— Ясно, — сказал Савельев, повернулся и тотчас растаял во мгле.
 
 
* * * *
   Валентика этого сегодня в полдень задержали на окраине деревни сидящие в секрете солдаты, на чистейшем немецком языке он потребовал доставить его к самому зондерфюреру Бергеру. Но поскольку солдаты были из его, Лахновского, «армии», они привели задержанного в свой «штаб», разместившийся в просторном здании бывшей школы. Появлению Валентика Лахновский как-то не удивился, равнодушно глянул на него, отпустил солдат и сказал с усмешкой:
   — Собственной персоной? А я уж и не надеялся свидеться. И надолго к нам?
   — Навсегда.
   Валентик бесцеремонно, как хозяин, стал расхаживать по комнате, служившей Лахновскому кабинетом, из стеклянного кувшина налил в стакан воды, ополоснул его брезгливо и выплеснул в открытое окно, прямо под ноги расхаживающему у стены часовому. Потом, запрокинув голову, пил воду крупными глотками, вдоль его шеи, обросшей грязным волосом, дергался острый кадык. Лахновский поморщился.
   — Мне бы переодеться, — сказал Валентик. — И прикажите баню истопить — опаршивел я. Когда возвращается господин зондерфюрер?
   — Откуда же мне знать? — Лахновский помедлил, хмуро оглядел Валентика. — Спросите у Леокадии Шиповой, может, Бергер звонил ей из Орла.
   — Как же вы ее отдали ему? Я считал, что вы женились на ней.
   Последние слова Валентик произнес с явной насмешкой. У Лахновского собрались на переносице морщинки и стали пошевеливаться, как у собаки, которая собиралась зарычать. Но ответил он спокойным, чуть насмешливым голосом:
   — Все течет, все изменяется, как говорят философы.
   Валентик засунул руку под грязную гимнастерку, почесал кривое плечо.
   — Как он, Рудольф, очень ревнивый, если…
   Лахновский только усмехнулся.
   — Ладно… Не найдется несколько листов чистой бумаги? Как вы понимаете, я не пустой пришел, тут, — он хлопнул себя ладонью по лбу, — имеются кое-какие сведения о новых соединениях противника, прибывших на их Центральный и Воронежский фронты.
   — Вон в шкафу валяется с десяток ученических тетрадей.
   Валентик подошел к шкафу, открыл дверцу, взял тетрадку. В глубине шкафа стоял небольшой школьный глобус, неизвестно как сохранившийся до сих пор. Валентик взял зачем-то и его, шагнул к окну, где больше было света.
   — Вот он где, Воронеж… Помните, Арнольд Михайлович, как вы меня туда привезли, устроили в органы ГПУ? А где Коростень? Нету на этой деревяшке Коростеня… Зато вот Киев. Киев, Украина, благословенная земля. А вот и Москва. Сама Москва, у порога которой мы стояли — только переступить. Только переступить… Сколько было радости и надежды!
   Лахновский, поджав высохшие, бесцветные губы, молча наблюдал за Валентиком. Тот вдруг с яростью крутанул глобус, потом с еще большей яростью ударил им об подоконник — с треском разлетелись во все стороны обломки.
   — Ах, Алейников, Алейников! — прорычал Валентик, швырнул на пол подставку для глобуса, она с грохотом покатилась вдоль стены. — Ну, погоди, может быть, еще и встретимся!
   Лахновский встал из-за своего стола, крепкого, двухтумбового, крышка которого была залита чернилами, не торопясь, захромал к дверям.
