Лахновский, будучи всей своей карьерой у немцев обязанным Бергеру, тем не менее испытывал к нему глубочайшее презрение и в душе был рад его неудачам. «Разведорган ваш называется „Баран“, и „Абвергруппой-101“ руководит баран», — частенько усмехался он про себя. По внешне оказывал Бергеру все знаки внимания, поселил его в Жерехове в просторном и удобном доме и даже поинтересовался, не нужна ли ему, мужчине, как говорится, в соку, скромная и чистоплотная женщина.
   — О-о, — улыбнулся Бергер. — Если она к тому же красива…
   Лахновский все эти годы держал при себе Лику Шипову, но по физической неспособности, наступившей еще перед войной, уже не жил с ней. Она была теперь при нем служанкой, содержательницей дома и смертельно мучилась от половой неудовлетворенности. Лахновский понимал ее состояние, видел ее мучения, и это доставляло ему своеобразное наслаждение. Он только побаивался, что Лика, эта красивая молодая женщина с белозубой улыбкой, однажды его отравит, и сквозь пальцы смотрел на то, что она хватала свое, где и когда только было возможно. Потом начал подумывать, как от нее избавиться. А тут подвернулся Бергер, и Лахновский объявил Лике, что отпускает ее к зондерфюреру.
   — Спасибо! — задохнулась от радости Лика.
   — Не просто из жалости отпускаю тебя, — усмехнулся Лахновский. — Будешь докладывать мне о всех его делах, о всех разговорах.
   — Конечно… Я постараюсь, — проговорила она, и Лахновский почувствовал, что ей это не понравилось.
   — И гляди у меня! Со мной шутки плохи, — предупредил Лахновский. — Собирайся…
   С тех пор Шипова и живет при Бергере, выполняя те же обязанности. Они, кажется, остались довольны друг другом, потому что на другой же день Бергер, завернув в бургомистрат, расплылся в улыбке.
   — О-о, фрейлейн Линия! Оч-чень действительно скромная девушка. Большое спасибо, господин оберфюрер.
   …Мертвая тишина, висевшая над деревушкой, действовала на Лахновского удручающе. Он боялся ее, потому что понимал — в любой момент она может взорваться здесь и кончиться, как кончилась нынешней весной в Жерехове. Почти два года Жерехово было глубоким тылом, два года стояла над этим большим селом, бывшим районным центром, вот такая же тишина. За два года раза два или три в ближайших окрестностях появлялись партизаны — и все. После незначительных перестрелок они скрывались в глубь лесов. Лахновский со своим отрядом и приданным небольшим немецким гарнизоном контролировал весь уезд, был полновластным хозяином, наладившим образцовый оккупационный режим. Правда, усмехнулся мрачно Лахновский, такая идиллическая картина рисовалась всегда лишь для начальства. На самом деле «образцовый оккупационный режим» был далеко не образцовым. Все леса близ Жерехова кишели проклятыми партизанами. И если само Жерехово они оставляли в относительном покое, то близлежащие села и деревушки были фактически под их контролем. Партизаны могли объявиться там днем и ночью, получали от местных жителей различную информацию и помощь. Советской власти в уезде формально не было, но фактически она существовала, и Лахновский ничего не мог с этим поделать. Он менял старост, а они сплошь и рядом были связаны с партизанами и работали на них. Он вербовал из числа стариков и подростков полицейских, но они в большинстве своем становились партизанскими пособниками, разведчиками. Не помогали публичные расстрелы, не возымели действия карательные акции против некоторых деревень, когда сжигались все дома, уничтожались все жители поголовно, включая детей. Наоборот, это только усиливало злобу и ненависть к оккупационным властям.
   И все-таки жизнь в Жерехове была более или менее спокойной до самого начала сорок третьего года. Советские дивизии оборонялись где-то далеко-далеко за Орлом и Курском. Но прошлой зимой почти все русские фронты двинулись в наступление, всюду значительно потеснили немецкие войска. Лахновский каждое утро лихорадочно включал радиоприемник, слушал немецкие, потом русские сообщения с театра военных действий. Немцы бахвалились, что-то упрямо и бодро твердили не об отступлении, а о выравнивании фронтов. Но это «выравнивание» привело к тому, что 8 февраля русские отобрали назад Курск, над Жереховом стали появляться советские самолеты, в марте, где-то в самом начале, послышался впервые отдаленный гул русских пушек, а пятнадцатого числа на улице Жерехова, как раз перед домом, в котором он, Лахновский, жил, разорвался первый снаряд, высадив чуть не все окна.
