— Все хочу спросить у тебя, Гриша, отчего ты до войны-то не женился? — спросил Алейников у Еременко, молча курившего у противоположной стенки. Он сидел так, чтобы в случае чего пуля из окна не могла его достать, возле него, в углу, стоял ручной пулемет. — Тебе ведь скоро под тридцать.
   — А дурень был, — ответил Григорий. — Погулять хотелось на воле. Все думал — успеется.
   Он помолчал и промолвил, затирая ногой окурок:
   — Вот война, книжек почти не читаем тут, а ума она прибавляет. Ох, дурно-ой был! Вернусь с войны — сразу жинку подсмотрю…
   — Да, ты еще успеешь детей вырастить.
   В этой комнате находились еще два чекиста — лейтенант Стрижов и старшина Митяев, по национальности якут. Им обоим Алейников приказал пока спать. В соседней спали на полу еще трое. А шестеро остальных были вне дома, они вели наблюдение над погрузившимся вроде бы в сон хутором. Один лежал на соломенной крыше дома, за трубой, другой — на крыше стодолы (навеса для хозяйственного инвентаря). Стодола была просторной и длинной, одним концом почти достигала речки. Двое дозорных лежали в камнях возле дороги на западной окраине хутора, а еще двое затаились на восточной, в кизиловых кустарниках. Вроде бы весь небольшой хутор, все подходы к нему были под неослабным глазом чекистов, подобраться незамеченными оуновцы не могли.
   Прошло уже часов пять с лишним, как чекисты приехали сюда, времени более чем достаточно, чтобы бандитам подойти к хутору. Но все было пока тихо.
   — Есть-то оно есть, время, чтоб детишек вырастить, — проговорил негромко Еременко, — да особенно и тянуть нельзя. Люди — они растут медленно. Это убить человека легко и быстро. Раз — и нету. А вырасти ему… Яков Николаевич, а вы бы… взяли меня в зятья?
   — Что? — не понял даже Алейников сперва.
   — А что?
   — Ты… — Яков поднялся. — Это ты… об Ольке?
   — У вас одна ж дочь.
   — У ней же ребенок!
   — Да? — усмехнулся Григорий. — А я и не знал…
   Алейников постоял две-три секунды и, будто теперь только до него дошло, удивленно присвистнул.
   — Ты… и с Ольгой говорил об этом?!
   — Нет. С вами вот только насмелился. С вами как-то проще, товарищ майор.
   И в это время на дальнем конце стодолы резко щелкнул выстрел.
   Звук его еще не замолк, казалось, а Алейников, вскричав: «Вот они!» — сорвал со стены автомат, побежал к выходу. Следом за ним с пулеметом ринулся Еременко.
   Выскочив, они на мгновение увидели в лунном свете следующую картину: на дальнем конце стодолы, на самом краю крыши, стоял на одном колене чекист и беспрерывно стрелял в кучу бегущих от речки людей из пистолета. Б него тоже палили из пистолетов и автоматов, но чекист стоял неуязвимым, а потом вдруг торопливо вскочил, вытянулся во весь рост и бревном рухнул вниз, прямо в кучу бегущих людей.
   — Сволочи! — прохрипел Алейников, падая на затравеневшую землю двора рядом с Григорием, который каким-то чудом опередил его и, стоя, как только что погибший чекист, на одном колене, держа пулемет на весу, поливал бегущих к ним бандитов. — Они же вдоль речки незаметно подобрались! Ложись, ты что?!
   Говоря это, Алейников тоже полоснул из автомата. Бандиты частью попадали на открытом пространстве двора, частью растеклись по черному зеву стодолы. С освещенного луной двора их там не было видно, в темноте навеса они могли подбежать совсем близко. Сообразив это, Алейников крикнул:
   — Митяев! Стрижов! Гранаты туда!