   — Баню я прикажу истопить, — усмехнулся он от порога, — а обломки… земного шара ты уж подбери…
   Когда он часа через четыре вернулся в кабинет, обломки глобуса, разбитого Валентиком, так и валялись по всему полу. На столе лежала забытая промокашка, которой пользовался Валентик, вырванный из тетради смятый листок, пепельница полна окурков, всюду был рассыпан пепел. «Свинья!» — вскипел Лахновский на Валентика, смывающего в ту минуту в бане свою грязь и вонючий пот, хотел уже крикнуть, чтобы прибрали в его кабинете, но помедлил, взял скомканный тетрадный листок, развернул. Он был весь исписан по-немецки, исчеркан. Даже по этому обрывку было видно, что Валентик знал многое — он перечислял не только советские армии и дивизии, прибывшие в последние дни на Центральный и Воронежский фронты, но и командный и политический состав различных соединений и подразделений. Однако в первую очередь Лахновскому в глаза бросились кривые строчки: «…der Zeitungsredakteur bei der Division von Oberst Welichanow ist Major Polipow P.P.».[10] Сжимая в кулаке черновик Валентика, Лахновский так и сел. «Неужели это тот Полипов, незабвенный Петр Петрович, так славно послуживший в свое время блаженной памяти неуклюжей российской охранке, прошляпившей и своего монарха, и всю его империю?! Неужели тот самый?»
   …Все это было сегодня в середине дня, все это промелькнуло в голове Лахновского, пока он говорил с Федором Савельевым, поднимался по ступенькам крыльца дома, в котором жил Бергер, шел по недлинному коридору, тускло освещаемому висевшей на стене керосиновой лампой. Лахновский и шел в апартаменты наложницы зондерфюрера Рудольфа Бергера, с которой, как ему доложили, после бани пьянствовал Валентик, чтобы узнать поподробнее об этом Полипове.
   Дверь в комнаты Шиповой была не заперта. Настежь была открыта и дверь, ведущая из коридора во внутренний двор, обнесенный высоким глухим дощатым забором, поверх которого была еще в несколько рядов натянута колючая проволока. Из этого двора слышался не то визг, не то стон самой Лики, приглушенный хохоток и говор Валентика. Лахновский поморщился, шагнул в прихожую Шиповой, оттуда в столовую. Там был невообразимый ералаш, стулья, кресла и диваны сдвинуты с места, ковер залит, стол завален бутылками, объедками, на одном из кресел валялось платье Шиповой, почему-то изодранное в лохмотья. Лахновский глянул в спальню — кровать стояла аккуратно убранная, белоснежная, нетронутая.
   Он сел в одно из кресел, трость поставил между ног и по-стариковски сложил на нее обе руки.
   Голоса Валентика и Лики стали приближаться, загремели в коридоре, в прихожей. И вот они ввалились в столовую, оба пьяные до изнеможения.
   — А-а… — кивнул равнодушно Валентик, подошел, шатаясь, к столу, налил полстакана коньяку. Он был в исподней рубашке, в форменных немецких брюках, в комнатных тапочках Бергера.
   Шипова видела, что в столовой кто-то сидит, но различить, кто же это, кажется, не могла. На ней была лишь нижняя шелковая, тоже немецкая, с обильными кружевами, рубашка, тесемка на одном плече лопнула, и грудь почти обнажилась. Волосы распущены, растрепаны, под глазами черные ямы. Она стояла у дверей, пытаясь натянуть клочок рубашки на грудь, хотя сквозь тонкое полотно вообще просвечивало все тело, молодое, стройное, крепкое. Она, эта развратница, была красива даже в этом своем скотском состоянии, и Лахновскому вдруг стало жалко ее.
   — А если бы неожиданно господин зондерфюрер приехал? — спросил он.
   — А-а… — пьяно отмахнулся Валентик, а Лика с облегченным вскриком: «Арнольдик!» — оттолкнулась от стены, шагнула к Лахновскому. Тот хотел было встать, но она обхватила его за шею, прижалась к нему, осадила обратно в кресло.
   — Арнольдик… милый мой старичок! — выкрикивала Лика, целуя его. — Я ни с кем так не была счастлива, как с тобой. Почему все кончилось? Почему все кончается?!
   И она, уткнувшись все еще свежим, несмотря на бесконечные кутежи, лицом в плечо Лахновского, зарыдала, вздрагивая горячим телом.
