Натягивая на задубевшее под солнцем тело пыльное и теплое платье, Ганка с ненавистью думала о завтрашнем бесконечном дне, о Димке и Николае Инютине, которого она не видела с самой весны, с того дня, когда отхлестала и его сиреневым веником. До нее доходили слухи — тот же Андрейка рассказывал, — что Колька все это время пропадает в военкомате, где ему поручают какие-то дела, и ей приходили почему-то в голову нехорошие, подозрительные мысли о том, что ничего ему там не поручают, просто Колька, закончивший нынче десятый класс, прохлаждается в Шантаре, а они вот сгорают тут под солнцем. Она упрямо думала так о Николае и одновременно понимала, что такие ее мысли и предположения несправедливы, они оскорбляют и Николая, и ее, — и испытывала жгучую ненависть к самой себе.
   Это было тяжелое и мучительное чувство, которое сжигало ее сильнее, чем беспощадное июльское солнце. И сегодня, сейчас вот, когда она надела прокаленнов дневным жаром платье, ненависть к самой себе всколыхнулась с такой силой, что в глазах потемнело, голова закружилась. Она свалилась на теплую и душную землю, свернулась калачиком и горько зарыдала. Сквозь обильные слезы она видела, как подбежали к ней несколько девчонок, склонились, затормошили. Она слышала растерянные, испуганные голоса, сквозь которые прорезался неприятный ей голос Лидки:
   — Девочки, это тепловой удар! Воды скорее! Мокрую тряпку на голову!
   А потом почувствовала вдруг, что подошел Димка. Она не видела его самого, не слышала его шагов, но знала, что именно он протолкался сквозь кучу девчонок, наклонился над ней и сейчас дотронется до ее плеча рукой и скажет: «Ганка, что с тобой?»
   Димка, такой же почерневший, как все, не успевший еще натянуть рубаху, действительно склонился над ней. Но за плечо он ее не тронул и произнес несколько другое:
   — Ты… Ганя… Ну, успокойся, слышь?
   От его слов она замерла, потом приподнялась, вытерла ладонью слезы, оглядела всех. Ребята и девочки стояли вокруг молча и растерянно, лишь в глазах Лидки было какое-то ожидание.
   — И успокоюсь, — произнесла Ганка враждебно. — Тебе-то что?
   — Да мне… ничего, — сказал Димка примирительно и чуть виновато.
   — Ну и ступай! И все вы… чего уставились?
   — Давайте в бригаду, на ужин, — распорядился Володька. — А ты вставай. Чего людей пугаешь?
   — Я никого не пугаю.
   — Вот и вставай.
   Она еще помедлила, поднялась и первая вышла на дорогу.
   Когда заканчивали ужин, в бригаду приехали вдруг председатель колхоза Назаров и секретарь райкома партии Кружилин. Назаров был в своем обычном пропыленном пиджаке, Кружилин — в суконной гимнастерке, тоже грязной и пыльной, сильно потертой на локтях. Они приехали на двух ходках, каждый на своем, оба мрачные, молчаливые. Председатель колхоза завернул за угол бригадной кухни, а Кружилин остановился неподалеку от врытого в землю длинного стола, за которым ужинали ребята, отпустил чересседельник, развязал супонь, взял из ходка охапку свеженакошенной травы, кинул жеребцу. Потом подошел к столу.
   — Здравствуйте, ребята.
   Ему ответили вразнобой.
   Секретаря райкома партии все знали, он в течение лета не раз появлялся в бригаде, однажды осмотрел даже ригу, в которой спали ребята, пошутил еще, что запах соломы и свежий воздух сделают девчат еще красивее, а ребят сильнее и мужественнее.
   Сейчас он не шутил, не улыбался. Присев на краешек скамейки, снял матерчатую фуражку, почти прогоревшую от солнца, положил ее на колено, ладошкой, по-крестьянски, пригладил спутанные волосы и, не обращая ни на кого внимания, устало задумался. Он как-то слился со всеми, стал похож на обыкновенного колхозника, который, наработавшись, тоже пришел с поля и ждет теперь вот своей тарелки с ужином. Бригадная повариха Антонина действительно положила перед ним кусок черного, пополам с лебедой, хлеба, из общего чайника налила кружку чая.