   На другой день в Жерехово вкатились отступающие немецкие части, начали возводить вокруг села оборонительные сооружения. Из главного штаба «Виддера» пришло распоряжение «Абвергруппе-101» эвакуироваться подальше в тыл, в деревню Шестоково, а ему, Лахновскому, вместе со своей «Освободительной народной армией» обеспечивать в пути охрану и безопасность имущества этой разведгруппы, а на новом месте всячески содействовать ее работе. Одновременно Лахновский назначался «комендантом полицейского гарнизона» в селе Шестоково. А какой там гарнизон? Кроме плюгавого старосты по фамилии Подкорытов да трех-четырех полицейских, гарнизона никакого не было. Да и не нужно было. В Шестокове всего-то с полсотни уцелевших домов, половина из них пустует, в других дряхлые старухи, угрюмые, какие-то уродливые женщины да десятка два изможденных ребятишек при них. Вот и все население.
   Лахновский, шагая посередине улицы, с ненавистью глядел на молчаливо стоявшие в темноте дома. У него почему-то родилось и жило в душе чувство, что эти невзрачные деревенские здания вовсе и не дома, а какие-то неуклюжие и враждебные ему существа, притаившиеся во мраке, готовые рухнуть на него, едва он к ним приблизится, раздавить, уничтожить. Лахновскому хотелось запереть намертво двери каждого дома, наглухо забить каждое окно, а потом облить керосином, поджечь, самому стоять и слушать, как стонут и воют запертые в горящих домах эти дряхлые старухи, безобразные женщины и их дети, похожие на живые скелеты. Что же, может быть, вскоре так и произойдет, мрачно думал он, чувствуя, как из сердца толчками плещется злость. Это будет месть не этим старухам и женщинам, а всему человечеству. За что? А за то, что жизнь на земле идет не туда, куда хочется Лахновскому. А что ему хочется? Да, собственно, не очень многого. Хороший большой дом с колоннами, просторная, с хорошим садом, устроенным на английский манер, с большим живописным прудом или озером усадьба, в воде которого отражался бы его дом. Несколько десятков слуг, готовых по его одному слову броситься в огонь и в воду. Немного земли, примерно с Жереховский уезд, которая принадлежала бы только ему… Так в доброе старое время жили русские помещики. Он, родившийся на Волге в семье юриста, пошел тоже по этой части. Наследство от умерших родителей было невелико, Лахновский пошел служить, уехав в Сибирь, где легче было скопить капитал. Что ж, он там хорошо потряс разных толстосумов, когда они сами или их сынки и дочери попадали в различные неудобные обстоятельства. Тот же новониколаевский купчишка Полипов, когда сын его связался с местными социал-демократами, хлопоча за отпрыска, отвалил ему немалый кусок. Он, Лахновский, умно повел дела — и деньги взял, и из сына его сделал полезного для себя человека. Живя в Коростене и потом, когда уже шла война, Лахновский иногда ни с того ни с сего вспоминал вдруг почему-то Петра Петровича Полипова. Где-то он сейчас, что поделывает? Война, может, и воюет где. Хотя вряд ли. Где-нибудь сидит в глубоком тылу в должности какого-нибудь районного начальника. Кажется, перед войной он был не то секретарем райкома, не то председателем райисполкома… А если на фронте, может и погибнуть. Жалко, если так произошло или произойдет. Кто знает, куда жизнь завернет, мог, мог бы еще при случае пригодиться…
   И вдруг сегодня узнал, что «курилка», кажется, по-прежнему жив, что он недалеко от него, назначен недавно редактором газеты одной из дивизий, воюющих под Орлом!
   Лахновский остановился, еще раз с ненавистью оглядел угрюмые, притихшие дома. И пошел дальше, размышляя уже не о Полипове, а о том, что после семнадцатого года мечта приобрести подобную усадьбу лопнула, как мыльный пузырь. Деньги он заблаговременно успел превратить в ценности, но что это уже все стоило? Долгие годы потом он жил, как смог, как судьба определила, и судьба эта, как казалось, была благосклонна к нему, она выводила год за годом его к старой и неумирающей мечте. И хотя в высокие сферы, к центру борьбы против большевизма, его не допустили и мечты его об этом, как он вскоре понял, просто наивны, все же его преданность и его труд ценили, перед войной он получил звание подполковника. Началась война, и поместье, о котором он бредил всю жизнь, было обещано немцами. Где-нибудь на берегу Волги или Днепра. Правда, тут случилось непонятное — его из органов военной разведки перевели почему-то в войска СС. И, повысив в чине, назначили всего-навсего бургомистром жалкого и нищего Жереховского уезда.