   — Безобразница ты, — по-стариковски проворчал Лахновский, отталкивая ее. — Приведи себя в порядок. Если Рудольф неожиданно приедет…
   — Ну и пусть! — с ненавистью вскрикнула Шипова, отскакивая. — Что он мне сделает? Пристрелит? Пусть, пусть, пусть!!
   Она запрокинула голову с растрепанными волосами и громко, в истерике, захохотала.
   Валентик нехотя подошел к ней, намотал ее волосы на кулак, дернул, повалил на пол, поволок безжалостно, словно это был набитый чем-то мешок, по комнате и швырнул на диван.
   — Ты что это, проститутка вонючая?! — рыкнул он голосом зловещим и вовсе не пьяным.
   Лика вжалась в угол дивана, подобрала под себя голые ноги, обожгла Валентина нездоровым взглядом.
   — А ты кто?! — выкрикнула она ему в лицо. И повернулась к Лахновскому: — А ты? А все вы тут?! Я телом торгую, а вы чем?! Страной своей! Предатели вы-ы!
   Валентик размахнулся, ударил ее, не жалея, кулаком в лицо. Лика от удара перелетела через валик дивана.
   — Вста-ать! — взревел Валентик, стоя перед ней, сгорбившись, сжав кулаки. Спина его тряслась от гнева.
   Она медленно поднялась, попятилась под его взглядом к стене, прилипла к ней спиной. И там вытерла ладонью окровавленный подбородок. Длинные, тонкие пальцы ее при этом дрожали.
   — Мы, по-твоему, предатели, а ты кто? — спросил негромко Лахновский.
   — Ты что… шпионка русская?! — прохрипел Валентик, колотясь от ярости.
   Лахновскому казалось, что он сейчас кинется на Лику, одним ударом переломит ей позвоночник с хрустом, разорвет, как хищный зверь разрывает жертву.
   Шипова стояла у стены вытянувшись, приподняв голову, глаза ее горели непокорно и зло.
   — Не беспокойтесь, я не шпионка, — сказала она хрипло, с горечью. — Я такая же мерзавка… такая же скотина, как вы. Только еще отвратительнее, потому что женщина. У вас и у меня все внутри сгнило.
   Кривобокий Валентик шагнул было к ней, зловеще нагнув голову, но она вскрикнула сердито и властно:
   — Не прикасаться ко мне! Часового позову!
   И, мотнув спутанными волосами, повернулась, прошла мимо оторопевшего Валентика в спальню, закрыла за собой дверь, звякнула задвижкой.
   Валентик, какое-то время постояв в нелепой позе, с вытянутыми вперед обеими руками, опустил их, когда Шипова закрыла за собой дверь, шагнул к столу и еще выпил коньяку.
   — Ее следует… — Он кивнул на запертую дверь спальни и одновременно почти чиркнул ребром ладони по своей толстой, распаренной баней и коньяком шее.
   Лахновский лишь усмехнулся.
   — Бергер не позволит. Она ему очень нравится.
   — Она сломалась! Она может…
   Лахновский встал.
   — У нее в душе ничего целого никогда и не было. Как, впрочем, и у нас с тобой.
   — Что-о? Вы… Ты что ж, тоже выдохся?
   — Не тыкать мне, подонок! — взвизгнул Лахновский, приподнимая трость. Но Валентик не знал этого зловещего жеста и потому не побледнел, не обратил даже на его движение никакого внимания. Это Лахновского даже развеселило. — Не тыкать, а то я тебе ткну…
   Собственные слова развеселили Лахновского еще больше, со странной, какой-то хищно-плотоядной улыбкой он шагнул к Валентику, держа трость на весу, острием книзу. Почувствовав наконец что-то необычное в поведении Лахновского, Валентик, не на шутку растерявшись, попятился к стене, пока не уперся в нее, как только что Шипова, спиной. Неуловимым движением Лахновский вскинул трость — острие уперлось чуть ниже левого соска, проколов рубашку. Валентик охнул, схватился обеими руками за холодный стальной стержень, но Лахновский чуть надавил и одновременно хохотнул скрипуче:
   — Хе-хе… Пожалуй, не дергайся.