   За спиной Алейникова в кого-то стреляли спавшие недавно в другой комнате чекисты, а потом слышно было, как они побежали через ворота на улицу, а тот, что был на крыше, закричал им:
   — Товарищи, и слева, слева бегут! Ложи-ись, я гранатой их…
   Что происходило там, за спиной, было уже понятно, но оглянуться некогда — бандиты во дворе поднялись. Гриша Еременко, лежавший теперь за пулеметом, и Алейников снова прижали их огнем к земле.
   — Митяев, Стрижов, я что сказал? — яростно заорал Алейников, которому казалось, что с момента, когда он приказал забросать темное пространство стодолы гранатами, прошло немало времени. На самом же деле это было всего несколько секунд назад.
   Вокруг него и Еременко щелкали пули, долбили, как крупный, тяжелый град, землю, вколачивались в нее. Но Алейников не обращал на пули никакого внимания, точно это и в самом деле был лишь безобидный град, сыпавшийся с неба.
   Гранатные разрывы под навесом и где-то на улице, за домом, ухнули одновременно. И сквозь их грохот чекист с крыши дома прокричал:
   — Товарищ майор! Они нас окружили! Справа и слева… И от речки еще… много!
   Прокричал и захлебнулся, покатился по гладкой соломенной крыше, тяжелым мешком упал на землю.
   Алейников и без этого понимал, что они окружены. И понимал, как это произошло. Лаптем Валентика не накроешь, он сообразил, что чекисты возьмут под наблюдение все возможные подходы к хутору, и провел или приказал провести своих людей речкой. Бурливая, она к тому же заглушала все звуки. Часть бандитов выбралась на берег, не доходя до дома, в котором он, Алейников, укрылся со своими людьми, огородами вышла на единственную улицу хутора. Часть ринулась во двор, поравнявшись с домом. Остальные миновали его и тоже огородами, спускавшимися к речке, выбежали на улицу, когда уже начался бой. И таким образом дом был окружен.
   От мысли, что он не учел единственную возможность незаметно подобраться к дому и стремительно окружить его и что этим его единственным просчетом воспользовался Валентик, Алейников в бессильной ярости застонал.
   — А что наши-то там, в холмах, ушами хлопают? — прокричал он, обращаясь будто к Григорию, а в действительности к самому себе. — Как они-то не увидели, прошлепали?!
   — Не з-знаю… Что т-те-перь! — почему-то заикаясь, прохрипел Григорий и заколотил из пулемета.
   Это опять с ревом поднялись бандиты. Их было больше, чем прежде. Они метались под огнем Еременко и Алейникова по двору и под навесом, соломенная крыша стодолы занялась, видимо, от гранатных разрывов, разгоралась все ярче, в полутьме навеса мелькнул, перебегая куда-то и стреляя на бегу из автомата, якут Митяев, потом взмахнул обеими руками и упал поперек длинной деревянной колоды.
   За спиной, на улице, судя по треску выстрелов справа и слева от дома, чекисты сдерживали наседающих бандеровцев. Сдержат или нет, было неизвестно, а здесь, во дворе, их не сдержать, это было уже ясно. Бандитов слишком много, а их осталось лишь трое — он, Алейников, Еременко да Стрижов.
   — Отходим, Григорий! — прохрипел Яков. — Стрижов! Давай на улицу! Еременко, ты слышишь?!
   — С-слы-шу, — с трудом выдавил Григорий, оторвав от земли голову. Алейников до этого на него не смотрел, а тут глянул — вся левая сторона лица Григория и плечо были залиты кровью. Кровь струйкой сочилась из раны в голове, чуть повыше виска. В отсвете горящего навеса она казалась густой и черной. — Я с-слы-шу…
   И он уронил голову, ткнулся ею в пожухлую траву, тоже залитую его кровью.
   — Григорий! — Алейников, не обращая теперь внимания на залегших совсем неподалеку бандитов, по которым стрелял один лишь Стрижов, схватил Еременко за плечи, приподнял, яростно затряс. — Гриша-а?! Гриша!
   Голова его моталась тяжело, глаза были открытыми и мертвыми.
