Страница:
— О чем же ты хочешь спросить, друг-брат?
— Про волка. Говорят, ты волком оборачивался. Это грешно. И больше такого не делай, душу погубишь навечно.
— Пусть говорят, — отозвался Всеслав, вставая с бревна. Был он ростом высок, широк, силен. Той же богатырской породы, что Святослав Ярославич, Ростислав Владимирич и подобные им. Про таких сказано: силушка живчиком по жилкам переливается. Их собрать бы тысячу, весь мир завоюют. — Глянь на меня, — продолжил Всеслав, — где ж мне в волчью шкуру рядиться? Разве в медвежью! Да и медведя такого поискать.
— Да и все-то опять-то ты шутишь, — всерьез погрозился Антоний. — Я на Афоне встречал ученых иноков. Перед их великой ученостью я — как лягушка перед быком. Они допускают, что кудесники, отведя людям глаза, даже в мышь превращаются.
— К чему спорить, — согласился Всеслав, усаживаясь рядом с Антонием. — Давай по-другому речь поведем, что нам с тобой мудрецы! Ты, мир повидав, испытав его чистой душой, истинно веришь в такое?
— Могу верить, — серьезно возразил инок. — Бог все может допустить, а меру божью человек не знает. Со мною бывает даже на молитве. Вдруг будто приподнимусь над землею. Или — виденье, человек, которого никогда не видал. Гляну — на глазах моих он меняет обличье. Является непонятный урод, зверь. Что, ж ты скажешь! В пещерке ночью некто подходит, стоит рядом. Я сплю, но чувствую — кто-то есть. Открою глаза — зги не видно, тишина, будто в живых я один во всем мире. И он, кто рядом стоит… Помолюсь про себя и засну: бог-то видит все.
— Сильна твоя вера, — согласился Всеслав, — ты можешь горе приказать — пойдет. Не пытал себя?
— Нет, — отрекся Антоний, — и не буду. Подобное есть испытание бога и соблазн себе. Кто я, чтоб подобного требовать!
— Справедливо судишь, — согласился Всеслав. — О себе скажу. Бредни людские и сказки, будто ведомо мне тайное средство делаться волком. Но люди верят. И я им не препятствую верить. Кроме тебя, никто не посмел меня спросить. Другое у меня есть. Иной раз я без слов понимаю, что в душе человека. Часто мне удается, сильно чего-либо от человека пожелав, завладеть его волей без слова, без понужденья. Иные слушаются моего взгляда. Кровь из раны могу остановить, но не из всякой. Чужая боль мне бывает послушна; прикажу — и снимаю боль.
— Дар у тебя есть, — сказал Антоний.
— И у тебя есть, — сказал Всеслав, — но ты им не хочешь владеть.
— Не понял я тебя?
— На месте сидишь. Страдаешь во имя страдания. Плоть убиваешь своими руками. Своего спасения ищешь. Разве ты его не найдешь в миру?
— Христос сказал: кто во имя мое не оставит мать, отца, жену и все драгоценное для него на свете, тот недостоин меня, — возразил Антоний.
— То сказано в духе, — ответил Всеслав. — Разве же он указал отрекаться от мира! Он же требовал, чтобы люди бесстрашно бились за правду Христову. Чтобы ставили правду превыше всех привязанностей.
— Думал я, продолжаю думать и ныне, терзая свою душу, — сказал Антоний. — Я слаб. Избрал путь по своему малосилию. Ты меня не вини, прости. Лучшего сделать я не сумел. Спрятался, говоришь? Я не спорю с тобой…
— Отче, отче, — обнял Всеслав монаха за плечи, — бродим мы, ищем мы. И ты меня прости за упреки никчемные. Лежали они у меня на душе, а я тебя люблю. Но не слаб ты. Здесь вы — богатыри. Правду же о каждом из нас узнаем мы, как видно, лишь на Страшном Суде. Давай о другом поговорим.
— Куда ж нам от себя деваться? — возразил Антоний. — От себя не убежишь. Мучаешься, княже?
— Да. Не выгонял я Изяслава, вече его изгнало. Вече меня князем поставило — я не просил. С запада Изяслав придет с поляками. Из-за Днепра пойдут Святослав со Всеволодом.
— Мы за тебя молимся, ты русской крови не лей, — попросил Антоний.
— Уходить мне из Киева не хочется, — сказал Всеслав. — Оставаться? В народе у меня нет врагов. И друзей нет. Мне тут — что нынче нам с тобой под осенним солнышком: светит, да не греет. Комары с мошкой не гнетут, зато нет уже ни гриба в лесу, ни ягоды. Силой держаться? Силы моей недостанет против троих Ярославичей.