   По белой рубашке Валентина потекла черная струйка крови.
   — Арнольд… Михайлович?! — Лицо Валентика сделалось белым как мел.
   — Вот что, милейший, объясню я вам, — так же скрипуче заговорил Лахновский. — У меня в армии двести таких подонков, как Леокадия… только мужского пола. Мы умные люди и должны понимать — другого человеческого материала у нас нет и не будет. Но скотина тем и удобна для человека, что лишена способности размышлять. Корову, к примеру, можно доить, с барана стричь шерсть. А при необходимости можно прирезать, мясо съесть, из шкуры сшить сапоги или полушубок. Это вы можете понять куриными своими мозгами? А какие сейчас сапоги с этой Шиповой?
   — Арнольд Михалыч! — взмолился Валентик, все еще держась обеими руками за трость, впившуюся ему в грудь. — Я понимаю, понимаю…
   — Опустите руки тогда! — приказал Лахновский.
   Валентик повиновался.
   — Вот так. А то до сердца сантиметр один… Ну-с, так вот что я хотел спросить. Что это за Полипов из газеты при дивизии полковника Велиханова? — Лахновский достал из кармана смятый тетрадный листок и показал Валентику.
   — Не знаю. Я его никогда не видел. Он только что назначен редактором газеты. И на всякий случай я упомянул о нем в донесении.
   — Ага… Молодец, что упомянул. Только донесение такого рода секретнейший документ. И черновики даже в моем кабинете не следует забывать.
   Лахновский наконец выдернул трость из его тела.
   — Сядьте к столу!
   Валентик, сломленный, покорно сел, зажал ладонью неглубокую ранку, из которой сочилась кровь. Лахновский сел напротив, опустил маленькую голову с жиденькими и тонкими, как у ребенка, бесцветными волосами, с минуту молчал, о чем-то раздумывал.
   — Ну что ж… — Он вздохнул и поднялся. — Если это тот человек, которого я когда-то знавал… то, возможно, такой нам и необходим.
   — Для чего? — спросил Валентик.
   — А пищу готовить. Поваром поставим.
   Валентик понял, что задал глупый вопрос.
   — Во всяком случае, я хотел бы с ним повидаться.
   — Каким, интересно, способом? — спросил Валентик.
   — Способ на войне в таких делах один. Надо без шума взять его и доставить сюда. Возможно, тебе это и поручим…
   Тыкая острием трости в крашеные половицы, Лахновский, сгорбив спину, пошел к двери. На ходу, не оборачиваясь, сказал:
   — Сходи в лазарет, пусть тебе ранку йодом помажут.
 
 
* * * *
   Военная судьба Петра Петровича Полипова до середины 1943 года была легкой и даже приятной. Оказавшись в армии, он сразу же был аттестован в звании батальонного комиссара, но был отправлен, к его, надо сказать, удивлению и даже при некоторых попытках воспротивиться этому, не в действующую армию, а глубоко в тыл, в Узбекистан, под городок Термез, где находилась одна из горнострелковых дивизий, и стал ответственным редактором дивизионной газеты.
   Части и подразделения дивизии располагались в каменистом ущелье невысокого горного хребта. Место было до того знойное, камни до того накалялись, что, прислонившись как-то голым плечом к пышущей жаром глыбе, Полипов вскрикнул невольно от резкого ожога, а через некоторое время обнаружил на плече порядочный волдырь.
   Потом ему сказали, что здесь бывает самое жаркое лето в стране, температура в 50 градусов самое обычное явление, но старики утверждают, что жара бывает и намного выше, однако измерить ее нет возможности, ибо нет, не существует соответствующих термометров.
   — Что и говорить, райское местечко, — буркнул, обливаясь потом, редактор.
