Навстречу Субботину с Кружилиным иногда попадались молчаливые, плохо, по-мужски одетые женщины, проковылял одноногий инвалид на костылях, громыхая, проехала повозка, груженная какими-то ящиками, прошел воинский патруль. Начальник патруля, пожилой усатый капитан, обликом похожий на потомственного питерского рабочего, видимо, знал Субботина, отдал ему честь. Субботин молча кивнул капитану.
   Больше до самого выхода на площадь Сталина никто навстречу не попадался, и Кружилин сказал:
   — Такое чувство, что город вконец обезлюдел.
   — Все там. — Субботин неопределенно махнул рукой. — И стар, и млад. Кто может и кто не может. Считай, круглосуточно в цехах, у станков.
   Субботин махнул рукой куда-то перед собой, но мог махнуть в любую сторону — всюду, и в самом центре города, и на окраинах, день и ночь дымили заводские и фабричные трубы, работавшие на войну. Дым гигантской тучей висел над городом, полностью рассасывался лишь в сильно ветреные дни.
   — И впроголодь, — хмуро добавил Субботин. — В связи с эвакуацией население города увеличилось в несколько раз. И вот теперь, как никогда, суть проблемы… пустякового на первый взгляд вопроса, что сеять — рожь или пшеницу — становится, как бы это сказать… Ах, черт, даже слова не подберешь! Полипова бы сюда, его бы спросить, стервеца! Где он, что слышно?
   — Жив-здоров вроде бы, — ответил Кружилин. — Как-то я спрашивал у его жены. Говорит — в военной газете работает.
   — На фронте или в тылу?
   — Этого я уяснить так и не мог. Но, по-моему, где-то в тылу. Странная какая-то у него жена, живет отчужденно, как мышь в норе. Говорить с ней неприятно и бесполезно. «Да», «нет» — все ее ответы на любой вопрос.
   — Да, пустяковый вопрос — рожь или пшеничка? — продолжал Субботин угрюмо. — Но дело может обернуться так, что… это, может быть, будет для многих людей означать — жить или умереть. Жизнь или смерть! Ты соображаешь? — резко остановился он.
   — Я всегда поддерживал Назарова в этом деле, — сказал Поликарп Матвеевич.
   — Всегда, — усмехнулся Субботин. — Ты не поддерживал его, ты соглашался с ним.
   Они стояли среди улицы, будто готовые вот-вот вцепиться друг в друга.
   — Я… нутром чувствовал, что Назаров прав, конечно, но до такой обнаженности — жизнь или смерть, — в такой беспощадной ясности этот вопрос, эта проблема мне, я признаюсь, никогда не виделась до сегодняшнего дня. До той минуты, когда первый секретарь обкома не сказал, что и он не на высоте оказался…
   — Но и это уже немало… немало для партийного работника, — проговорил Субботин и зашагал дальше.
   Кружилин так и не понял, какой смысл вкладывал Субботин в это слово «немало». Что первый секретарь обкома партии в конце концов на высоте оказался? Что он, Кружилин, будучи облечен авторитетом и властью районного партийного руководителя, хотя и не поддерживал, как выразился Субботин, Назарова, но соглашался с ним?
   Они миновали почтамт и вышли на площадь Сталина, по краю которой пролегала трамвайная линия. Расшатанный, обшарпанный трамвай, почти пустой, с грохотом выкатился из-за громадины давным-давно строящегося здания театра оперы и балета, встал на пустынной остановке напротив будущего театра, с таким же лязгом и грохотом тронулся и исчез за другим углом.