— Нехорошо силой-то, — заметил Антоний.
— Нет, хорошо, — возразил Всеслав. — Ты, отреченец мира, один силен твоей силой. Я думаю не о насилии, не о понуждении. О согласии думаю.
— Князь, князь! Не отличить нам силу от насилия. Не дано человеку такого знанья. Потому и цепляются все за дело, смысл же его ищут потом. Взял — прав. Не взял — не прав, зато будешь прав, когда возьмешь. Суета это. Каждый себя убеждает — я прав. Без правоты никто жить не может.
— Все ищут, как умеют, а решает меч, — убежденно сказал князь Всеслав. — Погляди на наш мир! Греческая империя не первый век насмерть бьется с турками и арабами. Бьется с болгарами. С италийцами. Там — вот так! — Переплетя пальцы, Всеслав показал, как одна рука ломает другую. — И остановиться им нельзя — тут же свалят на землю и разорвут. На западе, у края, где Океан, франки-нормандцы с папским знаменем завоевали Британию — остров громадный — и жителей между собой делят, как скотину, считая по головам. Франки бросаются один на другого и упавшего душат сразу. В Испании четвертая сотня лет идет, как испанцы режутся с арабами — маврами. В Германии великие владетели дерутся между собой, дерутся с собственным императором Генрихом, четвертым этого имени. У наших братьев по крови, ляхов и чехов, резня постоянная. И Литва давит на них, давит на Полоцк мой. У свеев, у норманнов, у датчан нет покоя. И воюют они зло, их порода пощады не дает и не просит.
Антоний кивал головой в низенькой, засаленной камилавке и руку поднял, когда князь Всеслав перевел дух, но тот продолжал:
— Нам теперь, после стольких бед от Степи, с половцами придется обживаться. Чем? Мечом да копьем. А сзади, за половцами, что? Знаешь? Не знаешь, не говори, я скажу. Там дней сотни на три пути — степь, пустыня, горы. И везде один идет на другого. Истощатся, передохнут, подкопят народу — и вновь, и вновь война, война, война. Половцы не зря пришли. Их сзади другие подтолкнули. Половцам на старом месте, за Нижним Итилем, Волгой по-нашему, стало несладко. Такой наш мир. Не ты, так тебя. Знаешь ли ты, что на западе, где земля обрезается берегом Океана, тоже не пусто? Я лета четыре тому назад слыхал от варяга повесть. Их люди через Океан переплыли и нашли никому не ведомую землю Винланд. Там люди с темной кожей. Мирную жизнь нашли? Нет. Тут же на варягов тамошние жители напали с луками, с копьями. Насадки у стрел, у копий кремневые, а убивают, как железные. Волком оборачиваться? Что наши русские — лесные волки! Тут, отче, драконом быть надо, да с огненным зевом.
— Не согласен я, княже, не согласен, — возразил Антоний. — Ты все вместе собрал сразу. Будто весь мир пылает и каждый каждому режет горло. Сила же будто бы только в оружии. Нет. Вон там они, — и Антоний указал на заднепровские леса. — Сидят на пашнях. За скотом ходят. Смолу гонят. Из дерева утварь режут. Ремесла там разные. Кто кузнец, кто кожевник. Ткут. Княже, в них русская сила живет. От них тебе и хлеб, и ратный. Им князь нужен по беде. Не будь беды… И мы, богослужители, нужны им по смятению сердец Душе ихней, совести ихней мы больше нужны, чем княжие дружины. Они — множество, они суть истинная сила, они суть у бога.
— Прав, отче, прав ты, — согласился Всеслав. — Они подобны лесу, мы, князья, не более чем ветер. В наших ссорах пролетим поверху, вершины качнутся, и — лес стоит, а князя ищи-свищи. Ты, мудрый, верно судишь. Так зачем же ты им мешаешь?
— Им-то? — удивился Антоний. — В чем же я помеха для них?
— В твоей святой жизни, — сказал Всеслав. — Их жизнь, по сравненью с твоей, будто бы нечиста. Будто бы с женой быть нечисто. Церковь брак допускает, но безбрачие ставится выше. Церковь не возбраняет заниматься мирскими делами, однако ж отреченье от дел свято. И живешь ты в пещерке своей живым упреком тем, кого считаешь у бога живущими. Женщине сюда нельзя. Что ж она? Нечиста, что ли?
— Спешишь, брате, быстрым умом, — упрекнул князя Антоний.