   Воспользовавшись этими мгновениями, оуновцы поднялись снова. Яков увидел, как сбоку и чуть впереди от него лейтенант Стрижов, пятясь от наседавших бандеровцев, валит их из автомата. «А кажется, Валентик ведь половину своей банды сюда двинул, дурак, — мелькнуло у Алейникова. И мысль эта была радостной, успокаивающей. — А сейчас все наши подоспеют, с секунды на секунду. Конец банде… Слышат же бой. Долго что-то лишь они…»
   Это так казалось ему, что бой идет долго. На самом деле с момента нападения бандеровцев едва ли прошло три-четыре минуты.
   «Ах, Гриша, Гриша…» — вздохнул он и, теряя самые драгоценные секунды, которые, может быть, и стоили ему жизни, осторожно и не спеша, будто боялся сделать верному своему шоферу и другу больно, положил его на землю. И пока клал, бандеровцы оказались совсем рядом. Он это видел и понимал. Положив Григория, схватил свой автомат, разгибаясь во весь рост, вкруговую полоснул по бандитам. Они сыпанули от него веером в разные углы.
   — А-а-а! — закричал он дико, страшно вращая белками глаз и пятясь к воротам. — За Григория в-вам! Стрижов, на улицу!
   Но Стрижов лежал уже посреди двора лицом вниз, судорожно царапая пальцами землю.
   Увидев это, Яков еще яростнее нажал на автоматный спуск. Но оружие молчало. Менять опустевший магазин на свежий не было времени, а рядом с мертвым Григорием лежал его пулемет. Алейников мгновенно кинул автомат себе на шею, нагнулся, схватил ручной пулемет и в это время услышал:
   — Це ж Олейник сам! Живьем взять ведено!
   — Взя-ать?! — заорал Алейников в бешенстве. — Велено?!
   И он вкруговую снова резанул по врагам. Но и пулемет, подергавшись в его руках несколько секунд, умолк — кончился диск и в пулемете. И в ту же секунду словно бревном ударило но ногам. Боли он не почувствовал, но, как подрубленный, упал на колени, упал, понимая, что будет сейчас схвачен. Стоя на коленях, он левой рукой мгновенно сбросил с шеи бесполезный теперь автомат, вставить в который запасной рожок по-прежнему не было времени, а правой выхватил пистолет.
   — Взять?! Взять?! Взять?! — вскрикивал он, ощеривая зубы, и с каждым вскриком стрелял по бегущим к нему теперь во весь рост бандитам, отчетливо и ясно краем сознания, оставленным будто про запас, безошибочно определял расстояние до врагов и количество оставшихся в пистолете патронов. Последний для себя, а остальные надо успеть использовать!
   — Успеть, успеть… — отсчитал он еще два выстрела. И, видя, что бандиты совсем рядом, поднес пистолет к виску. Но донести не успел, собственную пулю опередила вражеская, в голове у него взорвался огненно-оранжевый сноп…
   Теряя сознание, Алейников чувствовал и понимал, что ему связывают за спиной руки. Затем поволокли куда-то по земле. И он понял — на улицу. Там была какая-то суматоха и слышались нечастые выстрелы. «Еще как-то держатся мои хлопцы, — мелькнуло у Якова. — Где же остальные-то наши, черти?» И едва подумал об этом, услышал тревожный вскрик:
   — Четово-ой! Из-за речки безпеки прут! Засада-а! И по дороге! С обоих кон-цо-ов!
   «Ага!» — подумал Алейников, из последних сил удерживая сознание и стараясь услышать звуки возобновившегося безжалостного боя. И расслышал — во дворе дома и где-то на обоих концах улицы захлопали все чаще выстрелы, стала нарастать волна звуков из автоматных очередей и человеческого рева. Волна эта вроде и не усиливалась, но, Яков чувствовал, приближалась. «А раз приближается, значит, усиливается. Это просто мозг у меня тухнет, — подумал Яков. — Сейчас отобьют меня, отобьют… если они, сволочи, не пристрелят. Теперь надо мертвым притвориться, пущай считают, и тогда, может…»
   Но притворяться ему было нечего. Сознание у него быстро потухало само собой, лишь в каких-то немногих клетках мозга еще еле теплилось, и эта последняя, слабенькая жизненная энергия со смертью и небытием мириться не хотела и даже в этих безысходных обстоятельствах цеплялась за невозможное, работала в одном направлении — нельзя ли и теперь обмануть смерть?!