   Однако вскоре он убедился, что место это не такое уж гиблое. Адская, невыносимая жарища стояла лишь в середине дня, несколько часов. Жизнь на это время замирала вокруг, притихала даже в дивизии, люди прятались от солнца. А в первой половине дня было вполне терпимо, во второй же, особенно ближе к вечеру, вообще разливалась приятная прохлада, горы делались синими, в разных местах хребта в небо поднимались столбы дыма, тоже синие, — жители кишлаков готовили ужин.
   Дивизия жила обычной жизнью, шли обычные занятия по боевой и политической подготовке, о чем и должна была писать газета. В штате редакции кроме Полипова было еще три человека — заместитель редактора, ответственный секретарь и литсотрудник в званиях младших политруков. Была еще машинистка, чьи обязанности выполнял молчаливый и угрюмый боец срочной службы узбек Рашидов, местный уроженец, который печатал материалы с грубыми орфографическими ошибками, но зато был непревзойденным мастером по приготовлению плова и шашлыков. С его кулинарными способностями Полипов познакомился в первый же день по прибытии на место службы, на ужине, которым подчиненные угостили нового своего редактора. Полипов выпил стакан небывало вкусного домашнего вина, нацеженного прямо из бурдюка, оглядел со всех сторон эту никогда раньше не виданную им тару и спросил, кивая на стол:
   — Откуда все это? Где взяли?
   — У Рашидова ж все горы набиты родичами та знакомыми, как подсолнухи семечками, — сказал ответственный секретарь, усатый украинец с хитрыми глазами. — И он иногда у нас, как бы сказать… обеспечивается.
   — Как это понять? Каким образом?
   — Ну-у… присылают они, так сказать.
   — Свежее мясо и вино в бурдюках по почте? Или на ишаке привозят?
   Ответственный секретарь отвел в сторону свои хитрющие глаза, а Полипов строго сказал:
   — Прекратить! Чтоб я не видел больше этого безобразия. Здесь воинское соединение, а рядом граница. Время военное!
   — Будет сполнено, — сказал украинец.
   Однако «сполнено» ничего не было. Рашидов частенько с ведома, как потом выяснилось, то одного, то другого младшего политрука отлучался в «увольнительную», ходил в горы, приносил оттуда всякую снедь, вино, фрукты.
   — Я, кажется, приказывал прекратить! — несколько раз пытался будто пресечь подобные дела Полипов. И каждый раз хитрющий секретарь отвечал ему своим «будет сполнено», понимая, что редактор говорит это по обязанности, на всякий случай. К вину он, правда, был равнодушен, но плов, шашлыки и фрукты употреблял с большим удовольствием.
   Где-то шла тяжелая, кровопролитная война, а здесь было тихо и спокойно, сразу же за Термезом, за мутной и могучей Амударьей, простирался мирный Афганистан, который никогда не доставлял никаких хлопот пограничникам. И тревоги, по которым частенько поднимали части и подразделения горнострелковой дивизии, были чисто учебными.
   За несколько месяцев такой жизни Полипов, что называется, капитально отдохнул, почернел под южным солнцем. Он и раньше был полным, а теперь, к своему беспокойству, почувствовал, что тяжелеет еще больше, живот и плечи заплывают жирком.
   — С шашлыками вашими! — бурчал он все чаще, обтирая платком мокрые, лоснящиеся щеки, стал подолгу заниматься утрами физкультурой.
   — Це не поможет, — шевелил усами секретарь. — Туточки хорошая баба требовается. Да где взять…
   — Разговорчики! — прикрикивал Полипов. — «Требовается»…
   Да, Полина не давала ему зарасти жирком, думал он все чаще. Чего-чего, а тут она была на высоте. Как она там? С женой Антона Елизаветой Никандров-ной вместе работает теперь… С чего это жена Антона пошла работать? Жить, что ли, после смерти Антона не на что? И здоровье ведь ни к черту у нее.