   Строительство театра началось чуть ли не десять лет назад, строить его помогал весь город. Вечерами и в выходные дни сюда приходили рабочие фабрик и заводов, служащие учреждений, помогали копать котлованы, укладывать фундаменты. И он, Кружилин, незадолго перед отъездом в Ойротию, находясь на трехмесячных курсах руководящих партработников, каждое воскресенье вместе со всеми курсантами работал на этой стройке. Они тогда разгружали машины с пиломатериалами, цементом и кирпичом, замешивали раствор, в тяжелых окорятах носили его в различные концы по шатким настилам из досок. Работать было радостно и весело, весь город, вся страна в те годы была охвачена невиданным энтузиазмом созидания. Коллективизация в сельском хозяйстве была завершена, разруха в промышленности ликвидирована, индустриализация шла полным ходом, одно за другим во всех концах необъятной страны возникали все новые мощные предприятия. Голодное и холодное время осталось позади, миновало, казалось, раз и навсегда, молодая революция торжествовала свою законную и безраздельную победу во всех областях, и все это вызывало в каждом человеке, в том числе и у него, Кружилина, чувство еще большего энтузиазма.
   К июню 1941 года гигантское здание оперного театра было в основном готово, оставалось завершить комплекс отделочных работ, подключить различные коммуникации, организовать труппу и поднять занавес, но война прервала строительство. Огромная стройка, огороженная почерневшими от снега и дождей заборами, опустела, строители ушли на фронт. И, приезжая в Новосибирск, Поликарп Матвеевич Кружилин каждый раз видел одно и то же — уныло и безжизненно торчали за ветшавшим забором высокие колонны, чернели неотштукатуренные кирпичные стены…
   Эту привычную картину Кружилин рассчитывал и готовился увидеть и на сей раз. И потому невольно приостановился, выйдя на площадь. Покосившиеся, во многих местах с проломами, деревянные ограждения вокруг давно замершей стройки были поправлены и подновлены, кое-где к стенам здания прилепились строительные леса, и на них маячили люди.
   — Что? — обернулся и Субботин, тоже поглядел в сторону ожившей стройки, потом опять на Кружилина.
   — Невероятно, — пробормотал Кружилин, испытывая волнение, причину которого сознать и понять еще до конца в первые мгновения не мог. — Решили, выходит, закончить эту… эту махину?
   — Да, сейчас нам вроде и не до строительства театров, — проговорил Субботин ровным и бесцветным голосом. — Но правительство еще в прошлом году распорядилось эту стройку завершить. И кое в чем оказывает помощь.
   Сказав это, Субботин двинулся дальше. Они спустились на сотню метров вниз по Красному проспекту, главной улице Новосибирска, и напротив здания, своим очертанием отдаленно напоминавшим Ленинский мавзолей, пересекли Красный проспект. Это здание, известное под названием «Дом Ленина», было знаменито на всю Сибирь, эпопея его сооружения навечно вошла в историю молодого города. В траурные январские дни 1924 года у жителей Новосибирска, называвшегося тогда еще Новониколаевском — имя городу было дано когда-то в честь последнего и, может быть, самого тупоумного российского императора, — сама собой возникла идея построить вождю революции здание-памятник. И, кажется, месяца через два, вспомнил Кружилин, в газете «Советская Сибирь» были объявлены условия конкурса на проект здания. Потом специально организованный комитет по его постройке выпустил карточки с портретом Ленина, фотографией проекта здания и надписью: «Кирпич на постройку Дома имени Ленина». Каждая карточка стоила десять копеек, карточки продавались во всех магазинах, газетных киосках, на всех углах города, покупались они нарасхват, и таким образом в короткий срок были собраны деньги, необходимые на постройку здания.
   В 1925 году Дом Ленина был уже построен, третьего декабря в нем проходили заседания первого съезда Советов Сибири, участниками которого были Кружилин с Баулиным. На последнем заседании этого съезда под гул несмолкающих оваций было принято решение о переименовании Новониколаевска в Новосибирск.
   Проходя мимо Дома Ленина по узкой улочке, застроенной деревянными домами и хибарами, Кружилин вспомнил, что ведь и у него где-то есть несколько карточек с надписью «Кирпич на постройку Дома имени Ленина», купленных им в один из тогдашних приездов сюда прямо на вокзале («Где же они, сохранились ли?»), и ощутил, как в душе возникает, поднимается волнение, понятное теперь ему самому, но которое, спроси его кто-нибудь, хоть Субботин, вот сейчас, трудно будет объяснить.