   — Ага… Спасибо, Тоня, — очнулся Кружилин, взял кружку, отхлебнул.
   Солнце уже скрылось за Звенигорой, но за горизонт еще не зашло. Обычно в такое время все пространство над горой пронизывалось желтыми полосами, бившими из-за скал, но сейчас привычных солнечных стрел не было, вверху неподвижно стояла багрово-красная муть, отблески ее проливались на соломенную крышу риги, на лица притихших ребят и девчонок, на старую, с черной трещинкой фарфоровую кружку, которую держал в руке секретарь райкома.
   — Устали, ребята? — спросил Кружилин как-то неожиданно.
   — Притомились чуток, — мотнул Владимир Савельев давно не стриженной головой. — Да мы молодежь…
   Кружилин оглядел всех девчонок и мальчишек, сидящих за длинным дощатым столом, остановил взгляд на Димке Савельеве:
   — А ты как тут, Дмитрий?
   Димка поглядел на Кружилина исподлобья, враждебно.
   — А мне что? Я сын бригадирши.
   — Вот как?! — приподнял усталые веки Кружилин.
   — Ну, — усмехнулся Димка. И кивнул на Владимира: — И он, наш полольный бригадир, мой сродственник. Так что мне тут кругом поблажки.
   — Он ничего, хорошо работает, — проговорил Владимир. — Молчун только, все носит чего-то в себе, как дурак игрушку…
   Звонко хохотнула Лидка и тут же захлебнулась, потому что Ганка порывисто вскочила.
   — Ты сам… — крикнула она Володьке. — И ты… — обернулась она с гневом к Лидке. Глаза ее яростно полыхали.
   — Инте-ере-сно! — протянула Лидка. — Видели?
   Вдоль длинного стола прошло движение, но вслух никто ничего не произнес. Димка поднялся медленно, как-то странно глядя на Ганку, повернулся и пошел.
   — Дмитрий, погоди, — попросил Кружилин, — сядь на минутку.
   — Чего? Я поужинал, — огрызнулся тот. И пошел дальше, все прибавляя ходу, скрылся за углом риги.
   Ганка дольше других глядела на этот угол. Когда повернулась, в глазах ее стояли слезы, губы вздрагивали. Казалось, слезы сейчас польются ручьем, она при всех зарыдает. Но она только закусила губу и села, опустив низко голову.
   За столом установилось неловкое молчание.
   — Вот еще… охломон какой, — нарушил его Владимир. — Счас я приведу его.
   — Не надо, Володя, — произнес Кружилин, вставая. — Оставь его. Я приехал, ребята, поблагодарить вас всех за хорошую работу.
   Установилась тишина. Лишь стоявший неподалеку в упряжке жеребец, на котором приехал Кружилин, звякал удилами, но этот железный звук тишины не нарушал, только подчеркивал ее. Лица девчонок и парнишек, осунувшиеся, худые, сожженные солнцем, стали по-взрослому суровыми, остро поблескивали за столом ждущие еще что-то глаза — серые, черные, голубые, зеленые.
   — Тяжкое время, ребята, переживаем. Такое тяжкое… По всему району хлеба гибнут от жары. Чего там гибнут — погибли уже. Только в этом колхозе еле-еле держатся. Почти все поля тут рожью засеяны, вот она-то и держится. Пшеница даже в трубку не успела выйти и посохла. А в других колхозах ржи почти нету. Поэтому надо нам спасать тут каждый колосок… Все до предела измотались, я вижу. Первого августа вас обещали всех отпустить. Да хочу я вас попросить остаться. Ребят — всех, а девочек — добровольно, кто еще может…
   То ли Кружилину показалось, то ли это произошло на самом деле — над столом пронесся невнятный шелест и стих. Все сидели так же неподвижно, так же поблескивали разноцветные глаза парнишек и девчонок. Руки у всех были огрубелые, усталые, и у Кружилина до боли сжалось сердце.