   Что ж, человек рожден для жизни, и он никогда не хочет умирать…
   — Алейника этого в горы, быстро! Проводник велел — живого или мертвого. Вот ты и ты, волоките его! — осиплым голосом распорядился кто-то, двое оуновцев схватили Якова под мышки и поволокли через огород к заросшей буком и орешником горе.
   Но этого Яков Алейников уже не услышал и не почувствовал.
   Очнулся он на другой день, лежа возле какого-то забора из прутьев. Открыл глаза, посмотрел в белесое небо, где плавало нежаркое уже солнце. Голова и половина лица его были в засохшей крови. Он чуть повернул голову, увидел горные хребтины, залитые голубым туманом.
   Сознание его прояснилось, он вспомнил почти все, что произошло в Менилине. Не мог лишь сообразить, когда это было — вчера, позавчера, неделю назад — и где он — у бандитов или у своих.
   Шевельнулся — связанные за спиной, онемевшие руки обожгло, будто их сунули в кипяток.
   «Понятно», — усмехнулся он про себя.
   Он лежал на каком-то подворье, возле козел для распиловки бревен. Под навесом стояло несколько оседланных лошадей, а у крыльца — длинный стол, за ним, спиной к нему, сидели человек пять или шесть, пьяно бубнили. Затем один из них обернулся, вылез из-за стола, пошел к Якову.
   Подойдя, он наклонился над ним. Лицо было землистым, опухшим, давно не бритым, на распахнутой груди синела зловещая наколка — трезубец, эмблема бандеровцев. Но Алейников посмотрел на нее равнодушно и теперь усмехнулся вслух:
   — Понятно…
   — Не-ет, друже… Ничего тебе пока не понятно, — блеснул прокуренными зубами оуновец. Обернулся к столу, крикнул: — Проводник! Он очухался.
   — Очень хорошо, — донесся от стола спокойный голос. — Привязывайте. И гоните народ на улицу.
   Алейников не понял, что это означает «привязывайте». Но что жить ему осталось считанные минуты, это понял. Голос принадлежал Валентику, Яков этот голос узнал сразу.
   Сознание близкой смерти его не испугало. Он только подумал: «Олька, Олька… Зря я взял сюда Гришу, зря…» Но спустя секунду думал уже о другом: удался ли до конца его замысел, уничтожили банду или нет?
   Двое бандеровцев, подойдя, молча схватили его за плечи и за ноги. Перебитые пулями ноги почему-то были бесчувственными, и боли в голове он не почувствовал, а связанные за спиной руки снова обдало огнем. Якова, как бревно, положили на козлы лицом вверх и стали прикручивать.
   «Понятно, — в третий раз усмехнулся он, прикрыв глаза. — Хотят запороть принародно плетьми. Забить насмерть. Для устрашения других… — И сделал уверенно вывод: — Значит, разбили банду. Уничтожили».
   Даже зная о немыслимых изуверствах бандеровцев, он не догадывался, не мог предположить, какая страшная казнь его ждет.
   — Здравствуй, Яков Николаевич, — раздалось над ним.
   Он открыл глаза. Возле него в потертой гуцульской куртке стоял Валентик, опустив, как всегда, одно плечо ниже другого.
   — А-а, ходишь еще по земле? — проговорил Алейников в ответ.
   — А ты свое отходил уже.
   — Да, это мне ясно.
   Голос Алейникова был ровен и спокоен, последнюю фразу он произнес так, будто всего-навсего высказал свое мнение по какому-то пустяковому делу. Кривые плечи Валентика пошевелились, и в глазах проступило удивление.