— Где ж я спешу, укажи?
— Не укажу, а скажу. Ты, сердцеведец, знаешь лучше меня, как стремленьем пылких сердец устроилось монашество от первых христианских годов. Ты, ученый, больше меня знаешь, что святые бегством в пустыни примером своим победили скверну старого Рима. Спасение и грех рядом живут. Монах — человек. И ты в нем не ищи совершенства.
— Быть по сему, — согласился Всеслав, — но бог заповедал: плодитесь и размножайтесь. Где ж твои дети, где внуки, ты, отреченец от мира мирского?
Антоний приложил палец к губам, прося друга не вторгаться словами в тайное тайных. Но князь не унялся.
— Да! — настаивал он. — Христос под разрушенным храмом разумел не душу, а земное тело. Воскреснув, он людям явился телесным, и апостол Фома вложил пальцы в его телесные раны! Христос велел: будут двое плоть едина. Монахи презирают плоть, которую Христос освятил. Кто же грешит, и плоть отрывая от духа, и жену отторгая от мужа?
Колокол звал к вечерне. Несколько монахов в рясках из пестряди, босые, прошли в церковь, кланяясь Антонию и князю.
— Пойдем, княже, и мы, — угасшим голосом пригласил Антоний, — уврачуем смиреньем молитвы смятенье души и горечь ума.
Минула короткая, но оттого еще более скучная киевская зима, встретили киевляне масленым блином весеннее солнцестояние, и Весну встречали, и хороводы гуляли, и березки завивали, и игры водили, и девушки гадали, бросая в воду венки из первых желтых цветиков весенних, и все было новое, да по-старому, ничего не забыли. Не забыл своего и князь Изяслав, явившись в русских пределах с польской подмогою, которую вел король Болеслав, того же имени, что тот, которого приводил Святополк, прозвищем Окаянный.
Киевляне встрепенулись, собрали полки и пошли навстречу гостям, надеясь на своего нового князя Всеслава. Выступая, прощались, жены и детишки плакали, старики напутствовали — все, как всегда. Но Всеслав не положился на киевлян. Дошли до Белгорода, стали станом, выставили сторожей. Сторожа не спали, конные ездили, пешие перекликались. Но утром уже не было ни Всеслава, ни дружины его, которая за зиму составилась около князя. Никто не видал, как бежали они. Понятно, и сам Всеслав обернулся серым волком и дружину зачаровал, сделав всех невидимыми глазу. Известный кудесник.
Сила у киевлян была будто бы и не малая, но привычки ходить на войну без князей не было совсем — не новгородцы либо псковичи. Тем более показалось всем тошно, что побег кудесника-князя явственно предсказывал общую гибель.
Безголовое тело мигом втянулось обратно в Киев, ко дворам. Благо, недалеко ходить было: от Белгорода до Киева верст тридцати и тех не будет. Хоть и коротенькая была дорожка, но за день один исчезли, разбежавшись по домам, сельчане, чтобы докончить полевые работы. Горожане, собрав вече на Подоле, избрали нескольких лучших людей, дали наказ и погнали послами в Чернигов, к князьям Ярославичам — Святославу со Всеволодом. Выборные говорили в Чернигове грубо:
— Будто бы мы дурно сделали, что Изяслава изгнали. А хорошо ли сам Изяслав поступал, боясь половцев и веча не слушая? — И не ожидая ответа от Ярославичей, сами в крик отвечали: — Худо, худо! — Жаловались: — Ныне Изяслав ведет на нас Польскую землю, хочет нас избить через поляков. Так вы, Ярославичи, идите в Киев княжить. Это город отца вашего. А не пойдете — пожалеете. У нас людей много и коней много. Мы город запалим с четырех концов и выжжем весь. Сами ж уйдем навсегда. Нам везде место. И у греков в Таврии сядем. И Тмуторокань нас примет. И через море нам есть дорога, пойдем под руку базилевса.
В гневе киевляне, сорвав шапки с голов — в те поры люди перед князьями непокрытыми не стояли, — их оземь бросили и топтали ногами, будто змею.
Князь Святослав обещал:
— Не дадим брату Изяславу воли разорять отцовский город. Если подойдет он с поляками, мы с братом Всеволодом выйдем на него с войском и вместе с вами его навечно прогоним. Ежели придет он с миром да с малой дружиной, пусть опять на стол садится.
На том и порешили, с тем Святослав нарядил пятерых своих бояр к Изяславу. Те с бывшим изгнанником говорили, как топором рубили, и князь поехал к Киеву с королем Болеславом, как с гостем. Польские полки пошли назад. При короле остался небольшой отряд своих.