   Застучали колеса, мимо стола протащилась водовозка. Андрейка, откинувшись всем телом, натянул вожжи, будто осаживая горячего рысака.
   — Теть Тоня-я! — прокричал он громко, хотя повариха стояла у стола. — Водички свеженькой тебе привез.
   — Ладно, — кивнула та. — Поставь телегу за стряпкой.
   Андрейка хлестнул несколько раз вожжами, прежде чем лошаденка тронулась. Опять глухо проскрипели колеса, и снова стало тихо.
   — А кто из девчонок не сможет? — вдруг подала голос Лидка. — Все смогут. Разве вот Ганка…
   — Заткнись ты… Понятно? — по-бабьи резко и визгливо крикнула Ганка, вскакивая.
   И Лидка торопливо поднялась. Казалось, они бросятся друг на друга, сцепятся и покатятся по земле. Кружилин шевельнул бровями, хотел что-то сказать, но Володька опередил его:
   — Остыньте вы! Обеи. Сесть на место!
   Повинуясь его голосу, не по-мальчишески властному, обе девчонки немедленно сели.
   — Дети ровно. А вы уж не дети, — помягче проворчал Владимир и повернулся к Кружилину: — Ну, хорьки прямо. Измаялся я с ними.
   Сам четырнадцатилетний мальчишка, он говорил это с давно привычной будто ему взрослой рассудительностью, с интонациями крестьянина, которому издавна известно, почем фунт лиха.
   — Я знаю, ребята, что все смогут, — сказал негромко секретарь райкома. — Сейчас ведь повсюду фронт — и там, и здесь. И вы все это понимаете. И вы достойны своих отцов и братьев, которые бьют фашистов. Достойны, как Володя вот достоин своего отца и как Дмитрий Савельев своего брата. Зря он убежал, я же такую весть ему о брате привез… Вот.
   Говоря это, Кружилин отстегнул карман гимнастерки, вытащил помятый конверт. Владимир стоял возле Кружилина, смотрел почему-то на него хмуро и недоверчиво и время от времени быстро облизывал сохнущие губы. Ганка, вытянув шею, внимательно следила за руками Кружилина, вынимающего из зеленого конверта листок, в больших глазах ее переливалось черное пламя. Она резко мотнула головой, поглядела на угол риги, за которой скрылся несколько минут назад Димка, и опять уставилась на Кружилина.
   — Я получил сегодня письмо от одного моего товарища с фронта. И он вложил в письмо вырезку из фронтовой газеты. — Кружилин показал небольшой газетный клочок, на котором виднелись две неясные фотографии. — Здесь описывается подвиг героев-танкистов — Володиного вот отца и брата Димы Савельева Семена. И вот фотографии их напечатаны. Они, Володин отец и брат Дмитрия, на одном танке воюют. И в тяжелом бою уничтожили одиннадцать фашистских танков!
   За столом прошел гул, все зашевелились.
   — За это их, пишет мой товарищ, представили к высоким правительственным наградам.
   Володька, еще раз облизнув губы, шагнул к секретарю райкома:
   — Дайте…
   Он взял, почти вырвал из его рук газетную вырезку, отвернулся, склонился над ней. Гул за столом как-то сразу перешел в галдеж и визг, ребятишки и девчонки, забыв про усталость, бросились к Володьке, окружили его беспорядочной толпой. Последней бросилась Ганка. Она почему-то сперва все сидела и сидела, как окаменевшая, не замечая даже, что ее толкают, потом метнулась к толпе, ударила кого-то кулаком по спине:
   — Мне дайте… покажите! Покажите!
   Голос ее был как нож, он рассек шум и крики, заставлял почему-то всех беспрекословно посторониться — даже Лидка, взглянув на нее, шагнула в сторону. Оказавшись перед Владимиром, Ганка молча протянула руку.
   — Ага… — сказал тот, ошалелый и отрешенный от мира сего, отдал ей листок. — «Подвиг сибиряков-гвардейцев…» Так и пропечатано. И портреты…
   Ганка, не чувствуя, что вокруг толпятся и толкают ее, заглядывают через плечи, не слыша галдежа, при свете угасающего дня прочитала сперва подписи под фотографиями, потом заголовок и заметку.
