Страница:
Все это мешалось и путалось в голове, думать об этом и не хотелось бы, да само собой думалось. Жизнь такова, что темное прошлое не всегда исчезает бесследно во мраке годов, большей частью всплывает неожиданно и почему-то всегда жалит в самое уязвимое место.
Об этом же думал Поликарп Матвеевич, молчаливо шагая с похорон и еще о сотнях больших и малых дел — как идет вывозка с Громотухи древесины, которую недавно, без всяких, к счастью, потерь, приплавил Филат Филатыч, почему объявившийся отец Наташи так и не позвонил ни разу ей сам, не написал ни одного письма, что же будет с районом при нынешнем неурожае, чем нынешней зимой кормить колхозный скот — травы, считай, выгорели начисто, — как побыстрее, без потерь собрать картошку, которая тоже выйдет, кажется, скудной, думал о хилом здоровье Нечаева, Назарова…
Не думал он лишь о себе. На свое здоровье он не жаловался, хотя уставал теперь за рабочий день смертельно, в постель валился без памяти, часто жена укладывала его силой отдохнуть и среди дня, и он, сопротивляясь, чувствовал, что это надо. Вот и теперь, шагая от сквера Павших борцов революции, он покачивался от усталости, голова была как чугунная. И потому, подойдя уже к райкому, он свернул от его крыльца к воротам своего дома.
— Похоронили? — спросила негромко жена.
— Да… Я прилягу, Тося. На полчаса.
— Ложись. А я борщ пока заправлю.
Жена его да и сам он давно примирились с мыслью, что единственный сын их погиб, примирились потому, что ничего другого не оставалось. Они о нем, чтобы не расстраивать друг друга, никогда не говорили, но каждый думал о Васе про себя, и оба сохли и чернели, особенно она, превратившаяся почти в живой скелет.
Лежа на диване спиной к стене, Поликарп Матвеевич и сейчас подумал о сыне, вспомнил его голос и смех и, чтобы отогнать это мучительное состояние, быстро поднялся.
— Ты же хотел полчаса?
— Хватит. Готов твой борщ?
— Садись.
Хлебая из тарелки, он все думал теперь о Полиповой, в голове опять зазвучали се слова: «Я говорила… Я не хотела… Савельева ваша…» Что же она «не хотела»? Как понять это ее слово?
Он поглядел на часы — до конца рабочего дня оставалось еще порядочно времени.
Подойдя к телефону, попросил соединить его с библиотекой и, когда там сняли трубку, сказал ровным голосом:
— Полина Сергеевна, будьте добры, зайдите ко мне в четыре часа.
— Садитесь, — сказал Кружилин.
Она опустила в истертое кожаное кресло свое полное и крепкое тело, обтянутое светлым платьем, закрыла старой легкой косынкой, которую принесла в руке, обнаженные толстые коленки и сразу проговорила:
— Если вы насчет Малыгина, то я скажу… Хохлову тогда не сказала, а вам отвечу: да, я с ним живу.
— Нет, я не насчет Малыгина… — усмехнулся Кружилин. — От Петра Петровича какие известия? Он все еще в Узбекистане?
— Нет. Он сейчас уже на фронте.
— Вот как!
— Разве это удивительно?
— Нет, конечно… Я хотел спросить у вас кое-что о Елизавете Никандровне…
Она вскинула ресницы, губы ее, дрогнув, сложились в скобочку и тут же расправились. И по ее движениям Кружилин догадался: она ждала именно этого вопроса.
— Спрашивайте.
В голосе ее Кружилину почудилось что-то нехорошее, какая-то глубоко запрятанная насмешка. Он внимательно и сурово поглядел на Полипову. В выражении лица ее ничего не изменилось, в глазах стоял тот же холодок.
— Расскажите еще раз, как… как это произошло?
— Как? — Голос ее дрогнул. — Она сидела за столом, просматривала формуляры… В библиотеке никого не было. У нас вообще мало читателей. Кому читать? Только школьники. Потом вскрикнула, застонала… Она поднялась и тут же повалилась на пол… И я сразу кинулась звонить вам.
— Вы сказали — на пол… Но когда мы с Хохловым вошли, она лежала на диване.
— Ах, боже мой! — Голос ее теперь наполнился злой иронией. И она это не проговорила, а почти прокричала: — Вы что, следователь? Вы меня… в чем-то подозреваете? Ну да, на диване. Когда она стала падать, я подхватила ее, успела еще отвести к дивану. И там она скончалась. Я в это время звонила уже вам. Вам!
— Нет, я вас ни в чем не подозреваю, — сказал Кружилин, помолчал, тупо глядя в настольное стекло. — И все-таки… странно вы говорите. «В это время…» Но вы же, Полина Сергеевна, по телефону определенно сказали: «Она умерла!» Уже… значит… А вы говорите — в это время, когда она умирала, вы только звонили. Странно.
— Странно, да? Странно? — дернулась она в кресле, потом вскочила, грудь ее начала толчками трястись. — Значит, я… я это ее убила, понятно? Убила, зарезала! То есть не-ет! Не ножом… У нас железная палка есть, сторожиха ею дверь закладывает. Я ее этой палкой… Ее осматривали врачи, пусть они скажут.
В глазах Полиповой металось темное пламя, она была близка к истерике.
— Успокойтесь! — повысил голос Кружилин. — Что вы, как… — Он хотел сказать «как баба», но сдержался, подумав, что баба она и есть. — Никто вас в этом, в таком… не собирается обвинять. Елизавета Никандровна скончалась от острого сердечного приступа.
— Тогда я при чем? Что вы надо мной издеваетесь? За Малыгина спрашивайте, ваше право. Да и то… кто вам его дал? Это мое… наше с ним дело. Мне, в конце концов, и сорока еще нет. С Малыгиным у нас по-серьезному все, может… Я при чем тогда? И вы можете умереть от такого приступа, и я… Любой. При чем?
Она говорила это, задыхаясь, по лицу ее шли красные пятна.