Сын Изяслава, Мстислав, был пущен отцом вперед. В Киеве Мстислав схватил людей, которые разграбили Изяславову казну, почти все вернул, а отцовых обидчиков, свыше пятидесяти человек, велел убить. Схватил он также десятка два людей, которых считали друзьями Всеслава. После ожидания большой беды подобное не поразило киевлян горем. Тем более что наибольшая часть их осуждала грабеж имения бежавшего Изяслава: чужое-де нечего хватать, чужим не разбогатеешь. Добытое умом, да горбом, да в бою взятое — на пользу, прочее — на порчу.
С честью встретили киевляне Изяслава за городом, с почетом проводили его по городу на верхнюю часть, до княжого двора. Достался почет и княжому другу — королю Болеславу, второму этого имени. Изяслав разослал поляков по ближним волостям для кормленья и стал по-новому оглядываться в старом русском городе.
Помнилось ему вече на Подоле, с которого начались его, Изяславовы, беды. Князь велел торгу быть на горе, близко от княжого двора. Снизу перенесли наверх вечевые била, наверху устроили подмости, с которых говорить. А торговую площадь на Подоле, где со старинных дней собирались, князь Изяслав велел разделить на улицы, улицы разбить на участки и поставить там дома, да сараи, да что придется, чтоб не стало торговой площади, чтобы негде было сойтись людям, коль и вздумают.
Дни шли — князь не успокаивался. Мерещились ему друзья Всеслава, и языка своего Изяслав не удерживал, грозился. Сколько-то десятков киевлян почли за доброе переждать серенькие дни за Днепром, в Черниговской земле, под широким крылом князя Святослава-богатыря. Он побил малым войском большое войско половцев, по его слову Изяслав не посмел разорять Киев. Изяслав сердился, но гнева таить не умел.
— Что за святитель такой объявился, Антоний-пещерник! Кем ставлен? Кем объявлен? С оборотнем дружился. Спереди ряса, сзади шкура волчья! Не худо будет эти пещерки раскопать.
В Киеве колокол гудит, в Чернигове подголоски — «звяк, звяк». В Константинополе патриарх служит соборно, в Салониках — Солуни аминят. В Париже король французский средь своих слово молвит — в, Руане английский король герцог нормандский за меч берется. Откуда только люди все знают!
Стал, не стал бы князь Изяслав раскапывать пещерки и Антония с горы в Днепр толкать, неизвестно. Ибо князь Святослав утром в Чернигове свое слово сказал, вечером его дружинники к Днепру вышли, ночью переправились, тихими стопами по обрыву взошли, молитву творя, перед Антонием склонились, ласково взяли его мягкими руками и на руках же до лодьи донесли прежде, чем святой человек опомнился: видение ли ему, либо явь удивительная.
На следующий день в Чернигове бухнуло — в Киеве отозвалось: Антония-старца князь Святослав выкрал, чтоб брата своего князя Изяслава уберечь от греха. Сильно нахмурившиеся киевляне развеселились, но киевский князь еще больше обиделся.
Переслались послами. Изяславовы именем своего князя упрекнули черниговца:
— Зачем моих людей ночью крадешь?
Святославу бы отговориться, а он что в голову пришло:
— Антоний не твой, а общий, русский.
Опять обида. И вот что плохо: чужому большее прощаем, а на своего сердце по пустяку вскипает, рука сама поднимается.
— На советчиков да на помощников люди больше всего обижаются, — говорил старец Антоний своему покровителю.
— Откуда ж ты такое знаешь? — спрашивал князь Святослав.
— Что, разве солгал? — вопросом же отвечал старец. — Самолюбие большое в человеке, мешает оно. Обидно мне. Перешагнуть не могу через ров, сам места ищу, где посильно, ты ж меня к себе на спину не сажай.
— Вот ты какой! — усмехнулся Святослав.
— А ты такой, — соглашался Антоний. — Ты меня святостью моей обижаешь. Всеслав попрекал, пример-де дурной даю, жизнью своей поощряю безбрачие. Я с Всеславом спорю, борюсь. Ты же думаешь, я святой.
— Как же ты споришь, когда его нет с тобой?
— Как все, как ты. Разговариваю с ним про себя. Я не князь, времени много. Руки займу, а сам либо молюсь, либо беседую. Всех соберу. Хорошо. Утром сегодня говорил с одним греком.
— О чем?