   Когда Полина сообщила о гибели Антона Савельева, какое-то странное чувство охватило Петра Петровича. Появление Антона с семьей в Шантаре его обеспокоило и напугало даже. Старое, которое он хотел или желал бы забыть, и без того напоминало о себе каждодневным присутствием рядом Полины, тем, что где-то жив еще Лахновский, иногда присылающий ей какие-то письма. А теперь вот еще и сам Антон объявился, и Лиза… И потому известие, что Антона больше нет на свете, его не то чтобы обрадовало — просто какая-то тяжесть, незримо лежавшая на плечах, сразу свалилась. Он испытывал и жалость к Антону, к Лизе, и одновременно приятное облегчение. Но то обстоятельство, что Лиза стала работать в библиотеке вместе с Полиной, что они будут видеться каждый день наедине, вдруг его опять насторожило, обеспокоило. «Хотя в общем что здесь особенно опасного? — размышлял он. — И все-таки… и все-таки лучше бы им не бывать вместе. А еще лучше… Здоровье-то у нее…»
   Но на этом месте своих размышлений Петр Петрович обычно морщился, чувствовал раздражение, усилием воли заставлял себя думать о другом. Нет, смерти жене Антона он сознательно не желал. Но где-то в глубинах его существа, помимо разума и желания, все-таки само собой жило, затаившись, неприятное ожидание этого. И, ощущая такое, он усмехался про себя мрачно и желчно: «Чувство самосохранения, как у животного…» И нередко при этом раздумывал: да люди — животные… Нет-нет, пусть Лиза живет. Что она? Лахновекий вот бы окочурился! Живучий, как хорек, сволочь. Как все было бы славно и нормально, не попадись когда-то на его пути этот страшный человек. Совсем, совсем по-другому бы сложилась его, Петра Петровича Полипова, жизнь — жизнь преуспевающего большевика с дореволюционным партийным стажем. Хорошие, большие должности, материальное благополучие… Именно страх перед возможным разоблачением прошлого заставлял его в общем-то жить в тени, не особенно выпячиваться. А тут еще объявилась в его жизни Полина, дочь Свиридова, бывшего следователя белочешской контрразведки, в лапы которого бросил его Лахновский. Тут уж совсем не разгуляешься. И он, Полипов, из этого чувства самосохранения делал, видимо, такие поступки, которые и были причиной того, что он в скором времени вынужден был не по своей воле покинуть Новосибирск, оказался в Шантаре, в глубинном районе Сибири, на должности секретаря райкома партии, потом скатился еще ниже и вот в силу и вследствие в общем-то тех же обстоятельств оказался здесь, под Термезом, в забытом богом и чертом краю земли, где даже камни рассыпались в песок, прожженные беспощадным солнцем.
   «Хорошая баба требовается…» — нередко всплывало почему-то в размягченном жарой мозгу Полипова, и он думал, что это бы хорошо, она ему давно требуется, и Рашидов, молчаливый долговязый узбек, обеспечил бы все это в лучшем виде, да только он не может себе позволить такого. Судьба, как он полагал, всю жизнь была не очень ласкова к нему, но сейчас повернулась более или менее благосклонной гранью — тут жарища и духота невыносимая, но не свистят же пули, не рвутся снаряды, — и будет просто неразумно испытывать ее. «Опять чувство самосохранения?!» — все-таки царапало где-то у него внутри неприятно. Но он отмахивался от этой мысли как от чужой и посторонней ему. Он думал иногда о Кружилине, о Субботине, вспоминал последний, очень неприятный разговор с секретарем обкома партии у себя в кабинете, в Шантаре. Вспоминал самое Шантару, эвакуированный завод, суматоху с его восстановлением, с размещением беженцев, — но все это казалось ему уже очень далеким, когда-то промелькнувшим в его жизни и навсегда ушедшим за какую-то грань, откуда ничто не может возвратиться.
   Непривычная жара, расплавив мозги, как-то притупила у него и реальное восприятие действительности. Поэтому Полипов, когда однажды его вызвал к себе начальник политотдела дивизии и объявил, что получен приказ об откомандировании его в резерв политсостава одной из действующих армий Центрального фронта, не сразу сообразил, что военная судьба его круто меняется…
   …В первой половине июля 1943 года Полипов уже в звании майора прибыл в расположение 215-й гвардейской стрелковой дивизии, действующей на орловском направлении, по всей форме доложился начальнику политотдела дивизии, затем начальнику штаба и комдиву. А спустя два часа принял дивизионную газету «За Родину!».