«Да при том, что приступ такой у нее, у Елизаветы Никандровны, можно было легко вызвать», — думал Кружилин, остро ощущая, как поднимается в нем волна гнева и ненависти к этой красивой и сытой женщине. Он теперь был уверен, что она и вызвала каким-то способом у жены Антона этот приступ, во всяком случае, была причастна к этому. Но как это докажешь? А если даже и докажешь, если сама она в этом признается даже, что толку, что это даст? К ответу за смерть Елизаветы Никандровны эту женщину не привлечешь, хотя она и виновата, вероятнее всего, в этом. Жизнь, жизнь, в каких тайных и темных глубинах она только не течет, в каких крайностях и сложностях не проявляется? Живя, люди любят и ненавидят по различным причинам друг друга, и это имеет в конечном счете прямое отношение к их жизни и к их смерти. Любят за характер, за свойство души, за мировоззрение и миропонимание. И ненавидят, порой смертельно, за это же. В мире извечно существуют огонь и вода, жар и холод, свет и тьма, добро и зло. И куда ни повернись, какой случай ни возьми, увидишь только это, если присмотришься внимательно.
— При чем вы тут… или ни при чем, это вам лучше знать, — сдерживая себя, сказал Кружилин Полиповой. — Пусть будет это на вашей совести. Идите…
Но она как стояла, так и стояла, будто не слышала его слов.
— Совести? — спросила она вдруг тихо, глухо, губы ее дернулись. — А что вы знаете… что можете знать о моей совести? Что это вообще такое?!
Губы ее дергались все сильнее и сильнее, одновременно в глазах все яростнее разгорался черный огонь. Потом она упала обратно в кресло, затряслась, забилась в истерике.
Кружилин встал, налил из графина, стоящего на тумбочке, стакан воды.
— Успокойтесь…
— Уйдите! Уйдите! — кричала она сквозь косынку, которую прижимала к лицу, и мотала головой. Кричала так, будто он был в кабинете посторонний.
— Садитесь на абонемент. Работа простая — принимать от читателей и выдавать им книги.
И Елизавета Никандровна принимала и выдавала, с заведующей библиотекой никогда не здоровалась и не разговаривала. Молча приходила утром, хмурая, и молча уходила вечером.
Полипова на это лишь усмехалась, затем усмехаться перестала, тоже начала хмуриться. Иногда, отвернувшись к окну, о чем-то подолгу думала, глядя, как ветер треплет за стеклом листья деревьев. Теперь Елизавета Никандровна, изредка взглядывая на нее, усмехалась.
— В конце концов, это пытка! — не выдержала Полина Сергеевна. — Что вы все молчите, как…
— Я могу и разговаривать, — ответила Савельева. — Но только на одну тему. О том, как ваш муж, Полипов Петр Петрович, выдавал царской охранке моего мужа.
— Что-о?! — поднялась со своего стула Полипова, вытянулась.
— Он был провокатор. Я это отлично знаю. И вы тоже. И я хочу, чтобы вы подтвердили это письменно.
— Вы сумасшедшая! — изменившимся голосом воскликнула Полипова.
— Других доказательств нету, — продолжала Елизавета Никандровна. — Но вы-то знаете… И вы все это опишете. Не сейчас, так завтра. Не завтра, так через неделю. Через месяц, год, пять лет! А я буду ждать! Терпеливо ждать…
— Сумасшедшая! Сумасшедшая!..
Елизавета Никандровна пожала плечами и опять продолжала молчать. И таким образом шли неделя за неделей.
Пытка эта была обоюдная, и неизвестно еще, для кого тяжелее. Дома Елизавета Никандровна сваливалась иногда замертво, пила сердечные капли, но никому, в том числе и сыну Юрию, который собирался к отъезду на фронт, старалась этого не показывать.
Она его проводила, и пытка эта стала для нее еще страшнее. Но получить доказательства провокаторской деятельности Полипова от его жены все-таки надеялась, была уверена, что та не выдержит. Заведующая библиотекой даже как-то спала с тела, при виде ее менялась в лице, по щекам начинали ходить нервные пятна. Елизавета Никандровна лишь усмехалась безжалостно. Но, увлекшись, не рассчитала своих сил…
Первой нарушила молчание Полипова. Это случилось дня через три после того, как Елизавета Никандровна проводила Юрия на фронт. Все эти дни она вспоминала, как он уезжал, как прощался с ней, и иногда тихонько плакала.
— Вот вы меня подозреваете… устроили мне чудовищную пытку. А я, хотя у меня никогда не было детей, понимаю вас и сочувствую, — сказала Полипова.
— Я не подозреваю, я твердо уверена, что ваш муж был провокатор, — тотчас ответила Савельева. — Берите бумагу и описывайте все…
И тут Полина Сергеевна не выдержала. Все нервы ее враз оборвались, будто по ним ударили острым ножом. Откинув стул, она щукой метнулась к Савельевой, закричала, захрипела, не помня себя от ярости:
— Да, да, да, был! Был, понятно?! Он всегда выдавал этого твоего… и других! Он давил вас, как мог! Он мстил вам за вашу революцию… Он был бы богатым человеком, а такие, как ваш муж, все отняли! И у него, и у меня! Он мог бы сделать и еще больше, но он трус, он подонок! Он всего боялся и боится… И все же уничтожал людей — и тогда, и после, здесь, в Шантаре! И вашего мужа он бросал в тюрьмы. Он тогда выжил, да… Но, попадись он ему под ноги после революции, он бы его все равно растоптал! Ну, довольна? Письменно написать? Не дождетесь… А слушать слушай! Слушай и знай! Знай…
Пока она кричала, Елизавета Никандровна, поднявшись, с ужасом глядела в обезображенное гневом и ненавистью лицо Полиповой, пятилась от нее в глубь комнаты, к противоположной стенке, где стоял матерчатый диван. Пятилась и чувствовала, как чем-то сдавливает, сплющивает ее сердце. Боль эта, тупая и безжалостная, была непривычной, незнакомой даже для нее, испытавшей всякие сердечные боли. Дойдя до дивана, она почувствовала, что сердце останавливается, что это конец, и из последних сил прохрипела:
— Не надо! Замолчите же…
И рухнула, боком упала на диван, уже мертвая.
Полипова, увидев это, умолкла, постояла, горячая и растрепанная, молча наблюдая, как тускнеют, мертвенным светом наливаются глаза Елизаветы Никандровны. И, чувствуя, как подламываются ее собственные ноги, боясь тоже рухнуть где-нибудь рядом, шагнула к телефону звонить Кружилину, в кабинете которого сейчас кричала, мотая головой: «Уйдите! Уйдите!»
— Успокойтесь же, — еще раз попросил Кружилин. — Иначе мне врача придется вызвать.
— Не надо никакого врача, — сказала она негромко, вытирая скомканной косынкой слезы. — А насчет совести я вам сама скажу. У меня ее… если иметь ваше понимание… никогда не было.