— В бытность мою на Афоне слыхал речение древнейшего философа, по-нашему — любителя мудрости, любомудра, одним словом. Говорил тот, древний: правителю безопаснее будет уничтожить десять городов, чем пять самолюбивых людей оскорбить.
— Злая мудрость.
— Чем зла-то? Мудрость, как нож, — хлеба краюху отрезать, человека ли зарезать, нож не повинен.
Как было уже при Святополке Окаянном, так же случилось и при Изяславе с поляками, размешенными по волостям для удобства их содержания. Сельчане пригляделись к непрошеным гостям и взялись за оружие. Стычки были редки, чаще русские, накопив недовольство, сразу объяснялись стрелой и мечом. Болеславу пришлось поспешить восвояси.
Подобравши дружину и охотников, князь Изяслав послал своего сына Мстислава выместить на князе Всеславе обиду. Поступил он так без совета с братьями, собственной волей. Не желая подвергать разорению свою Кривскую землю, князь Всеслав нашел в лесу колдовской пень, схватился зубами, перевернулся через голову и убежал серым волком. С тем отличием от обычных волков, что следа не оставил.
И вдруг объявился. И где же! В начале зимы он вновь принял человеческий облик в Новгородской земле, в озерно-лесных просторах к северо-западу от Ильменя, где полно речек и речушек, из которых иные текут-текут и вдруг норятся под землю и вновь появляются, а другие — подобного нет нигде — меняют течение, и не поймешь, где у них устье, а где исток. Здесь обитают водь с ижорой, люди белоглазые, светловолосые, давние данники, союзники, друзья Новгорода, которые с ним давно не ссорились. И на этот раз им ссориться с Новгородом было будто бы не из чего, однако же князь Всеслав вдруг выскочил под самым городом с войском из вожан, да так, что уж и в город входил.
В те годы новгородцы держали князем Глеба, сына Святослава Черниговского. Хотя по старине Новгород стоял под рукой киевского князя, Святослав, пользуясь слабостью Изяслава, дал новгородцам Глеба. Князь Изяслав был недоволен — тут-то и крылся тонкий Всеславов расчет.
Новгородцы порушили этот расчет. Успев ополчиться, они посекли вожан и взяли в плен самого Всеслава. Достался им полоцкий князь не беглецом. Он собою прикрыл бегущих вожан, которых соблазнил на дело, не нашедшее божьей поддержки. Либо какой-то иной.
На том и закончилась быстротечная война, и новгородцы могли искать старые и недавние обиды на изгое Всеславе, князе без княжества, чародее без чар, кудеснике, кто сам себе накудесить не мог, ведуне, утром не ведавшем, куда вечером голову положит, волке бездомном. По другому времени да в другом племени, тут же такую добычу перелобанив да взявши шкуру, победители пошли б домой, похваляючись по-охотницки — и всякой похвальбе была б честь, ибо целый город в свидетелях, ибо в руках и свидетельство, пробуй хоть на зуб, не веря глазам, а на руках еще кровь не высохла, хоть гляди, хоть лижи, солона, не поддельная.
Из всех русских новгородец и славился, и бесчестился самым расчетливым, всякому товару знал две цены — купить и продать, без прибыли с места не вставал, с убытком не спал, пока ужом не изогнется, вьюном не выскользнет, но свое возьмет со дна морского, из камня каменного когтями выкогтит.
Из всех русских веч самое горячее вече творилось в Новгороде. Забыв про расчетливость, новгородцы друг за другом гонялись, с моста в Мутную — Волхов сталкивали и бились любым оружием, только что красного петуха не пускали по городу. Не потому, что боялись и свой дом спалить, а по обычаю: не было обычая, чтоб поджигать.
Зато так вопили, что привычные новгородские вороны с воробьями и галками не могли привыкнуть и перелетывали за окраины ждать, когда бескрылые, хоть и двуногие птичьи данники дадут крылатому люду делом заняться. Оно ведь как? Кто, разумно собирая по зернышку, кусками не хапает, тому от бога на день пуд полагается, да времени мало отпущено — всего-то от зари до зари. Новгородцы свою птицу понимали до тонкости и сынам в пример ставили: учись трудиться-то.
Нынче не беспокоили птицу небесную. Новгородские выборные старшины вместе с князем Глебом по-братски со Всеславом перемолвились и пустили на волю князя-изгоя, богатыря, как лебедь, гордого, отпустили для «ради бога», как у них такое дело называлось, для «ради бога» же князь Всеслав обещался ни водь, ни ижору, ни других новгородских земель не мутить и Господину Великому Новгороду худа не делать.