 
 
* * * *
   Дивизионка располагалась километрах в двух от передовой, в каком-то хуторе или бывшей колхозной бригаде, состоявшей из большого сарая и трех домов, два из которых недавно сгорели. Между сараем и уцелевшим домом торчал колодезный журавель. Сюда и подошел Полипов, достал воды и припал к помятому ведерку, обжигающему холодом губы.
   — Товарищ майор… Полипов? — спросил молодой парнишка в погонах сержанта, появившийся из сарая.
   — Я…
   — Товарищ старший лейтенант! Новый ответредактор прибыл! — заорал сержант, как оказалось, водитель автофургона, в котором размещалось все типографское оборудование — печатная и бумагорезательная машины, наборные кассы.
   Из дома, застегивая на ходу гимнастерку, брякая медалями, выскочил черный, как ворон, старший лейтенант, вытянулся.
   — Товарищ майор! Сотрудники газеты «За Родину!» готовят очередной номер. Заместитель редактора старший лейтенант Горохов.
   — Не сотрудники, а личный состав! — поправил Полипов, стараясь не глядеть на медали, на орден Красной Звезды с потрескавшейся эмалью, чувствуя неловкость и раздражение оттого, что его грудь пустынна, как осеннее поле, нет на ней ни ордена, ни хотя бы даже медали. — И потом — почему не попросите предъявить документы? Вы же меня не знаете.
   — Так… звонил же начальник политотдела о вас, о вашем прибытии.
   Действительно, недавно начальник политотдела дивизии, сообщив, где разыскать редакцию, обещал туда позвонить, чтоб ждали нового редактора, прибавив при этом: «Телефонная связь с газетой сегодня имеется. По прибытии в редакцию доложите».
   — Все равно, — хмуро сказал Полипов. — Ну, пошли знакомиться с сотрудниками.
   — Сейчас в наличии кроме меня наборщики и шофер. — Горохов кивнул на сарай. Дощатые ворота его были распахнуты, внутри виднелся черный автофургон. — Остальные с утра на передовой, собирают материал в номер. С минуты на минуту должны вернуться.
   Полипов посмотрел на небо и, хотя в нем в тот день было пусто, тихо и мирно, подумал: «На передовой… Да, тут не Термез… Бывший редактор газеты погиб еще в марте, участвуя в атаке, рассказали в штабе дивизии. Хотел очерк написать о героическом поведении бойцов в бою». И ему теперь придется… Ну что ж, он покажет, обязан показать, раз ему рассказали о гибели бывшего редактора, что и он, Полипов, не из трусливого десятка. Только вот с писанием у него не очень легко и гладко получается. Не такое простое дело, оказывается…
   — Значит, не готовится еще номер… — произнес Полипов и опять почувствовал раздражение, потому что Горохов, вскинув брови, возразил:
   — Как же, раз там ребята… Самый свежий материал будет завтра в газете. Остальное все набрано или набирается. А я заканчиваю передовицу…
   — Хорошо. Показывайте хозяйство.
   Показывать особенно было нечего. В доме, где расположились на временное житье фронтовые журналисты, было грязно, тесно и неуютно. Это был, собственно, не дом, а большая изба с темными просторными сенями, где пахло дегтем, хомутами и какой-то прелью, валялись запыленные ящики и кадушки. В единственной комнате с побитыми стеклами окошек, в которые тек горячий запах полынных степей и залетали мухи, стояло два некрашеных крестьянских стола, по стенам развешаны в беспорядке потрепанные, видавшие виды шинели и плащ-палатки, на которых фронтовые журналисты спали где придется, на подоконниках валялись алюминиевые тарелки, кружки, в одном углу стояло два автомата, в другом — прикрытый стеганой телогрейкой радиоприемник.