   — Страшной смертью умрешь, Яков Николаевич. Мы тебя пилой распилим. Как бревно, на несколько частей.
   Алейников, привязанный к козлам, лежал недвижимо, не пошевелил даже головой. Он лежал и смотрел вверх, на прозрачное осеннее небо, в котором не было ни одного облачка. Лишь на бледных от потери крови, похудевших щеках да на морщинистом лбу проступила крупная испарина.
   — Ну, вспотел все-таки? — насмешливо спросил Валентик.
   Яков чуть повернул голову, посмотрел ему прямо в лицо, сказал:
   — Конечно, не думал я, что так… придется…
   Он закрыл глаза и долго молчал. А Валентик стоял рядом и терпеливо ждал: не скажет ли Алейников еще чего? Но не дождался, заговорил сам так же насмешливо поначалу:
   — Герой ты, чего тут обсуждать. Перехитрил меня. Выманил мой отряд из гор. Собой пожертвовал, а отряд мой перебил… Герой, за это и казним тебя принародно. Чтоб знали, что мы живые и снова соберем армию для освобождения от большевизма многострадальной Украины. И вечно мы… и наши идеи будут жить. А ты подохнешь. Мы всех, кто против нас, жестоко уничтожим! Жестоко и безжалостно!
   Под конец этой речи голос Валентика налился тяжкой, свинцовой злобой, горло его сдавливало, и слова ему трудно было выталкивать.
   Алейников все лежал с закрытыми глазами.
   — Но скажу тебе прямо, Алейников, — передохнув и чуть успокоившись, заговорил Валентик, — могу я тебя и помиловать. Но при одном условии — если ты перейдешь к нам. Жизнь, в конце концов, у тебя, как у каждого, одна. Так что уж решай сам за свою жизнь.
   Яков, еще помедлив, разомкнул ресницы, опять долго смотрел вверх, в беспредельное небо.
   — Ну? — спросил Валентик. — Раны у тебя пустяковые. А лекари у нас добрые.
   — Отряд? Идеи? — пошевелил Алейников сухими губами, взглянул на Валентика. — Банда у тебя была, а не отряд. А ваши идеи…
   За забором, на улице, уже слышалась суматоха, голоса — туда сгоняли народ.
   — Вы пытаетесь запугать людей, — Алейников еле заметно кивнул в сторону ворот, — с помощью страха и ужаса вдолбить людям хотите свои идеи. И сами понимаете, что это бесполезно, ничего вам не удастся…
   — Это твой ответ, значит?
   — Я всю жизнь боролся против таких, как ты, Валентик. И уничтожал их немало.
   — Слышал я от Лахновского — и своих неплохо давил, — едко произнес Валентик.
   — Что ж, случалось и такое. По ошибке.
   — Легко как! Ошибался, а теперь осознал…
   — Не легко, — возразил Алейников. — Тяжелее это, чем твою казнь принять… И понял я наконец-то многое.
   — Что ж именно? — все так же насмешливо спросил Валентик.
   — Один умный человек мне объяснял когда-то, что добро и зло извечно стоят друг против друга. Это великое противостояние, говорил он. И между светом и тьмой, истиной и несправедливостью, добром и злом идет постоянная борьба — страшная, беспощадная, безжалостная… Не очень как-то тогда и дошли до меня эти слова. Обычная и общая, мол, философия. Но постепенно стал понимать и понял в конце концов — не обычная и не общая… Словно прозрел я и увидел — борьба эта между добром и злом идет постоянно и во всех формах, большей частью скрытых. А с лета сорок первого началась в открытую, врукопашную… Началась война не простая. Не просто очередная война. Не просто одна фашистская Германия воюет с нами. Все мировые силы зла и тьмы решили, что пришел их час, и бросили в бой… обрушили на нас всю свою мощь… И ты, Валентик, один из зловещих солдат этой злобной и мрачной силы… Но рано или поздно всей вашей силе… всем вам придет конец… Придет конец!