   — Господи… Где? Поликарп! Мне Панкрат сказал… — прокричала мать Семена, подбегая.
   При первых звуках ее голоса Владимир торопливо выдернул из Ганкиных рук газетный клочок и зажал в кулаке. А Ганка резко повернулась, выскользнула из толпы и побежала прочь.
   — Где? Дайте же мне! — простонала мать Семена.
   — Володя, дай Анне Михайловне, — сказал Кружилин. — Тихо, ребята!
   Галдеж умолк, девчонки и мальчишки, опомнившись наконец, расступились от Володьки.
   — Ты слышишь? Отдай заметку Анне Михайловне, — повторил Кружилин.
   — Да у меня нет…
   — Как нет?
   — Взял кто-то.
   — Ребята, кто взял газетную вырезку?
   Мальчишки и девчонки, начавшие было расходиться кто куда, остановились. Все молчали.
   — Господи, да что же это такое?! — испуганно проговорила Анна.
   — А может, Ганка унесла? — произнесла Лидка.
   — Ну так найдите ее! — потребовала Анна. — Лидушка, ты найди, а?
   — Ладно.
   Из-за стряпки стрелой вылетел Андрейка с кнутом в руках.
   — Мам, чего это?! — прокричал он, сверкая глазенками. — Какое письмо? Какая газета? От Семки, говорят…
   Анна обеими руками прижала лохматую голову младшего сына к груди и с обидой вымолвила:
   — Чего ж ты стоишь, Лидушка?
   А Володька между тем повернулся и пошел в ригу. На привычном месте нащупал в полутьме фонарь, зажег его, повесил. Затем вышел в противоположные ворота и зашагал сквозь редкий перелесок в открывающуюся за ним степь, к хлебным полосам, которые они сегодня очищали от сорняков.
   На фоне потухающего заката одинокая фигурка его была видна долго. И пока была видна, за нею следила бригадная повариха. Она, прибирая после ужина со стола, все время поглядывала на Володьку, с того самого мгновения, когда он взял из рук Кружилина газетный клочок, видела, как подбежала к нему Ганка, а потом появилась Анна Михайловна. Затем Антонина проводила взглядом Володьку в ригу. Взяв ведро с помоями, она пошла выплеснуть их в овражек и тут заметила, как он показался из противоположных ворот риги и, оглянувшись на бригадный стан, зашагал сквозь перелесок в поле…
 
 
* * * *
   Ганка, выскочив за ригу, остановилась. Бледно-желтым окоемом были подчеркнуты острые, изломанные горные вершины, небо над Звенигорой еще светлело, и казалось, что сразу же за каменными зубцами еще полыхает светлый день, который, возможно, никогда и не кончится. «Димка-а! Письмо же про Семена!» — хотелось закричать ей, он не успел далеко уйти. Но если закричать, услышат в бригаде, услышит и противная и ядовитая, как змея, Лидка, а ей не хотелось этого. И потом — он вряд ли откликнется.
   Несколько мгновений она постояла в растерянности, глядя на убегавшую в перелесок затравеневшую дорогу, которая в полутора километрах отсюда раздваивалась. Левый рукав вел в какую-то деревню Михайловну, где Ганка никогда не была и где жил их полольный бригадир Савельев, а правый выходил на полевой шлях, не очень широкий, но укатанный за лето до крепости железа, по которому их и привезли из Шантары на прополку в эту колхозную бригаду. Если пересечь этот шлях, то километрах в трех будет речка Громотуха. Огибая Звенигору, она тоже течет в сторону Шантары.
   Как раз у развилки затравеневшего проселка росла старая сосна, толстая и корявая, возле которой почему-то любил сидеть Димка в одиночестве. Раза два-три она случайно натыкалась на него здесь, вздрагивала и, опустив голову, пробегала мимо. Но однажды все же приостановилась и, чувствуя, как заходится сердце, спросила:
   — Чего ты… здесь?
   — Тебе-то что? — откликнулся он холодно.