Кружилин, прихмурив брови, усмехнулся.
— Это я, что ж, понимаю… Ваша девичья фамилия Свиридова?
Теперь она вскинула брови, крутые и черные, — она их, видимо, красила. Но спросила спокойно:
— Вы и это знаете?
— Узнал не так давно. А если бы знал раньше, Елизавете Никандровне не разрешил бы работать в библиотеке… с вами.
Она еще повсхлипывала и перестала совсем. Скорбно поджав губы, сидела и думала о чем-то. Потом произнесла:
— Это было бы правильно.
Кружилин лишь пристально глядел на нее.
— Я ведь понимаю, зачем вы меня вызвали. Но скажу вам только следующее: разговор о совести ни к чему не приведет. Одному человеку в совести другого разобраться трудно.
— Не всегда, — усмехнулся Кружилин.
Но она на это не обратила внимания, продолжала:
— Так что вы живите со своей совестью. А мне оставьте мою. Разрешите мне уйти?
— Я же вам сказал — идите.
Несмотря на это, она продолжала сидеть, опять прикрыла косынкой толстые колени.
— В смерти жены Савельева я не виновата…
— Я в ней не обвинял вас.
— Ну, я не дурочка, все понимаю, — возразила она. — Но это ваше дело. Я никогда не хотела ее смерти. Что мне она? — И повторила: — Но прислали вы ко мне ее напрасно.
— Она сама попросила.
— Я это поняла. Не надо было.
Только здесь она встала, опять вытерла уже сухие глаза. Но уходить все медлила и, постояв, усмехнулась.
— Совесть… Вот я вам скажу, а вы думайте что хотите. Я баба грязная и распутная. Я до Полипова со многими жила, без разбору. И сейчас с Малыгиным… Может, я за него замуж выйду, не знаю…
— Даже… так? — невольно произнес Кружилин.
— Я же говорила: может, это серьезно… А может, нет. Но с Полиповым я жить, если он и вернется, не буду. И писем ему больше писать не буду.
— Освободите меня от этих ваших… Знать мне ваши планы ни к чему.
— Неправда, — заявила вдруг Полипова. — Вам интересно, почему не буду. И я скажу… — Она замолкла, соображая, что, собственно, сказать-то. Вспомнила слова, которые недавно бросила о своем муже в мучительно искаженное лицо Савельевой, подумала, что все их повторять Кружилину не надо и нельзя. — Я зна-аю, что вы думаете о Полипове. Это тоже ваше дело. Я лишь скажу одно — он тоже мерзкий человек, как и я, но, в отличие от меня, он тряпка… трус и подонок. Но когда надо, он растопчет любого, не пожалеет. Чтобы самому жить… О-о, на фронте он не погибнет, уцелеет, — усмехнулась она. — Я это знаю. Вот и все, что я о нем хочу вам сказать. А больше ни слова не дождетесь, как бы ни хотели.
— Я, повторяю, ничего не хочу. И все это я о нем знаю. Даже больше, чем вы.
— Ну, не больше, положим… — опять упрямо возразила она, раздражая теперь его.
— Идите же! — чуть не грубо сказал Кружилин.
— Да, да… Так что с совестью моей вот так. Она у меня тоже не простая… И не приглашайте больше меня ни на какие беседы. Не приду.
Круто повернувшись, она ушла. Кружилин ожидал, что она с грохотом хлопнет дверью, но Полипова прикрыла ее за собой мягко.
Она ушла, а на душе у Поликарпа Матвеевича стало скверно. Собственно говоря, она же его отхлестала. Но дело даже не в этом, не надо было вообще приглашать ее для этого разговора. Что он дал, что мог дать любой разговор с ней?
Но, подумав немного, Поликарп Матвеевич пришел к иному выводу: нет, этот разговор что-то ему дал. Что? Полипова эта, кажется, не такая уж простая… Но, собственно, всякий человек не прост. Кажется, с ней что-то происходит. «С Малыгиным у нас по-серьезному все, может… С Полиповым я жить не буду…» Н-да, снова подумал Кружилин, обрушилось на планету невообразимое бедствие, полыхает на ней самая страшная в истории человечества война, пожирает все живое и неживое, даже камни и железо, а люди все равно живут своей непростой и нелегкой жизнью — плачут и смеются, любят и ненавидят, рождаются и умирают. Ничто не останавливается в этой извечной машине, запущенной неизвестно когда, в мрачных глубинах минувших веков…
— Сколько у вас тут сегодня света! — весело сказал он секретарше, немолодой опрятной женщине, сидящей за столом, уставленным телефонами.
У стола секретарши сидела еще одна женщина, врач областной поликлиники, которую Иван Михайлович хорошо знал, у ног ее стоял медицинский баульчик. Проходя к двери кабинета, Субботин поздоровался с ней, спросил:
— Заболел кто у нас?
— Нет. Я… прививки пришла делать.
— От вас не отвертишься, — улыбнулся Субботин и с тем открыл тяжелую дубовую дверь.
Первый секретарь, дымя папиросой, расхаживал по кабинету вдоль длинного стола для заседаний и, когда вошел Субботин, находился к нему спиной. Он обернулся живо, как-то торопливо, немедленно раздавил папиросу в пепельнице и произнес:
— Добрый день, Иван Михайлович. Садись, — указал он на крайний стул у этого длинного стола.
Что-то в его поведении Субботина насторожило, но хорошего настроения не испортило. Он, ответив на приветствие, сел и, не привыкший первым задавать вопросы начальству, стал ждать. А тот, усевшись напротив, смотрел куда-то в сторону, нахмурив брови. Тут уж Субботин обеспокоился, подумав, что первый собирается за какое-то упущение выговаривать ему.
— В Шантару когда едешь? — спросил первый.
— Сегодня во второй половине дня. Как договорились с тобой вчера… Пленум райкома у них через три дня, но я хочу по полям поездить, еще раз все посмотреть.
— Да, да… Значит, рожь у Назарова там выдержала засуху?
Обо всем этом, в том числе и о «ржи Назарова», они долго говорили вчера вечером, Субботину было теперь странно, что первый, никогда не имевший привычки возвращаться к тому, что раз уже было обговорено и решено, снова заводит об этом речь, и какое-то тревожное предчувствие кольнуло ему в сердце.
— Более или менее выдержала.
— По всему видать, Шантарский район по хлебу будет снова первым.