   Валентик слушал все это, казалось, с интересом, он то почесывал потную грудь под грязной рубахой, то прекращал свое занятие, глядел на Алейникова, привязанного к козлам, исподлобья, холодно и зловеще, но все равно ожидающе.
   — Ну, так… — шевельнул он недавно выбритыми, а теперь снова заросшими жестким волосом губами. — Что ж еще ты понял?
   — Что еще? — переспросил Алейников. — Вот еще что… Сложное время было у нас после революции. Нелегко было наладить новую жизнь. И такие, как ты, Валентик, все сделали для того, чтобы такие, как я, ошибались…
   Алейников, устав от разговора, вздохнул и опять закрыл глаза.
   Валентик стоял недвижимо, будто осмысливая последние слова Алейникова. Затем зябко повел плечами, раздраженно поглядел в сторону забора, за которым усиливались голоса, слышались ругань и женский плач. Люди знали, на какое зрелище их сгоняют, кто-то из его подчиненных, конечно, не утерпел, давно проговорился. Валентик представил себе, как женщины хватают детишек и прячутся в темные углы, а их там разыскивают, вытаскивают и гонят на площадь посреди хутора. Представил — и скривился, в груди его стала копиться ярость. Но сам чувствовал — ярость эта прибавляется и прибавляется в груди не столько от криков и плача за забором, сколько от последних слов Алейникова.
   — Больше ничего не скажешь, Алейников? — выдавил он сквозь зубы. — Торопись, последние минуты живешь.
   И услышал в ответ:
   — Ошибки были у меня, Валентик. Были… Но больше я не повторил бы их никогда. Не зря говорят: если б заново на свет народиться, знал бы, как состариться.
   Яков Алейников, оказывается, думал не о казни. Он думал о своем…
 
 
* * * *
   — …На другое утро один из тех бандеровцев, что в Менилине были, явился в Черновицы, прямо к Решетняку. «Садите, говорит, в тюрьму, я больше не могу…» Он и рассказал, как… что было там. После и я ездила в Менилино это, со многими говорила, которых на хуторскую площадь согнали в тот день… — изменившимся, постаревшим голосом закончила Ольга Яковлевна и умолкла.
   Потрясенные ее рассказом, все сидели недвижимо, у каждого будто давно остановилась и давно остыла вся кровь в жилах.
   — Вот, значит, как погиб Яков Николаевич, — среди мертвого молчания хрипло произнес Кружилин.
   И эти слова были самыми страшными будто из всех, которые произнесла здесь дочь Алейникова, они больно ударили каждого, словно рассекли до костей живое мясо. Но все помолчали, лишь Елена, дочь Наташи, мучительно застонала и бросилась вон из комнаты. Наталья Александровна повернула ей вслед голову, а Ирина встала и сказала:
   — Не беспокойтесь, я сейчас приведу ее.
   И, ступая осторожно и бесшумно, пошла к дверям, так же осторожно, без стука, прикрыла их за собой.
   Дмитрий во время всего рассказа сидел сгорбившись, смотрел в пол. Когда дверь за Ириной прикрылась, он медленно, с трудом разогнулся.
   — Жутко и представить… Это уже за пределами человеческого.
   — Многое, что делается на земле, за пределами, — отозвался Кружилин. — Мы сквозь годы идем, как сквозь плети. Но идем, потому что знаем, куда и во имя чего.
   — Сквозь годы, как сквозь плети… — глухо повторил Дмитрий. — Я напишу об этом горькие… и тяжкие, может быть, стихи.
   — Пиши. Обязательно. Люди постоянно должны помнить о том, что многое — за пределами. Только не надо, Дмитрий, чтобы твои стихи были горькими или тяжкими. Пусть они будут просто тревожными, — сказал Кружилин.
   Иван Силантьевич Савельев, окаменело сидевший с краю стола, ничего не сказал.