   Погруженный в какие-то свои мысли, Субботин двигался на полшага впереди вдоль сквера имени Героев революции, примыкавшего к зданию Дома Ленина, и вдруг остановился.
   — Вспомнилось мне, что и у вас, в Шантаре, есть такой сквер. Как он называется?
   — Сквер Павших борцов революции.
   — А у нас — имени Героев революции… Во многих городах и селах нашей страны шумят такие скверы. Только по-разному называются.
   Они стояли напротив памятника, может быть, самого уникального из всех существующих на земле. Над братской могилой рабочих, солдат и крестьян, замученных и расстрелянных в колчаковских тюрьмах, погибших в конце 1919 года, при освобождении города от белогвардейцев, возвышался обломок скалы, и снизу, где покоятся останки людей, отдавших свои жизни за дело освобождения народа, разорвав каменную глыбу, взметнулась из трещины, из-под камней, рука, сжимающая полыхающий на ветру факел. Факел этот тоже был каменный, но казалось, что от него длинным веером сыплются искры.
   Субботин и Кружилин долго стояли молча. Шумели в сквере невысокие топольки, звенели в деревьях вечные, как сама жизнь, птичьи песни, рождая в душе что-то торжественно-грустное…
   — Мы ворвались тогда в город морозным утром, — вдруг тихо проговорил Субботин. И в мозгу Кружилина мгновенно пронеслось: «тогда» — это 14 декабря 1919 года, в этот день Новониколаевск был освобожден от белогвардейцев и интервентов. Субботин был тогда комиссаром одного из полков 5-й Красной Армии, именно этот полк первым ворвался в город. — И то, что мы увидели, было страшно… Весь город был завален мерзлыми трупами. Тел а замученных штабелями лежали во дворе тюрьмы, трупы расстрелянных были разбросаны чуть ли не по всем улицам, по берегам речки Каменки… Мы их собирали несколько дней. Всего подобрали около сорока тысяч трупов…
   Субботин умолк, постоял еще немного, сурово глядя на полыхающий каменный факел. На бледном, незагорелом виске секретаря обкома беспрерывно дергалась жилка, причиняла, видимо, неприятную боль, и он морщился. Потом так же молча повернулся и пошел.
   Жил Субботин в обычном деревянном домике с небольшим палисадником, спускающимся прямо к глубокому оврагу, по дну которого и струилась небольшая речушка Каменка. Еще два десятка лет назад овраг был не так глубок, но почва здесь была настолько мягкая, что за короткое время овраг стал глубже и шире вдвое, если не втрое, заборчик палисадника уже чуть не висел на самом краю обрыва.
   Поликарп Матвеевич Кружилин никогда до этого на квартире у Субботина не бывал и теперь с удивлением разглядывал неказистый, деревенского типа, домишко с чисто выбеленными стенами, невысоким потолком, на котором болтались обыкновенные электрические лампочки под металлическими абажурчиками. В доме было всего три небольшие комнатки, одна из них приспособлена под столовую, а вид из окна открывался прямо на овраг, на сверкающую внизу речушку. На стенах почти ничего не было, кроме портрета красивой, по виду крестьянской девушки с большими и тяжелыми косами.
   — Это жена, — сказал Субботин, когда Поликарп Матвеевич, бросив взгляд на портрет, невольно залюбовался им. — Была в нашем полку тогда санитаркой. Умерла в тридцать шестом году. — Он помолчал и прибавил: — Помнишь, ты приходил ко мне в обком… хотя постой, тогда крайком был, кажется? Ты пришел ко мне злой и возмущенный, с жалобой, что тебя непонятно почему в управлении край-НКВД несколько дней держали?
   — Помнишь… Такое не забывается, — сказал Кружилин.