И поехал он нетропленой тропой на усталом коне куда глаза глядят, и серые сумерки кутали сизым пологом скучные еловые перелесочки, и вьюжило ему вослед, заметая следы, а новгородцы-победители, аршинники, весовщики, счетчики-алтынники, остались в теплых домах, и самая из всех злейшая баба-изъедуха поостереглась мужа-смиренника чем-либо попрекнуть, ибо чуяла — нынче прирученный тихоня может впервые платок с нее снять, проверяя, крепки ли волосы, тогда и дальше держись, лиха беда — начало, и, вспомнив былые денечки ласковые, красные, сама ластилась: ты ж мой могученький, ты ж мой желанненький.
Так возвеличились мужи новгородские в зиму 1069 года. И никто на Руси не удивился. Лишь по прошествий многих веков книжники, изнывая над летописями будто бы дальнего времени, себе в душу заглядывая, себя спрашивали: могло ли такое быть? И, примеряя к себе события, как кафтан с чужого плеча, сомневались, ибо одного рукава хватало одеть все многокнижное поколение вместе с книгами.
Князь без княжества — не князь. Так, казалось бы, быть должно. Так и бывало по старому русскому обычаю, когда сведут с места, князя, другого посадят, сведенный же становится в один ряд с другими родовичами. Так сохранялось в Европе на западе. Император ли, герцог ли и другие владетели, имена которых были названиями земель, лишившись земли, лишались и имени. На Руси где-то и как-то княжество слилось с личностью, длилось после потери земли и стиралось через поколения, когда дальнее достоинство дальнего предка заменялось отцовским достоинством и честь сыну шла по отцу. Изгой Всеслав, побежденный, без союзников за русскими пределами, без опоры на Руси, для людей оставался князем. И все-то все люди знали: где и кто находится, что думает, куда и когда собирается. Дорог будто бы не было, пробитые тропы будто бы снегом заносило за зиму так, что до весны каждый сидел в дому безвылазно, подобно медведю в берлоге, только лапу не сосал. Ан нет, и лапу сосал, и в спячку западал, согласно известиям о русских из нерусских ученых трудов.
Зимой 1069/70 года Мстислав Изяславич, державший для отца Полоцк, умер в Полоцке от болезни — не повадили ему двинская вода и кривский хлеб. За эту же зиму к изгнаннику Всеславу прибилась изрядная дружина богатырей, которым было повадно служить не кому-либо, а богатырю же, таковым признанному от всей Руси. Удачи не было изгою? Что ж, сегодня убыток, завтра прибыли жди. Время худо терять, вчерашнего дня не вернешь. Сердце потерять — всего лишиться.
Всеслав смелости не растратил, время хотел наверстать, убытков не боялся. В 1070 году князь Всеслав больше шумом-испугом, чем кровью, выбил из Полоцка Святополка Изяславича, заменившего брата. Пробовал Изяслав опять вытолкать Всеслава. Полоцкий князь качнулся, но не выпустил Кривской земли — его Земля от себя не пустила.
Кто видал, как осенью сидят сокола на ветках, издали различает их. Вот сухими лапами с остроиглыми когтями захватила сук крепкая, крупная птица. Голова гордо откинута, гордо выпячен зоб над широкою грудью. Глядит, чуть поводя крюконосой головой, и человека подпускает к дереву вплотную — где ему, бескрылому, до меня достичь. А вот другой, тоже на отдыхе. Но сколько уже готового полета в чуть подавшемся вперед теле, хотя каждый мускул еще свободен! Общего между ними — уменье выбрать насест по своему весу. Первый сокол — недавний гнездарь. Второй — единственный, кто выжил из прошлогодних птенцов. И будет жить. Он храбр, но никогда не подпустит двуногого близко. Первый молод и глуп.
Так и сидел князь Всеслав в своем милом Полоцке. Прочно, но весь на весу. И сыновья с ним такие же. Ожегши руки, киевский князь Изяслав счел за благо более их не совать в горячие кривские дебри. Началась пересылка через доверенных людей.
— Ты, брат-князь, что против меня таишь? — передает Изяслав.
— Ничего. Вот крест. Это ты, брат-князь, на меня точишь меч, — отвечает Всеслав.
Срок пройдет, затевают опять. Опять Изяслав шлет своих:
— Оставил я давно уж вражду. Вот крест. Мир лучше ссоры.
— Мир лучше, — подтверждает Всеслав.
Послы заживаются. Киевские — в Полоцке. Полоцкие — в Киеве.