   — Фюрер и Германия вам доверяют, господин штандартенфюрер, — сказал ему высокопоставленный длинноносый чиновник в городе Орле. — В Жерехове вы должны создать образцовый административный округ со своими полицейскими силами, чтобы мы могли рекламировать его как образец нового порядка в будущей России. Отправляйтесь к месту службы. Там есть небольшой воинский гарнизон, на первых порах он вам поможет. Жерехово это вам знакомо, до войны там у вас была недвижимая собственность, не так ли?
   — Да, я владел там небольшим домиком, — растерянно сказал Лахновский.
   — Владейте теперь всем уездом, — сказал равнодушно и казенно немец. — Да… полковничью форму рекомендую надевать только во время вызовов к вышестоящему начальству. А в Жерехове… не стоит раздражать население. Все и без того будут знать, что вы полковник. Вам все понятно?
   — Так точно, — сказал Лахновский, все действительно сразу поняв. Полковник! Какой он, к черту, полковник?! Он старик, глубокий старик, немцы выжали из него все, что можно, теперь он им не нужен. И они отправляют его в эту дыру, в Жерехово.
   Это было в ноябре сорок первого. Сейчас июль сорок третьего, Орел еще у немцев, но Курск давно снова у русских, в начале июля начались сражения на Курском выступе; пока немецкие войска чуть продвинулись вперед, снова отбили, кажется, Жерехово. Но, судя по всему, скоро немецкое наступление выдохнется, русские решили, видимо, во что бы то ни стало освободить Орел. А за Орлом недалеко и Шестоково. Того и гляди, вот на этой улице разорвется русский снаряд, а в его кабинете, как в Жерехове, посыплются стекла. Вот тебе и владейте…
   Нет, дом с колоннами, отражающийся в воде, большое поместье на берегу Волги или Днепра — все это растаяло, как мираж, еще там, в Жерехове. И, кажется, навсегда, навсегда…
   Лахновский стоял перед большим, на два входа, домом, в котором жил Бергер. Самого начальника «Абвергруппы» в Шестокове не было — вчера утром он был срочно вызван в Орел, где находился главный штаб «Виддера».
   — Прощайте, господин оберфюрер, — мрачно произнес Бергер, сделав откровенно издевательский акцент на последнем слове: какой, мол, ты полковник, фикция одна.
   Уже остывающая в венах у Лахновского кровь закипела, больными толчками начала колотиться в череп. И он, сдерживая себя, чтобы не ткнуть своей страшной тростью ему в грудь, ровным голосом произнес:
   — Почему же «прощайте»? До свидания. Может быть, вас вызывают, чтобы вручить наконец погоны майора.
   — О-о! — произнес Бергер свое обычное, по достоинству оценив ответ. И с угрюмой усмешкой сказал: — Ах, господин Лахновский… вы полковник, я всего лишь капитан. Но разницы между нами нет — мы оба неудачники. У русских есть вот такая пословица: искал дед маму, да и попал в яму. Или это поговорка? Я, знаете, никак не могу понять между ними разницы.
   Кровь в жилах у Лахновского остыла. Именно неудачники, прав Бергер, и чего тут обижаться друг на друга, обливать друг друга насмешками?
   — Поговорка, Рудольф. У русских на любую тему много поговорок, — глуховатым голосом сказал он. — А на эту нашу с вами тему я знаю еще одну: вожжи в руках, да воз под горою. Увы…
   — Да, да. Под горою… Я боюсь, Арнольд Михайлович, что в «Абвергруппу» больше не вернусь. Потому и говорю на всякий случай «прощайте».