   Ганка глотнула тогда подступившие от какой-то большой и непонятной ей обиды слезы, повернулась и побежала. Метрах в ста от сосны она упала на обочину дороги, в густую траву, и зарыдала.
   Чуть успокоившись, она перевернулась на спину и, чувствуя, как от теплого воздуха сохнут слезы, долго смотрела в светлое вечернее небо. Она слышала, как сбоку, совсем рядом, прошагал по мягкой дороге Димка, возвращающийся в бригаду, но, зная, что он в высокой траве — травы тогда еще не выгорели — не заметит ее, даже не шелохнулась. Он прошел, а она встала. «Почему он любит это место?» — подумала она. И побрела к сосне.
   Подойдя к дереву, она села на то же самое место, где только что сидел Димка, огляделась. Но ничего такого особенного не увидела, ничто ее не поразило. Впереди, прямо перед ней, торчали в беспорядке черные зубья Звенигоры, слева каменные громады почти отвесно обрывались вниз, в блестевшие воды Громотухи, а справа переходили в холмистый увал, на который и поднимался тот шлях, ведущий в Шантару. Лишь немножко она удивилась тому, что отсюда, с этой точки, был виден кусочек Громотухи, узкой ленточкой огибавшей утес, посидела еще, поднялась…
   Ганка была уверена, что Димка и сейчас пошел к этой сосне.
   Он действительно сидел там, прислонившись спиной к сухому, в глубоких трещинах, стволу, и смотрел не мигая вперед.
   — Димка! Дим, — выдохнула, подбегая, она. — Письмо… Семен ваш! Семен!
   Димка вскочил, сделал куда-то вперед два-три шага и остановился, почувствовав, как занемело все внутри.
   — Что?! Что-о?! — громом взорвался у него в ушах собственный голос, хотя на самом деле он прошептал это еле слышно, губы его едва пошевелились.
   Голос его был еле слышен, но Ганка расслышала. Глядя в его помертвелые глаза, она на секунду потерялась, а затем шагнула к нему, схватила за плечи и яростно затрясла, закричала:
   — Ты что подумал?! Не похоронная же! Наоборот… он живой! Его орденом наградили… Ты слышишь, слышишь?!
   И, ткнувшись ему в грудь лицом, зарыдала.
   Димка, еще одеревенелый и бесчувственный, стоял столбом, внутри у него что-то плавилось и, охлаждая внутренний жар, растекалось по всему телу.
   — Я дура, дура… — шептала она сквозь обильные слезы.
   — Ага, дура проклятая, — сказал и Димка, погладил ее неумело по волосам, по вздрагивающему теплому плечу.
   — И что отхлестала тебя весной… этой дурацкой сиренью.
   — Нет, это правильно…
   Они были уже взрослыми — ей шестнадцать лет, а ему пятнадцать, — и оба чувствовали это. Но теперь, в эту минуту, они не стеснялись друг друга, девушка беззащитно и доверчиво прижималась к нему, и он, благодарный ей за это, все поглаживал ее по плечам. Потом пальцы коснулись ее щеки. Ганка тотчас схватила его ладонь, сильно сжала, оторвала лицо от его груди, запрокинула голову и распухшими губами прошептала:
   — Димушка! Дим… Ты слышишь?
   — Ну да… я слышу.
   — А Колька Инютин мне так… ну просто так… Зачем он мне?
   Она проговорила это и обернулась на шум чьих-то торопливых шагов, не выпуская Димкиной руки, увидела подбегавшую Лидку. Но и теперь его руки не отпускала, ждала, когда Лидка приблизится.
   — Я издалека… ваши голоса услыхала. Ой, да тут еще кто-то!
   И только теперь Димка с Ганкой почувствовали, что рядом действительно еще кто-то есть, быстро обернулись. Посреди дороги, в вечерней, еще не густой и далеко просматриваемой мгле, стоял, опершись на палку, Николай Инютин, стоял, как унылая птица, опустив плечи.
   Димка, высвободив свою руку, шагнул к сосне и сел на прежнее место. Ганка качнулась и пошла к Николаю.
   — Ты как здесь? Ты ж все в военкомате?