Изяславовы послы ведут в Полоцке речи о дружбе, да только есть иные, которые любят погреться на чужом пожарище.
Полоцкие послы в Киеве намек мечут: Изяславу-то поближе нужно глядеть, тайное и станет явным, как в священном писании записано.
Так, не делая дела, проводили время. И озирались, не веря друг другу. Поистине, неверие горче самого косного верования.
В Чернигове, в Переяславле сидели князья Святослав с Всеволодом, и что ни дальше время шло, тем длинней вырастали за Днепром недоверие с опасением. Для сих растений, именуемых сорными, нет времени года, они не боятся засухи, не вымокают, и нет на них саранчи. Однако же и за Днепром тоже ничего не делали.
— Про волка. Говорят, ты волком оборачивался. Это грешно. И больше такого не делай, душу погубишь навечно.
— Пусть говорят, — отозвался Всеслав, вставая с бревна. Был он ростом высок, широк, силен. Той же богатырской породы, что Святослав Ярославич, Ростислав Владимирич и подобные им. Про таких сказано: силушка живчиком по жилкам переливается. Их собрать бы тысячу, весь мир завоюют. — Глянь на меня, — продолжил Всеслав, — где ж мне в волчью шкуру рядиться? Разве в медвежью! Да и медведя такого поискать.
— Да и все-то опять-то ты шутишь, — всерьез погрозился Антоний. — Я на Афоне встречал ученых иноков. Перед их великой ученостью я — как лягушка перед быком. Они допускают, что кудесники, отведя людям глаза, даже в мышь превращаются.
— К чему спорить, — согласился Всеслав, усаживаясь рядом с Антонием. — Давай по-другому речь поведем, что нам с тобой мудрецы! Ты, мир повидав, испытав его чистой душой, истинно веришь в такое?
— Могу верить, — серьезно возразил инок. — Бог все может допустить, а меру божью человек не знает. Со мною бывает даже на молитве. Вдруг будто приподнимусь над землею. Или — виденье, человек, которого никогда не видал. Гляну — на глазах моих он меняет обличье. Является непонятный урод, зверь. Что, ж ты скажешь! В пещерке ночью некто подходит, стоит рядом. Я сплю, но чувствую — кто-то есть. Открою глаза — зги не видно, тишина, будто в живых я один во всем мире. И он, кто рядом стоит… Помолюсь про себя и засну: бог-то видит все.
— Сильна твоя вера, — согласился Всеслав, — ты можешь горе приказать — пойдет. Не пытал себя?
— Нет, — отрекся Антоний, — и не буду. Подобное есть испытание бога и соблазн себе. Кто я, чтоб подобного требовать!
— Справедливо судишь, — согласился Всеслав. — О себе скажу. Бредни людские и сказки, будто ведомо мне тайное средство делаться волком. Но люди верят. И я им не препятствую верить. Кроме тебя, никто не посмел меня спросить. Другое у меня есть. Иной раз я без слов понимаю, что в душе человека. Часто мне удается, сильно чего-либо от человека пожелав, завладеть его волей без слова, без понужденья. Иные слушаются моего взгляда. Кровь из раны могу остановить, но не из всякой. Чужая боль мне бывает послушна; прикажу — и снимаю боль.
— Дар у тебя есть, — сказал Антоний.
— И у тебя есть, — сказал Всеслав, — но ты им не хочешь владеть.
— Не понял я тебя?
— На месте сидишь. Страдаешь во имя страдания. Плоть убиваешь своими руками. Своего спасения ищешь. Разве ты его не найдешь в миру?
— Христос сказал: кто во имя мое не оставит мать, отца, жену и все драгоценное для него на свете, тот недостоин меня, — возразил Антоний.
— То сказано в духе, — ответил Всеслав. — Разве же он указал отрекаться от мира! Он же требовал, чтобы люди бесстрашно бились за правду Христову. Чтобы ставили правду превыше всех привязанностей.
— Думал я, продолжаю думать и ныне, терзая свою душу, — сказал Антоний. — Я слаб. Избрал путь по своему малосилию. Ты меня не вини, прости. Лучшего сделать я не сумел. Спрятался, говоришь? Я не спорю с тобой…
— Отче, отче, — обнял Всеслав монаха за плечи, — бродим мы, ищем мы. И ты меня прости за упреки никчемные. Лежали они у меня на душе, а я тебя люблю. Но не слаб ты. Здесь вы — богатыри. Правду же о каждом из нас узнаем мы, как видно, лишь на Страшном Суде. Давай о другом поговорим.