   Да, Бергер мог не вернуться, дела у него были из ряда вон плохи. «Абвергруппа-101» должна помимо разведывательной работы против частей Советской Армии на противостоящем фронте вести борьбу с партизанскими отрядами, засылать туда своих агентов, выявлять оперативные планы партизан, парализовать их действия да главных коммуникациях к фронту, осуществлять убийства партизанских командиров. Но какие там, к черту, убийства и выявление оперативных планов, если агентов из местного населения завербовать невозможно, мужского населения попросту не было. Правда, какое угодно количество людей можно было взять из лагерей для военнопленных. Но не многие из них соглашались стать немецкими агентами. А те, которые соглашались и проходили в учебном пункте соответствующую подготовку, а затем засылались в партизанские отряды и воинские части противника, чаще всего не подавали больше голоса. Значит, они были или разоблачены, или, что вероятнее, немедленно являлись к своим с повинной. Возвратившихся же в «Абвергруппу» с выполненным будто заданием можно было смело расстреливать без суда и следствия — девяносто девять процентов из них были уже советскими агентами.
   — Проклятая страна, здесь все не как у нормальных людей! — кипятился Бергер, сильнее обычного дергая глазами. И он без колебаний расстреливал любого возвратившегося агента, если на того падало хоть малейшее подозрение в измене. Но застрелить агента было легко, найти и подготовить нового не так просто…
   Леокадия Шипова, отданная в наложницы Бергеру, исправно информировала Лахновского о всех делах начальника «Абвергруппы». Не так давно она сообщила, что ночью Бергеру звонили из Орла, из главного штаба «Виддера», интересовались, нет ли у него «преданного человека из русских, очень преданного». И добавила от себя, что, видно, очень уж им нужен для чего-то такой человек, раз позвонили глубокой ночью и говорили открытым текстом.
   Лахновский усмехнулся и стал ждать. Где возьмет Бергер такого человека? Он обратится обязательно к нему, Лахновскому, а он что, из кармана вынет да подаст?
   Бергер действительно обратился где-то через неделю:
   — Дорогой Арнольд Михайлович! Дважды звонили из Орла… И официальный запрос прислали. Нужен очень преданный нам русский для какого-то важного задания.
   — Какого же?
   — Не знаю. Очень важного. И где-то, как я понял, глубоко в тылу России. Если найдем такого, мои шансы сразу поднимутся. Так мне дали понять. Этот русский должен быть человеком грамотным, безупречно чистым перед советскими властями, а главное — беспредельно преданным рейху. Одно задание — и он сделает себе жизнь.
   — О-о! — произнес Лахновский с интонацией Бергера. — А я не гожусь для этого задания? Я преданный.
   — Значит, не годитесь, — желчно проговорил Бергер. — Как я понял, таким человеком интересуются из самого Берлина. А вы что же… вы там известны.
   — Сожалею, но ничем не могу вам помочь, — с подчеркнутой вежливостью сказал Лахновский.
   Вчера, уже садясь в машину, Бергер обреченно, как пес, которого привели к веревочной петле, поглядел на Лахновского.
   — Ах, если бы мы нашли такого человека…
   Лахновскому стало искренне жаль Бергера, он в ответ только вздохнул и развел руками.
   Вокруг дома Бергера ходили четверо часовых — двое в одну сторону, двое в другую. Левая половина дома была совершенно глуха, а сквозь закрытые оконные ставни правой, где жила Шипова, проливались струйки света.
   Часовые были из «армии» Лахновского, из взвода охраны штаба, и, когда он, опираясь на трость, шагнул к дому, охранники взяли на караул.
   Из-за угла дома вышел как раз командир этого взвода, а сегодня дежурный по гарнизону Федор Савельев, мужчина лет под пятьдесят, родом из Сибири. Он был хмур, не брит, форма на нем сидела мешком и была измята и измазана, будто он валялся в дорожной пыли. Тяжелый вальтер в кобуре оттягивал ремень, обезображивая фигуру. Все это Лахновский увидел, осветив его карманным фонариком.
   — Что за вид, лейтенант Савельев?!
   — Посты проверял. Везде пылища, такая сушь стоит, — буркнул тот. От него попахивало спиртом.
   — А ну-ка, дыхните! — строго сказал Лахновский.
   — А-а… — отмахнулся Савельев.
   — Я запретил пьянствовать! В любой момент могут напасть партизаны!
   — Ну чего разоряться-то? Не нападут…
   Этот Федор Савельев служит у него уже около полугода, и это единственный, кто не боится его, Лахновского, и его трости. Он был прислан к нему еще в Жерехово с группой солдат из орловской зондеркоманды, устроивших пьяный дебош в городском публичном доме, во время которого они переломали там всю мебель, перебили зеркала, а потом принялись со второго этажа выбрасывать в окно девиц этого заведения.