   — Надо было, значит, пришел, — сказал хрипло Николай, отбросил палку, повернулся и пошел прочь, в сторону шляха.
   — Коля? Коля! — одновременно воскликнули Ганка и Лидка, обе кинулись за ним.
   Тот резко обернулся, девчонки будто наткнулись на стенку.
   — Убирайтесь, вы! — выдавил он свирепо сквозь зубы, сжал кулаки. Глаза его по-звериному блестели во мраке. Казалось, Николай сейчас шагнет к ним и примется молотить обеих этими кулаками.
   Но он не шагнул и ничего больше не сказал. Он повернулся и медленно пошел, быстро стал пропадать, проваливаться в густеющих сумерках.
   — Бригадирша сказала, чтоб ты отдала ей эту статью, — выдавила Лидка, не спуская глаз с удаляющегося Инютина.
   — Какую статью? — не поняла Ганка.
   — Про сына ее.
   — Да я не брала…
   — Ты отдай, — проговорила еще раз Лидка кажется, не слыша ее слов. — Николай, Коля! Ко-оль!
   И она, не взглянув даже на Ганку, побежала догонять Николая, который был еще чуть виден во мгле.
 
 
* * * *
   Дмитрий, сидевший возле сосны, даже не пошевелился, когда Ганка вернулась к нему. Она подошла медленно, остановилась, растерянная и смущенная, не зная, что сказать. Постояла, опустилась на пожухлую траву под деревом, поджала под себя ноги.
   Темнота вокруг сомкнулась почти наглухо, а над Звенигорой небо все еще было освещено, темные каменные хребты, вздымаясь, безжалостно отгораживали, казалось, весь остальной мир, наполненный светом и жизнью. Изломанная линия горных вершин все еще была обведена желтой каемкой, но теперь более узкой и блеклой.
   — Дим… — выдохнула еле слышно девушка.
   Она ткнулась лбом ему в колени, но не заплакала, только плечи ее затряслись.
   — Ну, чего ты?
   — Я? Нет, это ты чего? Дима, Дима!.. — Она вскинула голову, слез в ее глазах, кажется, тоже не было, она порывисто дышала, будто ей не хватало воздуха. А может, слез Димка не заметил. И еще дважды, раз за разом, она произнесла: — Это ты чего? Это ты чего?!
   — Я… ничего, — ответил и он тем же простым словом, вздохнул глубоко и тяжко, как взрослый человек, обремененный нелегкими делами и заботами. — Я, Гань, все думаю…
   — Об чем? Я это… вижу. Только понять не могу — об чем.
   — Я… я не знаю. Просто так.
   — Просто так не бывает, — возразила она.
   — Бывает… Вон темная гора небо загораживает, видишь?
   — Ну?
   — А ты приглядись. Будто кто черную дырку выпилил в небе-то… Как в желтом фанерном листе. Или в амбарной стене. Только пила была тупая и виляла.
   Ганка перестала дышать. И вдруг воскликнула:
   — Ой! — и мгновенно подвинулась к Димке. — И правда!..
   — Конечно, правда, — сказал Димка негромко и почему-то печально. — А что там, за краем неба? Если идти и идти сквозь эту дырку?
   — Н-нет, — через силу сбрасывая наваждение, произнесла Ганка, — у неба нету края. И у земли.
   — Да я не знаю, что ли? — проговорил он. — А все равно это как яма бездонная. Без конца и без края… И туда ушел Колька. Потом Лидка.
   — Ты что говоришь? — Она схватила его за плечи. — Очнись! Ты… ненормальный.
   Димка осторожно снял с плеча ее руку, положил пальцы в свою ладонь, а другой рукой погладил их.
   — Гань… Тебе и правда Колька… просто так?
   Она лишь выдернула молча свои пальцы из его ладоней.
   — А он хороший, Колька… Добрый, — помедлив, произнес Димка.
   — Пойдем, Дима… Поздно уже.
   Она поднялась, отряхнула платье. Но он как сидел, так и продолжал сидеть, не шелохнувшись. Потом пошевелился, но и тут не встал, а опустил голову и стал смотреть в землю между колен.