— Кажется, так… Я полагаю, надо бы нам в конце концов представить к правительственным наградам группу работников района. Ты смотри, сколько они там строительного леса заготовили! Кружилин докладывал — до последнего бревна все сплавили по реке, сейчас пилят на доски, строят полным ходом жилье для рабочих завода. В общем успешно они решают эту проблему, самую для них трудную.
— Да, попытаемся давай, — сказал первый секретарь. — И обязательно Назарова. И погляди, кого там еще из его колхоза. Пусть райком кандидатуры представит.
— Неурожай все же. Как… чем мотивировать? — помолчав, спросил Субботин.
— Мотивировать… Слово-то какое! А так и обозначим в представлении: за получение высоких урожаев ржи в условиях засухи… А там, в Москве, пусть поправляют, как хотят.
— Хорошо. Вот за это… за это народ нам спасибо скажет.
— Нам, — поморщился первый секретарь. — Мы должны нашему народу спасибо говорить.
Он поднялся, отошел к окну. Отодвинув в сторону занавеску, стал молча смотреть на улицу. Субботин остался сидеть. Его давно беспокоила неотвязная мысль: первый секретарь говорит одно, а думает, кажется, все время о чем-то другом. О чем же? Что это все значит?
— Не знаем мы… Я по крайней мере не знал еще, как за эти два трудных и страшных года узнал, наш народ, — проговорил он от окна. — Ему не только спасибо — в ножки надо кланяться. Низко-низко… И поклонимся публично, перед всем миром, Иван Михайлович, придет час. Я это знаю… Назарову этому, Нечаеву, Кружилину — всем. А ты говоришь: чем мотивировать? Кстати, как там Нечаев?
— Как? Умирает медленно. Это всем ясно. И он сам знает.
— Да, удивительно, — тихо проговорил первый секретарь обкома. — А что унесет с собой в могилу? Ничего, кроме сознания честно исполненного человеческого долга перед людьми, перед землей, по которой ходил. А это немало, Иван Михайлович. И ему, я полагаю, легко умирать…
Странные слова, отметил Субботин, произнес секретарь обкома. А мысль, заложенная в них, не странная, не кощунственная. Вот как бывает. И спросил:
— Что там, в Наркомате, по поводу будущего директора завода думают? Кружилин беспокоится… Утвердят Хохлова? Ты хотел поговорить с наркомом.
— Я говорил, Иван Михайлович. Миронов какой-то вроде будет назначен. Генерал из Наркомата. Из репрессированных в тридцать седьмом. Сейчас полностью оправдан. Сам почему-то попросился на этот завод, как объяснил нарком. Почему сам? Ты не знаешь?
— Не имею понятия.
— Да, да… Ну ладно, Иван Михайлович. — Говоря это, первый секретарь обкома медленно отвернулся от окна, так же медленно двинулся к своему рабочему столу. Но, подойдя к нему, не сел, а лишь взял со стола какое-то письмо с приколотым к нему конвертом, с трудом поднял тяжелую голову. — Иван Михайлович, я должен… обязан, к сожалению, сообщить это тебе. Ты мужественный человек… Твой сын Павел…
Первый секретарь обкома это говорил, а все вещи, находящиеся в кабинете, — мебель, портреты на стене, занавески на окнах и сами окна — потускнели вдруг, качнулись и поплыли, поплыли… И сам первый секретарь обкома как-то странно наклонился и, не падая окончательно, метнулся к нему. В уши ударило еще раз глухо и больно:
— Иван Михайлович! Иван…
…Он очнулся на диване. Рядом на стуле, взятом от стола для заседаний, сидела та самая женщина-врач, которую Иван Михайлович видел в приемной, — теперь она была в белом халате. Первый секретарь обкома стоял возле нее.
Очнулся Иван Михайлович оттого, что услышал запах какого-то лекарства. В голове стучало. И в груди, там, где сердце, стояла тупая, тяжкая боль.
Он приподнялся, спустил ноги на пол.
— Пашка, средний сын… Последний, — мучительно проглотив тяжелую, с острыми краями пробку, торчавшую в горле, проговорил он. — Сперва крайних выбило, теперь в середку… Теперь я совсем один.
— Теряем сыновей, Иван. Теряем дочерей… — проговорил первый секретарь обкома, присаживаясь рядом на диван. — Не ты один теряешь. Всем тяжко…
— Да, это так. — Субботин, судорожно вздохнув, поглядел мутными глазами на врача, на первого секретаря. — Спасибо вам…
— Поезжай домой, Иван Михайлович. Отдохни, успокойся, если можешь… Вот Зинаида Даниловна побудет с тобой.
— Нет… Я пойду к себе в кабинет. Что же… надо работать. Надо работать.
— В Шантару ехать я тебе запрещаю. На пленум кого-нибудь другого пошлем.
— Нет, я сам поеду, — упрямо мотнул он белой головой.
…Когда Иван Михайлович Субботин снова шел через приемную, солнечные полосы, бившие из окон и растекавшиеся по паркетному полу, были черными, и он спотыкался об них.
На берегу Громотухи оживленно, как на воскресном базаре. Галдели и кричали люди, на разные голоса звенели и хрипели пилы, скрипела прибрежная галька, по которой на лошадях таскали из воды мокрые, тяжелые бревна. Их распиливали тут же вручную на доски, на брусья, соорудив для этого высокие козлы, складывали в штабеля, а оттуда грузили на автомашины и подводы, увозили.
На не расчаленных еще плотах купались ребятишки, с хохотом и визгом прыгали в воду, подымая тучи брызг. Старухи и женщины подбирали древесную кору и щепки, всякие обрубки и обпилки, связывали в вязанки или нагружали ими ручные тележки и увозили к себе домой — на топливо.
Над рекой по всему берегу стоял густой и холодный запах коры и сосновых опилок.
— Хорошо, а! — воскликнул Субботин, оглядывая всю эту трудовую суматоху. — Весело.
— Оно весело, пока с тучки не навесило, — сказал Филат Филатыч. Он стоял рядом, простоволосый, прижимая к груди замызганный старинный картуз.