   — Хороши-и! — протянул Лахновский, оглядывая неожиданное свое пополнение. — Публичного дома у нас нет, поэтому свой буйный нрав вы можете показать только в бою. Как раз скоро нам предстоит ликвидировать одну партизанскую группу.
   На ликвидацию они отправились примерно через неделю, но сами попали в партизанскую засаду, и Федор Савельев спас жизнь Лахновскому, выволок его, раненного в ногу, в безопасное место.
   На другой же день Лахновский присвоил ему звание лейтенанта и назначил командиром взвода, который формально охранял штаб «Освободительной народной армии», а фактически его персону. Несмотря на такую милость, Савельев нахально, почти на его глазах, начал приставать к Леокадии, и однажды Лахновский, вернувшись под утро от Бергера, застал командира взвода охраны в ее постели. Лахновский был этим не оскорблен, а взбесился от мысли, что кто-то валяется в постели, а вот он, старый и немощный старик, должен в это время вместе с тупицей Бергером без конца допрашивать вернувшегося от партизан агента Метальникова, чтобы выяснить, не перевербован ли он, можно ли доверять ему дальше. А черт его знает, перевербован или не перевербован. Вроде бы нет; жаден до денег, немцы платят хорошо, обещают еще больше в дальнейшем, а русские ничего не платят, ничего не обещают. У них за идею работают, а для чего Метальникову, сыну бывшего пензенского купца второй гильдии, их идеи? Хотя черт его знает, в душу никому не влезешь. Не верит Бергер ему, хлопнул бы из пистолета — и дело с концом. Нет, видите ли, нового агента подобрать трудно, внедрить еще труднее, надо, мол, и дальше использовать этого, если он честен. Путали-путали Метаяьникова, да сами запутались, начали молоть уж черт-те что, Метальников только глаза округлял от изумления. А тут — Савельев… И Лахновский, видя, что у Федора нет никакого оружия в руках (форма и кобура с пистолетом лежали на диване у противоположной стены), подняв свою страшную трость, двинулся к кровати. Из-под одеяла, болтая грудями, с визгом метнулась ему навстречу Леокадия, упала на колени, обхватила его грязные сапоги. Лахновский пинком отбросил ее прочь. Федор же, несмотря на то что Лахновский стоял у кровати с нацеленной в грудь тростью, лишь усмехнулся устало, как-то вяло махнул рукой и лениво зевнул, не проявляя ни малейшего признака страха или желания защищаться.
   Это настолько изумило Лахновского, что рука с поднятой тростью замерла.
   — Т-ты, р-развратник?! — заикаясь от гнева и чувствуя, что если он все же ударит Савельева, то трость войдет ему в грудь по самую ручку, а нижний конец вонзится в пол под кроватью. — Как ты смел?! Убью!
   — Ну и что же? — опять усмехнулся Федор. — Здесь ли, в кровати твоей шлюхи… Или в лесу, от партизанской пули…
   — Что-о?
   Это безразличие к смерти, и даже не безразличие, а явственно прозвучавшее в словах откровенное желание ее поскорее принять еще больше ошеломило Лахновского. Он опустил руку с тростью. Тогда Савельев встал с кровати, натянул брюки, короткополый мундирчик серо-зеленого цвета, сапоги, взял ремень с пистолетом, застегнул его, опустился на диван и стал закуривать. Лика, обернувшись в простыню, нелепым столбом торчала в углу.
   Лахновский сел на еще теплую кровать и спросил напрямик:
   — Жжет, что ли, что своим изменил?
   Федор поднял на него тяжелые глаза, сплюнул кисло на чистый пол, который каждый день мыла хозяйка этого дома, живущая сейчас где-то в курятнике, немолодая русская вечно молчащая баба.
   — Свои — как старые варежки… На руку наденешь, а пальцы голые.
   — Как это понять?
   — А так и понимать, как говорится. Другого смыслу нету.
   Он бросил под ноги недокуренную сигарету, раздавил, растер ее сапогом. Хрипло произнес:
   — Не бойтесь… Мои грехи теперь ни поп, ни тем более Советская власть не отпустят.