   — Вот, месяца за два до этого она умерла. У нее было все тело штыками исколото в гражданскую. Родить ей после этого нельзя в общем-то было. Но она трех сыновей родила. «Зачем, говорит, тогда мне жизнь? За что мы, Ваня, дрались-то с тобой?» Каждый раз была на краю смерти, но рожала, несмотря на запреты врачей.
   О жене Субботин говорил негромко, слабый стариковский голос его подрагивал и прерывался от свежих, несостарившихся чувств. Говорил он, стоя спиной к Кружилину, глядя в окно.
   — А вон там, на берегу, мы тогда подобрали с ней человек двадцать расстрелянных. Из-под снега откопали. В этом домике санрота остановилась, как мы Новониколаевск взяли. Я пришел к жене на ночь, чаю решили вскипятить, она пошла за водой и наткнулась… Все трупы подобрали, а этих не заметили под снегом. Ну, а потом, после гражданской, решили тут и поселиться. Чем-то нравился ей этот домик. Тут всех сыновей мы и вырастили. Первый у нас родился еще до революции, в шестнадцатом. Сейчас во флоте воюет, на Севере. Остальных она родила одного за другим в двадцать первом и двадцать втором. Торопилась. «Знаю, говорит, свои силы…» Младший, кажется, я говорил тебе, погиб в сорок первом…
   — Говорил… — глухо сказал Кружилин, невольно вспомнив о Василии.
   Субботин говорил о гибели младшего, но не было уже в живых и старшего сына, он не воевал уже на флоте, неделю назад Иван Михайлович получил на него похоронную и, нося ее в кармане, продолжал говорить всем, что сын воюет. Он таким образом обманывал сознательно не других, а себя, и ему от этого было легче.
   Не старая, лет под пятьдесят, женщина, сестра Субботина, внесла кипящий самовар, достала чашки, поставила сахарницу и две небольшие тарелки с нарезанной тонкими ломтиками колбасой и хлебом.
   — Кушайте на здоровье, — сказала она и вышла.
   Минут пять они пили чай молча. За столом Субботин показался Кружилину еще более постаревшим, совсем дряхлым. Наверное, потому, что чашка, когда тот подносил ее ко рту, подрагивала, и казалось, что Иван Михайлович вот-вот выронит ее из рук или расплескает чай на скатерть. На бледных висках, прикрытых редкими белыми волосами, проступал пот, и Субботин стирал его ладонью.
   — Да, гибнут наши сыновья, — вздохнул вдруг он по-старчески неглубоко и бессильно. Кивнул на окно, в которое недавно смотрел: — И тогда гибли. И позже будут… Дело, за которое мы бьемся, великое, потому и битва тяжелая. Как там Елизавета Никандровна, жена Антона?
   Вопрос Субботин задал, казалось, без всякой связи с предыдущим, и потому он прозвучал для Кружилина неожиданно.
   — Попросилась на работу вдруг она, — ответил Кружилин. — Я немножко удивился.
   — Почему? — Субботин приподнял голову.
   — Здоровья-то у нее… Ничего, говорит, здоровье стало получше. А сына, Юрия, попросила отправить в армию, на фронт. На днях уезжает.
   В старческих глазах Субботина шевельнулся любопытный огонек.
   — Ну что же… В соответствии с ее силами и подбери ей работу, — произнес он.
   — В библиотеку она попросилась.
   Глядя на Кружилина, секретарь обкома едва двинул бровями, затем опустил взгляд, о чем-то задумался, будто старался что-то припомнить.
   — А вообще разговор у меня с ней был… любопытный и нелегкий.
   — Да? Ну, и о чем же? — Субботин отхлебнул из чашки.
   — О том, что якобы Полипов до Октября выдавал Антона Савельева царской охранке, а в период колчаковщины — белочешской контрразведке…
   Иван Михайлович, глядя на Кружилина, медленно отодвинул от себя блюдце с чашкой.
   — «И я, говорит, найду доказательства».
   — Интересно… — все глядя на Кружилина, но будто только самому себе сказал Субботин. Наконец опустил взгляд, помолчал. — В библиотеке там у вас, кажется, жена Полипова работает?