Об этом же думал Поликарп Матвеевич, молчаливо шагая с похорон и еще о сотнях больших и малых дел — как идет вывозка с Громотухи древесины, которую недавно, без всяких, к счастью, потерь, приплавил Филат Филатыч, почему объявившийся отец Наташи так и не позвонил ни разу ей сам, не написал ни одного письма, что же будет с районом при нынешнем неурожае, чем нынешней зимой кормить колхозный скот — травы, считай, выгорели начисто, — как побыстрее, без потерь собрать картошку, которая тоже выйдет, кажется, скудной, думал о хилом здоровье Нечаева, Назарова…
Не думал он лишь о себе. На свое здоровье он не жаловался, хотя уставал теперь за рабочий день смертельно, в постель валился без памяти, часто жена укладывала его силой отдохнуть и среди дня, и он, сопротивляясь, чувствовал, что это надо. Вот и теперь, шагая от сквера Павших борцов революции, он покачивался от усталости, голова была как чугунная. И потому, подойдя уже к райкому, он свернул от его крыльца к воротам своего дома.
— Похоронили? — спросила негромко жена.
— Да… Я прилягу, Тося. На полчаса.
— Ложись. А я борщ пока заправлю.
Жена его да и сам он давно примирились с мыслью, что единственный сын их погиб, примирились потому, что ничего другого не оставалось. Они о нем, чтобы не расстраивать друг друга, никогда не говорили, но каждый думал о Васе про себя, и оба сохли и чернели, особенно она, превратившаяся почти в живой скелет.
Лежа на диване спиной к стене, Поликарп Матвеевич и сейчас подумал о сыне, вспомнил его голос и смех и, чтобы отогнать это мучительное состояние, быстро поднялся.
— Ты же хотел полчаса?
— Хватит. Готов твой борщ?
— Садись.
Хлебая из тарелки, он все думал теперь о Полиповой, в голове опять зазвучали се слова: «Я говорила… Я не хотела… Савельева ваша…» Что же она «не хотела»? Как понять это ее слово?
Он поглядел на часы — до конца рабочего дня оставалось еще порядочно времени.
Подойдя к телефону, попросил соединить его с библиотекой и, когда там сняли трубку, сказал ровным голосом:
— Полина Сергеевна, будьте добры, зайдите ко мне в четыре часа.
* * * *
Она пришла ровно в четыре, порог кабинета переступила смело, с каким-то вызовом. В красивых, холодноватых глазах ее не было теперь ни тревоги, ни тем более испуга, был только этот неприязненный холодок, и больше ничего.— Садитесь, — сказал Кружилин.
Она опустила в истертое кожаное кресло свое полное и крепкое тело, обтянутое светлым платьем, закрыла старой легкой косынкой, которую принесла в руке, обнаженные толстые коленки и сразу проговорила:
— Если вы насчет Малыгина, то я скажу… Хохлову тогда не сказала, а вам отвечу: да, я с ним живу.
— Нет, я не насчет Малыгина… — усмехнулся Кружилин. — От Петра Петровича какие известия? Он все еще в Узбекистане?
— Нет. Он сейчас уже на фронте.
— Вот как!
— Разве это удивительно?
— Нет, конечно… Я хотел спросить у вас кое-что о Елизавете Никандровне…
Она вскинула ресницы, губы ее, дрогнув, сложились в скобочку и тут же расправились. И по ее движениям Кружилин догадался: она ждала именно этого вопроса.
— Спрашивайте.
В голосе ее Кружилину почудилось что-то нехорошее, какая-то глубоко запрятанная насмешка. Он внимательно и сурово поглядел на Полипову. В выражении лица ее ничего не изменилось, в глазах стоял тот же холодок.
— Расскажите еще раз, как… как это произошло?
— Как? — Голос ее дрогнул. — Она сидела за столом, просматривала формуляры… В библиотеке никого не было. У нас вообще мало читателей. Кому читать? Только школьники. Потом вскрикнула, застонала… Она поднялась и тут же повалилась на пол… И я сразу кинулась звонить вам.
— Вы сказали — на пол… Но когда мы с Хохловым вошли, она лежала на диване.
— Ах, боже мой! — Голос ее теперь наполнился злой иронией. И она это не проговорила, а почти прокричала: — Вы что, следователь? Вы меня… в чем-то подозреваете? Ну да, на диване. Когда она стала падать, я подхватила ее, успела еще отвести к дивану. И там она скончалась. Я в это время звонила уже вам. Вам!
— Нет, я вас ни в чем не подозреваю, — сказал Кружилин, помолчал, тупо глядя в настольное стекло. — И все-таки… странно вы говорите. «В это время…» Но вы же, Полина Сергеевна, по телефону определенно сказали: «Она умерла!» Уже… значит… А вы говорите — в это время, когда она умирала, вы только звонили. Странно.
— Странно, да? Странно? — дернулась она в кресле, потом вскочила, грудь ее начала толчками трястись. — Значит, я… я это ее убила, понятно? Убила, зарезала! То есть не-ет! Не ножом… У нас железная палка есть, сторожиха ею дверь закладывает. Я ее этой палкой… Ее осматривали врачи, пусть они скажут.
В глазах Полиповой металось темное пламя, она была близка к истерике.
— Успокойтесь! — повысил голос Кружилин. — Что вы, как… — Он хотел сказать «как баба», но сдержался, подумав, что баба она и есть. — Никто вас в этом, в таком… не собирается обвинять. Елизавета Никандровна скончалась от острого сердечного приступа.
— Тогда я при чем? Что вы надо мной издеваетесь? За Малыгина спрашивайте, ваше право. Да и то… кто вам его дал? Это мое… наше с ним дело. Мне, в конце концов, и сорока еще нет. С Малыгиным у нас по-серьезному все, может… Я при чем тогда? И вы можете умереть от такого приступа, и я… Любой. При чем?
Она говорила это, задыхаясь, по лицу ее шли красные пятна.
«Да при том, что приступ такой у нее, у Елизаветы Никандровны, можно было легко вызвать», — думал Кружилин, остро ощущая, как поднимается в нем волна гнева и ненависти к этой красивой и сытой женщине. Он теперь был уверен, что она и вызвала каким-то способом у жены Антона этот приступ, во всяком случае, была причастна к этому. Но как это докажешь? А если даже и докажешь, если сама она в этом признается даже, что толку, что это даст? К ответу за смерть Елизаветы Никандровны эту женщину не привлечешь, хотя она и виновата, вероятнее всего, в этом. Жизнь, жизнь, в каких тайных и темных глубинах она только не течет, в каких крайностях и сложностях не проявляется? Живя, люди любят и ненавидят по различным причинам друг друга, и это имеет в конечном счете прямое отношение к их жизни и к их смерти. Любят за характер, за свойство души, за мировоззрение и миропонимание. И ненавидят, порой смертельно, за это же. В мире извечно существуют огонь и вода, жар и холод, свет и тьма, добро и зло. И куда ни повернись, какой случай ни возьми, увидишь только это, если присмотришься внимательно.