   «Действительно, не отпустит», — подумал тогда, подумал и сейчас Лахновский, стоя возле дежурного по гарнизону. Из «дела» бывшего военнопленного, потом солдата 1-й роты «Группы по оформлению управления на оккупированной территории» Орловской зондеркоманды, а ныне лейтенанта «Освободительной народной армии», из многочисленных протоколов допросов Лахновский знал, что Федор Силантьевич Савельев, сдавшийся добровольно в плен в конце октября 1942 года под городом Нальчик, родом из Иркутской области, уроженец села Михайловка. Он был старшим сыном Михайловского «землевладельца и торговца» Силантия Лукича Савельева, активно боровшегося в годы гражданской войны против Советской власти, пойманного потом партизанами и расстрелянного ими. После казни отца Федор ушел с остатками отцовского отряда в тайгу, возглавил этот отряд и «боролся с большевиками и сельсоветчиками» до конца 1923 года, когда его отряд был выслежен, окружен и уничтожен, а сам он под видом бродячего сапожника пробрался на Алтай, где поселился в деревне Кружково на постоянное жительство. Через несколько лет поступил на курсы механизаторов при местной МТС, то есть машинно-тракторной станции, стал комбайнером, каковым и работал вплоть до войны и призыва в Красную Армию. Был женат, жену звали Анна Михайловна, девичья фамилия Кафтанова, родом она была из этого самого Кружкова, из бедняков, померла в сороковом году от какой-то женской болезни, вследствие которой детей у них не было… Далее шли короткие справки об участии Савельева в различных карательных акциях против партизан и сочувствующего им населения, различные характеристики — все положительные.
   Когда Савельев появился в Жерехове, на фамилию его Лахновский внимания не обратил, а когда знакомился с «делом», что-то его заинтересовало. Савельев, Сибирь… Вспомнилась следственная камера при Томской городской жандармерии, случайно арестованный надзирателем Косоротовым — где-то сейчас этот прелюбопытнейший экземпляр человеческой породы, этот скот, жив ли? — молодой парень по имени Антон Савельев. Был этот Антон, арестованный вместе с сыном новониколаевского лавочника Петром Полиповым, кажется, рослым, светлоглазым, с большим белесым чубом. И был силен, как бык, — тогда, во время допроса, так саданул его, Лахновского, в подбородок, что челюсть вспухла и ныла долго. Пристрелить надо было бы мерзавца тогда же. Потом этот Антон Савельев вырос в матерого большевика, много хлопот принес охранке и жандармерии…
   Нет, ничем Федор Савельев не напоминал того Антона Савельева — ни обликом, ни характером, ни тем более нравственной своей сутью. Просто однофамилец, всякие Савельевы, Петровы, Федоровы составляют половину населения России, необъятной страны, не имеющей настоящих и законных хозяев.
   Этой мыслью Лахновский удовлетворился и никогда больше к ней не возвращался…
   …Ночь над деревней Шестоково постепенно набирала силу, становилась гуще. Духота стояла прежняя, ни ветерка, ни струйки свежего воздуха. Звезды вверху горели тускло, совсем не давая света, к тому же с востока, оттуда, где громыхал, приближаясь, фронт, наползали тучи, съедая белесое звездное полотно. Была вокруг непробиваемая тишина, но Лахновский каждой клеткой своего тела чувствовал, как гремит, гудит, сотрясая землю, далекая пока линия фронта, как она приближается неумолимо, и ему, как когда-то, хотелось вскинуть трость, насквозь проткнуть стоявшего перед ним Федора Савельева, поглядеть, как он рухнет на землю, а потом зайти в дом Бергера, где пьянствует сейчас Леокадия Шипова с прежним своим любовником Алексеем Валентиком, бросить свою окровавленную палку прямо им на стол. Валентин, сегодня в обед неожиданно объявившийся в Шестокове, ничего не знает об этой трости и ничего не поймет, зато Лика выпучит со страха свои большие бесстыжие глазищи, догадываясь, чья это кровь, а он, Лахновский, ухмыльнется только, и она окончательно поймет, что он не простил ей той ночи с Федором на его квартире…
   Лахновский как-то сожалеюще вздохнул, понимая, что ничего этого не сделает, Савельев ему нужен, он еще может пригодиться, он единственный, кто его не боится, но именно по этой причине, как казалось Лахновскому, не оставит его, если что, в беде, как не оставил в тот раз, когда попали в засаду и он получил ранение в ногу…
   — Все же не пейте, Савельев, больше, — попросил он мягко.
   — Да ладно. И нечего больше.
   Лахновский ковыльнул к крыльцу, обернулся:
   — Секреты через час сменять.
   — Какая надобность…
   — Разговорчики! Погода хмурая, заснут еще, сволочи… Через час, понятно?