   — Да. А что?
   — Интересно, интересно, — опять будто про себя вымолвил Субботин. — Я недавно узнал, что эта самая жена Полипова дочь человека по фамилии Свиридов. А Свиридов… Был такой у нас в Томске, потом здесь, в Новониколаевске, матерый провокатор. Потом стал следователем в белочешской контрразведке, жестоко истязал в своем застенке Лизу и Антона, их сына Юрку, которому тогда было лет шесть-семь…
   — Да, Лиза мне и об этом рассказывала.
   — А не странно ли, что дочь этого иуды стала женой Полипова?
   Кружилин только пожал плечами.
   — Полипов тоже в застенке у Свиридова этого сидел… А не был ли Петр Петрович тогда единомышленником и помощником Свиридова? — снова спросил Субботин.
   — Да это же… чудовищно, если так! — воскликнул Кружилин. — Нет, и в голове не укладывается.
   — Не укладывается? — Субботин заговорил резко, торопливо, голос его наливался силой, все старческое из облика Ивана Михайловича вдруг исчезло: — Мы с тобой, Поликарп Матвеевич, члены партии, взявшей силой оружия власть у эксплуататоров народа. — Он еще дальше отодвинул пустую чашку, точно она его раздражала чем-то. — И я имею основания сказать, что мы преданные члены партии. Но я как-то задавал тебе вопрос: ясно ли мы себе отдаем отчет и всегда ли ясно представляем, что революция не кончилась, что она продолжается? Забыл?
   — Да нет… — шевельнулся Кружилин.
   — Сейчас на дворе июль сорок третьего. Два десятка лет… всего лишь два десятка лет прошло с тех пор, как закончилась гражданская война. Еще трупы наших бывших врагов не сгнили. Тела мертвых врагов, — повторил безжалостно Субботин. — А живые как себя ведут? Я имею в виду сейчас не гитлеровцев, как ты понимаешь, а других… Сидят сложа руки и радуются нашим успехам? Или ты полагаешь, что живых, кроме фашистских солдат, уже нет?
   — Нет, не полагаю. Но Полипов…
   — Может быть, он не такой уж мерзавец, как Елизавета Никандровна предполагает. А может быть… В океане человеческом, в недрах людских все перепутано. Ну да, может быть, ничего особенного в том и нет, что Полипов женат на дочери Свиридова. Просто так как-то и получилось. Мало ли чего не бывает. А может быть и такое, что ниточка далеко-о тянется. И неизвестно еще, где ее кончик…
   Субботин помолчал, разглядывая на самоваре оттиснутые медали.
   — Но так или иначе, а я давно не доверяю Полипову. Я сделал все, чтобы из обкома его убрать. И если от меня будет зависеть, я ему не то что района, колхоза бы не доверил. Даже колхозной бригады. Даже небольшого коллектива людей… Нельзя ему этого доверять.
   И Субботин вдруг усмехнулся.
   — Но что об этом. От меня, когда он вернется, это, я думаю, зависеть уже не будет.
   — Не нравится мне твое настроение.
   — Слабею я, Поликарп, — доверчиво, по-стариковски, проговорил Субботин. — Уходят силы… А коль от тебя, Поликарп Матвеевич, зависеть будет судьба Полипова, ты этот наш разговор вспомни. Прошу тебя как старший товарищ. И вообще не забывай никогда: «кадры решают все». Это ведь не просто слова, это лозунг громаднейшего социально-политического смысла и значения… Какие будут стоять у руководства люди, так и наши дела пойдут. Ты на примере того же Полипова, кажется, убедился? Или нет еще?
   — Да, убедился, — проговорил негромко Кружилин.
   — Вот это, о Полипове… и вообще все это я и хотел тебе сегодня еще раз сказать, дорогой Поликарп Матвеевич, — закончил Субботин.
   За окном все играла тополиная метель, пуховые хлопья кружились, как настоящие снежинки. В комнате было душно и жарко, но из-за этой метели форточку открыть было нельзя.
