «Удобно вам это будет?» — спрашиваем. «Малыгин, — отвечает, — человек порядочный и государственный, а для коммунистов главное порученное партией дело, а не личные отношения и бытовые противоречия».
   — Бытовые противоречия?
   — Так он выразился.
   — Малыгин, я помню, слишком исполнительный был, в рот Полипову все время глядел.
   — Я понимаю, о чем вы говорите. Но видите ли, Василий Поликарпович… Малыгин не скажу, что из передовых директоров. Но… жизнь идет, чему-то учит тех, кто хочет или может научиться. Медленно, но учит она и Малыгина. Мы этому радуемся. В общем, позвонил я в Шантару, попросил райком порекомендовать коммунистам «Первомайского» избрать Полипова секретарем парткома. Да, кажется, и там у него не клеится…
   Перебирая в памяти весь этот разговор в обкоме партии, Василий Кружилин шел по луговой тропинке. Вспомнил и сегодняшний утренний разговор с Николаем Инютиным в Шантарском райкоме партии.
   — Хо! — воскликнул восторженно Николай Кирьянович, которого, несмотря на его тридцать пять или тридцать шесть лет, по имени-отчеству называли лишь в официальной обстановке. А так — просто Николай, а то и того проще — Коля. — Да это ж так здорово, что ты на этот колхоз. Это мой любимый колхоз!