— При чем вы тут… или ни при чем, это вам лучше знать, — сдерживая себя, сказал Кружилин Полиповой. — Пусть будет это на вашей совести. Идите…
Но она как стояла, так и стояла, будто не слышала его слов.
— Совести? — спросила она вдруг тихо, глухо, губы ее дернулись. — А что вы знаете… что можете знать о моей совести? Что это вообще такое?!
Губы ее дергались все сильнее и сильнее, одновременно в глазах все яростнее разгорался черный огонь. Потом она упала обратно в кресло, затряслась, забилась в истерике.
Кружилин встал, налил из графина, стоящего на тумбочке, стакан воды.
— Успокойтесь…
— Уйдите! Уйдите! — кричала она сквозь косынку, которую прижимала к лицу, и мотала головой. Кричала так, будто он был в кабинете посторонний.
* * * *
Кружилин в своих предположениях относительно неожиданной смерти жены Антона был прав. Когда Елизавета Никандровна впервые появилась в библиотеке, Полипова встретила ее молчаливо и неприязненно, потом с усмешкой сказала:— Садитесь на абонемент. Работа простая — принимать от читателей и выдавать им книги.
И Елизавета Никандровна принимала и выдавала, с заведующей библиотекой никогда не здоровалась и не разговаривала. Молча приходила утром, хмурая, и молча уходила вечером.
Полипова на это лишь усмехалась, затем усмехаться перестала, тоже начала хмуриться. Иногда, отвернувшись к окну, о чем-то подолгу думала, глядя, как ветер треплет за стеклом листья деревьев. Теперь Елизавета Никандровна, изредка взглядывая на нее, усмехалась.
— В конце концов, это пытка! — не выдержала Полина Сергеевна. — Что вы все молчите, как…
— Я могу и разговаривать, — ответила Савельева. — Но только на одну тему. О том, как ваш муж, Полипов Петр Петрович, выдавал царской охранке моего мужа.
— Что-о?! — поднялась со своего стула Полипова, вытянулась.
— Он был провокатор. Я это отлично знаю. И вы тоже. И я хочу, чтобы вы подтвердили это письменно.
— Вы сумасшедшая! — изменившимся голосом воскликнула Полипова.
— Других доказательств нету, — продолжала Елизавета Никандровна. — Но вы-то знаете… И вы все это опишете. Не сейчас, так завтра. Не завтра, так через неделю. Через месяц, год, пять лет! А я буду ждать! Терпеливо ждать…
— Сумасшедшая! Сумасшедшая!..
Елизавета Никандровна пожала плечами и опять продолжала молчать. И таким образом шли неделя за неделей.
Пытка эта была обоюдная, и неизвестно еще, для кого тяжелее. Дома Елизавета Никандровна сваливалась иногда замертво, пила сердечные капли, но никому, в том числе и сыну Юрию, который собирался к отъезду на фронт, старалась этого не показывать.
Она его проводила, и пытка эта стала для нее еще страшнее. Но получить доказательства провокаторской деятельности Полипова от его жены все-таки надеялась, была уверена, что та не выдержит. Заведующая библиотекой даже как-то спала с тела, при виде ее менялась в лице, по щекам начинали ходить нервные пятна. Елизавета Никандровна лишь усмехалась безжалостно. Но, увлекшись, не рассчитала своих сил…
Первой нарушила молчание Полипова. Это случилось дня через три после того, как Елизавета Никандровна проводила Юрия на фронт. Все эти дни она вспоминала, как он уезжал, как прощался с ней, и иногда тихонько плакала.
— Вот вы меня подозреваете… устроили мне чудовищную пытку. А я, хотя у меня никогда не было детей, понимаю вас и сочувствую, — сказала Полипова.
— Я не подозреваю, я твердо уверена, что ваш муж был провокатор, — тотчас ответила Савельева. — Берите бумагу и описывайте все…
И тут Полина Сергеевна не выдержала. Все нервы ее враз оборвались, будто по ним ударили острым ножом. Откинув стул, она щукой метнулась к Савельевой, закричала, захрипела, не помня себя от ярости:
— Да, да, да, был! Был, понятно?! Он всегда выдавал этого твоего… и других! Он давил вас, как мог! Он мстил вам за вашу революцию… Он был бы богатым человеком, а такие, как ваш муж, все отняли! И у него, и у меня! Он мог бы сделать и еще больше, но он трус, он подонок! Он всего боялся и боится… И все же уничтожал людей — и тогда, и после, здесь, в Шантаре! И вашего мужа он бросал в тюрьмы. Он тогда выжил, да… Но, попадись он ему под ноги после революции, он бы его все равно растоптал! Ну, довольна? Письменно написать? Не дождетесь… А слушать слушай! Слушай и знай! Знай…
Пока она кричала, Елизавета Никандровна, поднявшись, с ужасом глядела в обезображенное гневом и ненавистью лицо Полиповой, пятилась от нее в глубь комнаты, к противоположной стенке, где стоял матерчатый диван. Пятилась и чувствовала, как чем-то сдавливает, сплющивает ее сердце. Боль эта, тупая и безжалостная, была непривычной, незнакомой даже для нее, испытавшей всякие сердечные боли. Дойдя до дивана, она почувствовала, что сердце останавливается, что это конец, и из последних сил прохрипела:
— Не надо! Замолчите же…
И рухнула, боком упала на диван, уже мертвая.
Полипова, увидев это, умолкла, постояла, горячая и растрепанная, молча наблюдая, как тускнеют, мертвенным светом наливаются глаза Елизаветы Никандровны. И, чувствуя, как подламываются ее собственные ноги, боясь тоже рухнуть где-нибудь рядом, шагнула к телефону звонить Кружилину, в кабинете которого сейчас кричала, мотая головой: «Уйдите! Уйдите!»
* * * *
…Кружилин поставил стакан с водой на стол, от стука стекла о стекло она сильно вздрогнула и очнулась, немного пришла в себя. Во всяком случае, рыдать стала тише.— Успокойтесь же, — еще раз попросил Кружилин. — Иначе мне врача придется вызвать.
— Не надо никакого врача, — сказала она негромко, вытирая скомканной косынкой слезы. — А насчет совести я вам сама скажу. У меня ее… если иметь ваше понимание… никогда не было.