   — К нам в ближайшее время не собираешься? — спросил Кружилин.
   — Собираюсь. Тем более что давно я не видел одного человека, проживающего там у вас, в Шантаре. Проведать надо.
   — Это какого же человека?
   — А старушку одну по имени Акулина Тарасовна. Не слыхал? Фамилия у нее такая простенькая — Козодоева.
   — Козодоева? — Кружилин удивленно поглядел на Субботина. — В верховьях Громотухи старичок живет любопытный — Филат Козодоев. Плотогон был в молодости непревзойденный. Да и нынче мы его попросили плоты оттуда спустить, других специалистов этого дела нет. У него была жена, кажется, Акулина…
   — Ага, она, — кивнул Субботин, почему-то отворачиваясь.
   — Я думал, она давно померла.
   — Живая покуда… Разошлась только давно со своим старичком, с Филатом этим, живет потихоньку в твоей Шантаре.
   — Ты-то откуда ее знаешь?
   — Давнее дело, — чуть помедлив, с явной неохотой проговорил Субботин. — Году, кажется, в девятьсот пятом я из Александровского централа ушел. Кстати, вдвоем с отцом Елизаветы Никандровны мы тогда бежали. Во время погони он погиб, подстрелили его. Славный был человек и верный товарищ. Мне удалось погоню обмануть, следы запутать. Но я потом чуть не отдал в тайге богу душу… Замерз бы я, если б не Акулина Козодоева.
   Здесь Субботин умолк, собрал морщины на лбу.
   — В общем, в тайге я встретил ее. Она меня отходила.
   — Чего ж ты раньше не сказал… что у нас живет такая?
   — Ну ладно, — прервал его Субботин, кажется, недовольный тем, что Кружилин проявляет к этому делу повышенный интерес и что вообще начал речь о Козодоевой. — Живет — и пусть живет. Поклон передай, а больше ничего.
   — Хорошо, — сдержанно сказал Кружилин.
   — А теперь ступай. Я на часок прилягу, отдохну.
   Кружилин поднялся.
   — А Назарова ты не обижай, — проговорил Субботин, опять глядя в окно. — Поддерживай, как только можешь.
   — Разве не поддерживаю? Мой предРИКа Хохлов Иван Иванович настаивает, чтобы мы представили Назарова к правительственной награде. И сегодня первый об Назарове говорил…
   — Говорить-то говорил… Да мне кажется — не пройдет номер с наградой.
   — Почему?
   — А потому! — сказал Субботин сухо и раздраженно. — Ну, что ты так смотришь? Сейчас везде лихо, и повсюду люди невозможное в тылу делают. И все наград достойны. Всем поголовно ордена, что ли, раздавать? Не хватит на всех… Ну, всего тебе доброго, Поликарп.
   Кружилин пожал протянутую ему руку и вышел из дома секретаря обкома в зной и тополиную метель.
   Шагая к вокзалу, Поликарп Матвеевич раздумывал, что последние слова Субботина, с одной стороны, были понятны, но с другой — они как-то не убедили его. В тылу, на колхозных полях, порой не легче, чем на фронте, и люди действительно делают невозможное. Разве не справедливо было бы награждать самых достойных? Но за всю войну почему-то не было еще подобного случая. Орденами часто отмечали работников различных областей промышленности, преимущественно оборонной. А хлеб разве сейчас не оборонная продукция?
 
 
* * * *
   Знойный июльский день начался давно, и казалось, никогда не кончится. Солнце, как всегда, не торопясь выплыло, поднялось из-за края земли, лениво стало взбираться на небо. Уж нет-нет достигло оно зенита, и казалось, застряло там навсегда, стояло и стояло, не думая скатываться вниз, к Звенигоре.
   Под высоким небом гранитные вершины ее нестерпимо сияли. Каждый каменный кристалл яростно отражал солнце, сверху на утесы лились и лились солнечные струи, разбивались об камни на потоки ослепительных искр.