 
 
* * * *
   Ирина и Ольга Яковлевна прожили в Шантаре еще недели полторы, побывали и в Михайловке. Кружилин возил их, как Зубова, на Огневские ключи, к Звенигоре, показал брод через Громотуху, по которому переходил когда-то его партизанский отряд. Ольга Яковлевна была молчаливой и задумчивой, а Ирина слушала рассказы бывшего командира партизанского отряда восторженно, то и дело вскрикивая:
   — Подумать только, как все это было!
   Последнюю ночь гости ночевали в доме Анны Савельевой. Ольга Яковлевна пыталась было отказаться от этого приглашения под предлогом необходимости отъезда домой, но Ирина решительно сказала:
   — Мама, на один день задержимся еще. Я хочу… стихи Дмитрия послушать.
   Анна со всем радушием угощала их, Дмитрий читал много стихов, Ирина громко одобряла их, оба они много разговаривали и смеялись. Ольга Яковлевна снова и снова рассказывала о Семене. Но, рассказывая, она постоянно со страхом думала: а что, если Анна догадалась, кто такая Ирина, для чего они сюда приехали?! И каждую секунду ждала вопроса, который будет катастрофой, ибо, как бы она ни ответила на него, все будет ясно…
   Но вопроса такого не последовало.
   На другой день гости уезжали. Провожали их на станции снова все — и Кружилин, и Наташа с Леной, и Анна, и Дмитрий. Из своего совхоза приехал даже Иван Савельев.
   — Иван Силантьевич! — будто больше всех обрадовалась ему Ирина. — Спасибо, что вы приехали! И вообще, всем спасибо! Мне это очень… ну просто очень нужно было. Мне теперь будет легче жить.
   Эти ее восторженные слова все восприняли с доброй улыбкой, и Наташа улыбнулась, и Анна.
   Потом Ирина, высунувшись из окна, махала всем до тех пор, пока поезд не скрылся за станционными постройками.
   — Хорошая какая девчушка, — произнес Иван, когда все шли к оставленным на привокзальной площади подводам. — Не ходит по земле, будто летает над ней.
   — Хорошая, — согласилась и Анна. Они с Иваном чуть приотстали от других. Потом Анна вообще остановилась. — Все, что она говорила о Семене, правда. Я с твоими рассказами сравнивала.
   — Ну вот, — кивнул Иван.
   Анна сделала несколько шагов и снова приостановилась, поглядела в ту сторону, куда скрылся поезд. И вдруг сказала:
   — Только у нее… и Леночки одинаковые глаза.
   Иван чуть шевельнул поседевшими, как и волосы, бровями.
   — Мало ли людей на земле с одинаковыми глазами…
   Анна все смотрела и смотрела в ту сторону, куда ушел поезд, точно ожидая, что он вернется.
   Потом произнесла вполголоса:
   — Да это-то так…
   И они пошли дальше.
 
 
* * * *
   Горькие, тяжелив или тревожные, как рекомендовал Кружилин, стихи у Дмитрия не писались. И никакие не писались, он проводил ночи без сна, сидел за столом, выводил на бумаге строчки, затем рвал листы и обрывки бросал под стол. Брал новый лист, записывал возникшее в голове другое четверостишие:
 
Лихорадит древнюю планету,
Много бед и много слез на ней.
Я обязан рассказать об этом
В суматохе проходящих дней…
 
   И снова рвал.
   На земле стояла сухая и желтая осень, вечера были теплыми, Дмитрий сидел с открытой форточкой, до него доносились звуки постепенно затихающей деревни. Когда умолкало все — и скрип затворяемых где-то ворот, и глухой стук запоздалых дрожек, и последние голоса, долго еще слышалось далекое треньканье балалайки или звуки гармошки, временами беззаботный девичий смех. Затем умолкали, прекращались и эти звуки, прошедший день со всеми своими делами и заботами, радостями и горестями, отшумев, навсегда проваливался в черную ночь, в небытие, проваливался, казалось Дмитрию, все глубже и глубже. Над всей землей стояла теперь одна черная тишина, и ничего больше, и стоять она, чудилось, будет вечно.