Кружилин, прихмурив брови, усмехнулся.
— Это я, что ж, понимаю… Ваша девичья фамилия Свиридова?
Теперь она вскинула брови, крутые и черные, — она их, видимо, красила. Но спросила спокойно:
— Вы и это знаете?
— Узнал не так давно. А если бы знал раньше, Елизавете Никандровне не разрешил бы работать в библиотеке… с вами.
Она еще повсхлипывала и перестала совсем. Скорбно поджав губы, сидела и думала о чем-то. Потом произнесла:
— Это было бы правильно.
Кружилин лишь пристально глядел на нее.
— Я ведь понимаю, зачем вы меня вызвали. Но скажу вам только следующее: разговор о совести ни к чему не приведет. Одному человеку в совести другого разобраться трудно.
— Не всегда, — усмехнулся Кружилин.
Но она на это не обратила внимания, продолжала:
— Так что вы живите со своей совестью. А мне оставьте мою. Разрешите мне уйти?
— Я же вам сказал — идите.
Несмотря на это, она продолжала сидеть, опять прикрыла косынкой толстые колени.
— В смерти жены Савельева я не виновата…
— Я в ней не обвинял вас.
— Ну, я не дурочка, все понимаю, — возразила она. — Но это ваше дело. Я никогда не хотела ее смерти. Что мне она? — И повторила: — Но прислали вы ко мне ее напрасно.
— Она сама попросила.
— Я это поняла. Не надо было.
Только здесь она встала, опять вытерла уже сухие глаза. Но уходить все медлила и, постояв, усмехнулась.
— Совесть… Вот я вам скажу, а вы думайте что хотите. Я баба грязная и распутная. Я до Полипова со многими жила, без разбору. И сейчас с Малыгиным… Может, я за него замуж выйду, не знаю…
— Даже… так? — невольно произнес Кружилин.
— Я же говорила: может, это серьезно… А может, нет. Но с Полиповым я жить, если он и вернется, не буду. И писем ему больше писать не буду.
— Освободите меня от этих ваших… Знать мне ваши планы ни к чему.
— Неправда, — заявила вдруг Полипова. — Вам интересно, почему не буду. И я скажу… — Она замолкла, соображая, что, собственно, сказать-то. Вспомнила слова, которые недавно бросила о своем муже в мучительно искаженное лицо Савельевой, подумала, что все их повторять Кружилину не надо и нельзя. — Я зна-аю, что вы думаете о Полипове. Это тоже ваше дело. Я лишь скажу одно — он тоже мерзкий человек, как и я, но, в отличие от меня, он тряпка… трус и подонок. Но когда надо, он растопчет любого, не пожалеет. Чтобы самому жить… О-о, на фронте он не погибнет, уцелеет, — усмехнулась она. — Я это знаю. Вот и все, что я о нем хочу вам сказать. А больше ни слова не дождетесь, как бы ни хотели.
— Я, повторяю, ничего не хочу. И все это я о нем знаю. Даже больше, чем вы.
— Ну, не больше, положим… — опять упрямо возразила она, раздражая теперь его.
— Идите же! — чуть не грубо сказал Кружилин.
— Да, да… Так что с совестью моей вот так. Она у меня тоже не простая… И не приглашайте больше меня ни на какие беседы. Не приду.
Круто повернувшись, она ушла. Кружилин ожидал, что она с грохотом хлопнет дверью, но Полипова прикрыла ее за собой мягко.
Она ушла, а на душе у Поликарпа Матвеевича стало скверно. Собственно говоря, она же его отхлестала. Но дело даже не в этом, не надо было вообще приглашать ее для этого разговора. Что он дал, что мог дать любой разговор с ней?
Но, подумав немного, Поликарп Матвеевич пришел к иному выводу: нет, этот разговор что-то ему дал. Что? Полипова эта, кажется, не такая уж простая… Но, собственно, всякий человек не прост. Кажется, с ней что-то происходит. «С Малыгиным у нас по-серьезному все, может… С Полиповым я жить не буду…» Н-да, снова подумал Кружилин, обрушилось на планету невообразимое бедствие, полыхает на ней самая страшная в истории человечества война, пожирает все живое и неживое, даже камни и железо, а люди все равно живут своей непростой и нелегкой жизнью — плачут и смеются, любят и ненавидят, рождаются и умирают. Ничто не останавливается в этой извечной машине, запущенной неизвестно когда, в мрачных глубинах минувших веков…
* * * *
Солнце било в широкие и высокие окна приемной первого секретаря Новосибирского обкома партии, пронизывало даже легкие матерчатые занавески, которыми до половины были задернуты окна, яркими желтыми полосами растекалось по паркетному полу от стены до стены. Иван Михайлович Субботин, войдя в приемную, невольно прижмурился.— Сколько у вас тут сегодня света! — весело сказал он секретарше, немолодой опрятной женщине, сидящей за столом, уставленным телефонами.
У стола секретарши сидела еще одна женщина, врач областной поликлиники, которую Иван Михайлович хорошо знал, у ног ее стоял медицинский баульчик. Проходя к двери кабинета, Субботин поздоровался с ней, спросил:
— Заболел кто у нас?
— Нет. Я… прививки пришла делать.
— От вас не отвертишься, — улыбнулся Субботин и с тем открыл тяжелую дубовую дверь.
Первый секретарь, дымя папиросой, расхаживал по кабинету вдоль длинного стола для заседаний и, когда вошел Субботин, находился к нему спиной. Он обернулся живо, как-то торопливо, немедленно раздавил папиросу в пепельнице и произнес:
— Добрый день, Иван Михайлович. Садись, — указал он на крайний стул у этого длинного стола.
Что-то в его поведении Субботина насторожило, но хорошего настроения не испортило. Он, ответив на приветствие, сел и, не привыкший первым задавать вопросы начальству, стал ждать. А тот, усевшись напротив, смотрел куда-то в сторону, нахмурив брови. Тут уж Субботин обеспокоился, подумав, что первый собирается за какое-то упущение выговаривать ему.
— В Шантару когда едешь? — спросил первый.
— Сегодня во второй половине дня. Как договорились с тобой вчера… Пленум райкома у них через три дня, но я хочу по полям поездить, еще раз все посмотреть.
— Да, да… Значит, рожь у Назарова там выдержала засуху?