   Весь день, с самого утра, Ганка, дочь Марьи Фирсовны, обливаясь потом, остервенело дергала осот, молочай и сурепку, бросая злые взгляды на небо, на раскаленные солнцем горы, на работавших рядом дочерей школьной учительницы Берты Яковлевны — Майку и Лидку, на Димку и его двоюродного брата Володь-ку Савельева, жившего в этом колхозе и теперь возглавлявшего бригаду школьных полольщиков. Володька, у которого под солнцем давно и, казалось, навечно выгорели не только волосы, но и глаза, время от времени разгибал бронзовую, мокрую от пота спину, оглядывал хлебную полосу, которой не было конца, потом поднимал голову вверх и говорил:
   — Давайте… А то солнце вон покатилось.
   Ганка после таких слов еще больше злилась. Во-первых, солнце никуда не покатилось, как торчало, так и торчит на месте. Во-вторых, они все и так «давали» — у нее руки и все тело горели от проклятого осота. Рваные и мокрые матерчатые рукавицы совсем не защищали от ядовитых колючек, а на теле, кроме трусов да ситцевого лифчика, ничего не было.
   Но злилась она не на солнце, не на тяжелую работу. Как она ни тяжка, скоро должна была кончиться, их послали в колхоз до первого августа. И злилась не на Володьку, Лидку, или Майку, или даже Димку, а так, неизвестно даже и на кого или на что. Жизнь ее до той зимней ночи, когда мать затеяла побелку дома, а потом все они вповалку легли спать на полу, была в общем простой и легкой, несмотря на тяжкое время эвакуации и устройства на новом месте, у чужих людей, в этой Шантаре. Каждый день приносил что-то новое, хорошее и интересное, другие, незнакомые люди становились знакомыми и близкими, война, казалось, скоро кончится и они уедут обратно на Украину, под Винницу. Туда же вернется отец, на старом месте построит дом, все вместе они посадят сад, будут поливать деревья, чтобы они быстрее выросли, зацвели… Думать и мечтать обо всем этом было приятно, и хорошо было разговаривать с Димкой о таком недалеком времени.
   — А приедешь… приедешь ты потом к нам в гости под Винницу? — спрашивала она у него.
   — Дак ты… сад сперва вырасти, — почему-то мешаясь, говорил он.
   — Он сам вырастет. Мы только посадим. Весной он будет белым-белым! А ты в это время к калитке подходишь… Или нет, лучше осенью, когда на каждой ветке во-от такие яблоки будут! А я почувствую, что ты подходишь…
   — Это как же ты почувствуешь? — опуская голову, будто заметив что-то на земле, спрашивал Димка.
   — А так… — И она, непонятно даже отчего, тоже мешалась. — Догадаюсь — и все.
   Такие разговоры порождали неловкость. На Димку глядеть было стыдно. Но сердце у нее приятно волновалось, и расставаться с ним не хотелось.
   Все кончилось в ту злополучную ночь…
 
 
* * * *
   …Ганка облилась жаром, когда поняла, что Димка лег на пол рядом с ней, но сразу же сделала вид, что спит, но не спала и не уснула в ту ночь ни на секунду. Она слышала, как Димкина рука легла на ее волосы, рассыпанные по подушке, как его пальцы пугливо дотронулись до ее шеи. «А мама… если мама все увидит?!» — прожгло ее насквозь, но затем в голове зазвенело, потому что Димкина ладонь коснулась ее груди. Ей хотелось от испуга пронзительно закричать, вскочить и от стыда забиться куда-то в глухую щель, под землю, в кромешную и вечную тьму, но капелькой сознания она понимала, что кричать и вскакивать нельзя, она не то простонала, не то пробормотала что-то и торопливо повернулась к спящей рядом матери. Димкина ладонь осталась у нее на плече, он ее не убирал всю ночь. «Интересно, почему он не убирает руку? — думала она до самого рассвета, чувствовала, что он тоже не спит. — Рассветет — и мать увидит… Или Андрейка… или еще кто».