   — Наши уже спать легли. Володька, наверно, хватился нас.
   — Ты как думаешь, Гань, люди всегда были такими маленькими?
   Этот странный вопрос снова поверг ее в изумление.
   — Ты и в самом деле ненормальный! Ну, великаны были… в сказках. Или вот… По истории мы проходили древнегреческие мифы…
   — Мифы… А может, это все правда?
   — Да ты что?
   — А тогда откуда же он взялся?
   — Кто?
   — Он, — еще раз повторил Димка, приподнял голову, поглядел куда-то вперед, где в небе была вырезана черная дыра. Ганка тоже повернула голову, но видела теперь не дыру в небе, а обыкновенные горные вершины, над которыми проглядывали уже первые звездочки.
   — Я люблю, когда звезд много, — вымолвил Димка негромко. — А он смотрит, смотрит на них… Глядит тоскливо. Будто высмотреть чего хочет… Или ждет кого-то.
   — Да кто он-то? — взмолилась девушка. И в голосе ее было теперь не удивление, в нем прозвучала откровенная тревога.
   Димка это уловил, грустно усмехнулся.
   — Я не спятил, не бойся. А ты приглядись. Вон нос его торчит, губы… подбородок. А волосы он будто в Громотухе мочит… Его увидишь, когда только приглядишься.
   Ганка опять повернулась лицом к Звенигоре. Повернулась — и сердце ее сразу пронзило холодком, в груди что-то дрогнуло, в ушах поплыл, долетая из неведомых далей, а может, пробившийся вдруг из-под земли переливчатый звон: очертания каменных вершин Звенигоры действительно напоминали огромное, невообразимых размеров человеческое лицо, опрокинутое к небу. Не очень крутой, но и не плоский лоб, переносица, нос… Губы были сложены скорбно, в какой-то вековечной и безмолвной муке. Крайняя слева скала — подбородок — обрывалась вниз тоже не отвесно, а с изгибом и переходила в шею. Еще левее, там, где, соответственно размерам опрокинутой на землю каменной фигуры должна была быть грудь, чернели почти уже неразличимые во мраке верхушки деревьев.
   Увидев все это, Ганка с минуту стояла безмолвная. И Димка молчал. Он, все еще сидя под сосной, глядел то на нее, то на гигантское каменное лицо, смотрящее в ночное небо. Затем поднялся. Девушка качнулась к нему, прижалась. Тело ее подрагивало.
   — Страшно. Прямо жутко, — прошептала она.
   — Это без привычки, — успокоил он ее. — А так — просто грустно.
   — А чего он… ждет?
   — Не знаю. Может, того, кто встать ему поможет. Развяжет его.
   — Разве… разве он привязанный?
   — А как же, — вздохнул Димка. — Там, где шея, дорога через увал проходит. Как ремень. И дальше, где его грудь… Он давно тут лежит, может, сто тысяч, может, сто миллионов лет. И грудь вон лесом заросла. А через тот лес, я знаю, тоже дорога есть. В Казаниху ведет. Тоже как ремень. И через ноги его, наверно, через руки… Он крепко привязанный к земле.
   Они постояли молча. Желтая полоска, окаймляющая горные вершины, совсем растаяла, потухла, и каменное человеческое лицо, опрокинутое к небу, стало еще таинственнее.
   Девушка потихоньку отстранилась от Димки и пошла. Он двинулся за ней неслышно, и, когда догнал, она остановилась и сказала:
   — Димка! Ведь я тебя совсем не знаю… оказывается!
   Он, заложив руки в карманы стареньких штанов, голой пяткой будто вдавливал что-то в землю.
   — Оно все оказывается… Я думал, что не люблю Семку, старшего брата.
   — Что ты?! — протестующе воскликнула Ганка. — Он хороший.
   — Ну да… Только мы жили до войны этой… Он — по себе, и я — по себе. Отец его не любил, и я… Ну, как-то так, брат и брат, а больше ничего. А сегодня ты крикнула: «Письмо!» И я… Это непонятное. Я думал, похоронная…
   Он говорил сбивчиво, почему-то волнуясь.