Обо всем этом, в том числе и о «ржи Назарова», они долго говорили вчера вечером, Субботину было теперь странно, что первый, никогда не имевший привычки возвращаться к тому, что раз уже было обговорено и решено, снова заводит об этом речь, и какое-то тревожное предчувствие кольнуло ему в сердце.
— Более или менее выдержала.
— По всему видать, Шантарский район по хлебу будет снова первым.
— Кажется, так… Я полагаю, надо бы нам в конце концов представить к правительственным наградам группу работников района. Ты смотри, сколько они там строительного леса заготовили! Кружилин докладывал — до последнего бревна все сплавили по реке, сейчас пилят на доски, строят полным ходом жилье для рабочих завода. В общем успешно они решают эту проблему, самую для них трудную.
— Да, попытаемся давай, — сказал первый секретарь. — И обязательно Назарова. И погляди, кого там еще из его колхоза. Пусть райком кандидатуры представит.
— Неурожай все же. Как… чем мотивировать? — помолчав, спросил Субботин.
— Мотивировать… Слово-то какое! А так и обозначим в представлении: за получение высоких урожаев ржи в условиях засухи… А там, в Москве, пусть поправляют, как хотят.
— Хорошо. Вот за это… за это народ нам спасибо скажет.
— Нам, — поморщился первый секретарь. — Мы должны нашему народу спасибо говорить.
Он поднялся, отошел к окну. Отодвинув в сторону занавеску, стал молча смотреть на улицу. Субботин остался сидеть. Его давно беспокоила неотвязная мысль: первый секретарь говорит одно, а думает, кажется, все время о чем-то другом. О чем же? Что это все значит?
— Не знаем мы… Я по крайней мере не знал еще, как за эти два трудных и страшных года узнал, наш народ, — проговорил он от окна. — Ему не только спасибо — в ножки надо кланяться. Низко-низко… И поклонимся публично, перед всем миром, Иван Михайлович, придет час. Я это знаю… Назарову этому, Нечаеву, Кружилину — всем. А ты говоришь: чем мотивировать? Кстати, как там Нечаев?
— Как? Умирает медленно. Это всем ясно. И он сам знает.
— Да, удивительно, — тихо проговорил первый секретарь обкома. — А что унесет с собой в могилу? Ничего, кроме сознания честно исполненного человеческого долга перед людьми, перед землей, по которой ходил. А это немало, Иван Михайлович. И ему, я полагаю, легко умирать…
Странные слова, отметил Субботин, произнес секретарь обкома. А мысль, заложенная в них, не странная, не кощунственная. Вот как бывает. И спросил:
— Что там, в Наркомате, по поводу будущего директора завода думают? Кружилин беспокоится… Утвердят Хохлова? Ты хотел поговорить с наркомом.
— Я говорил, Иван Михайлович. Миронов какой-то вроде будет назначен. Генерал из Наркомата. Из репрессированных в тридцать седьмом. Сейчас полностью оправдан. Сам почему-то попросился на этот завод, как объяснил нарком. Почему сам? Ты не знаешь?
— Не имею понятия.
— Да, да… Ну ладно, Иван Михайлович. — Говоря это, первый секретарь обкома медленно отвернулся от окна, так же медленно двинулся к своему рабочему столу. Но, подойдя к нему, не сел, а лишь взял со стола какое-то письмо с приколотым к нему конвертом, с трудом поднял тяжелую голову. — Иван Михайлович, я должен… обязан, к сожалению, сообщить это тебе. Ты мужественный человек… Твой сын Павел…
Первый секретарь обкома это говорил, а все вещи, находящиеся в кабинете, — мебель, портреты на стене, занавески на окнах и сами окна — потускнели вдруг, качнулись и поплыли, поплыли… И сам первый секретарь обкома как-то странно наклонился и, не падая окончательно, метнулся к нему. В уши ударило еще раз глухо и больно:
— Иван Михайлович! Иван…
…Он очнулся на диване. Рядом на стуле, взятом от стола для заседаний, сидела та самая женщина-врач, которую Иван Михайлович видел в приемной, — теперь она была в белом халате. Первый секретарь обкома стоял возле нее.
Очнулся Иван Михайлович оттого, что услышал запах какого-то лекарства. В голове стучало. И в груди, там, где сердце, стояла тупая, тяжкая боль.
Он приподнялся, спустил ноги на пол.
— Пашка, средний сын… Последний, — мучительно проглотив тяжелую, с острыми краями пробку, торчавшую в горле, проговорил он. — Сперва крайних выбило, теперь в середку… Теперь я совсем один.
— Теряем сыновей, Иван. Теряем дочерей… — проговорил первый секретарь обкома, присаживаясь рядом на диван. — Не ты один теряешь. Всем тяжко…
— Да, это так. — Субботин, судорожно вздохнув, поглядел мутными глазами на врача, на первого секретаря. — Спасибо вам…
— Поезжай домой, Иван Михайлович. Отдохни, успокойся, если можешь… Вот Зинаида Даниловна побудет с тобой.
— Нет… Я пойду к себе в кабинет. Что же… надо работать. Надо работать.
— В Шантару ехать я тебе запрещаю. На пленум кого-нибудь другого пошлем.
— Нет, я сам поеду, — упрямо мотнул он белой головой.
…Когда Иван Михайлович Субботин снова шел через приемную, солнечные полосы, бившие из окон и растекавшиеся по паркетному полу, были черными, и он спотыкался об них.
* * * *
Было второе августа, день стоял безветренный, теплый, небо чистое и высокое.На берегу Громотухи оживленно, как на воскресном базаре. Галдели и кричали люди, на разные голоса звенели и хрипели пилы, скрипела прибрежная галька, по которой на лошадях таскали из воды мокрые, тяжелые бревна. Их распиливали тут же вручную на доски, на брусья, соорудив для этого высокие козлы, складывали в штабеля, а оттуда грузили на автомашины и подводы, увозили.
На не расчаленных еще плотах купались ребятишки, с хохотом и визгом прыгали в воду, подымая тучи брызг. Старухи и женщины подбирали древесную кору и щепки, всякие обрубки и обпилки, связывали в вязанки или нагружали ими ручные тележки и увозили к себе домой — на топливо.
Над рекой по всему берегу стоял густой и холодный запах коры и сосновых опилок.
— Хорошо, а! — воскликнул Субботин, оглядывая всю эту трудовую суматоху. — Весело.
— Оно весело, пока с тучки не навесило, — сказал Филат Филатыч. Он стоял рядом, простоволосый, прижимая к груди замызганный старинный картуз.