— Куда ж нам от себя деваться? — возразил Антоний. — От себя не убежишь. Мучаешься, княже?
— Да. Не выгонял я Изяслава, вече его изгнало. Вече меня князем поставило — я не просил. С запада Изяслав придет с поляками. Из-за Днепра пойдут Святослав со Всеволодом.
— Мы за тебя молимся, ты русской крови не лей, — попросил Антоний.
— Уходить мне из Киева не хочется, — сказал Всеслав. — Оставаться? В народе у меня нет врагов. И друзей нет. Мне тут — что нынче нам с тобой под осенним солнышком: светит, да не греет. Комары с мошкой не гнетут, зато нет уже ни гриба в лесу, ни ягоды. Силой держаться? Силы моей недостанет против троих Ярославичей.
— Нехорошо силой-то, — заметил Антоний.
— Нет, хорошо, — возразил Всеслав. — Ты, отреченец мира, один силен твоей силой. Я думаю не о насилии, не о понуждении. О согласии думаю.
— Князь, князь! Не отличить нам силу от насилия. Не дано человеку такого знанья. Потому и цепляются все за дело, смысл же его ищут потом. Взял — прав. Не взял — не прав, зато будешь прав, когда возьмешь. Суета это. Каждый себя убеждает — я прав. Без правоты никто жить не может.
— Все ищут, как умеют, а решает меч, — убежденно сказал князь Всеслав. — Погляди на наш мир! Греческая империя не первый век насмерть бьется с турками и арабами. Бьется с болгарами. С италийцами. Там — вот так! — Переплетя пальцы, Всеслав показал, как одна рука ломает другую. — И остановиться им нельзя — тут же свалят на землю и разорвут. На западе, у края, где Океан, франки-нормандцы с папским знаменем завоевали Британию — остров громадный — и жителей между собой делят, как скотину, считая по головам. Франки бросаются один на другого и упавшего душат сразу. В Испании четвертая сотня лет идет, как испанцы режутся с арабами — маврами. В Германии великие владетели дерутся между собой, дерутся с собственным императором Генрихом, четвертым этого имени. У наших братьев по крови, ляхов и чехов, резня постоянная. И Литва давит на них, давит на Полоцк мой. У свеев, у норманнов, у датчан нет покоя. И воюют они зло, их порода пощады не дает и не просит.
Антоний кивал головой в низенькой, засаленной камилавке и руку поднял, когда князь Всеслав перевел дух, но тот продолжал:
— Нам теперь, после стольких бед от Степи, с половцами придется обживаться. Чем? Мечом да копьем. А сзади, за половцами, что? Знаешь? Не знаешь, не говори, я скажу. Там дней сотни на три пути — степь, пустыня, горы. И везде один идет на другого. Истощатся, передохнут, подкопят народу — и вновь, и вновь война, война, война. Половцы не зря пришли. Их сзади другие подтолкнули. Половцам на старом месте, за Нижним Итилем, Волгой по-нашему, стало несладко. Такой наш мир. Не ты, так тебя. Знаешь ли ты, что на западе, где земля обрезается берегом Океана, тоже не пусто? Я лета четыре тому назад слыхал от варяга повесть. Их люди через Океан переплыли и нашли никому не ведомую землю Винланд. Там люди с темной кожей. Мирную жизнь нашли? Нет. Тут же на варягов тамошние жители напали с луками, с копьями. Насадки у стрел, у копий кремневые, а убивают, как железные. Волком оборачиваться? Что наши русские — лесные волки! Тут, отче, драконом быть надо, да с огненным зевом.
— Не согласен я, княже, не согласен, — возразил Антоний. — Ты все вместе собрал сразу. Будто весь мир пылает и каждый каждому режет горло. Сила же будто бы только в оружии. Нет. Вон там они, — и Антоний указал на заднепровские леса. — Сидят на пашнях. За скотом ходят. Смолу гонят. Из дерева утварь режут. Ремесла там разные. Кто кузнец, кто кожевник. Ткут. Княже, в них русская сила живет. От них тебе и хлеб, и ратный. Им князь нужен по беде. Не будь беды… И мы, богослужители, нужны им по смятению сердец Душе ихней, совести ихней мы больше нужны, чем княжие дружины. Они — множество, они суть истинная сила, они суть у бога.
— Прав, отче, прав ты, — согласился Всеслав. — Они подобны лесу, мы, князья, не более чем ветер. В наших ссорах пролетим поверху, вершины качнутся, и — лес стоит, а князя ищи-свищи. Ты, мудрый, верно судишь. Так зачем же ты им мешаешь?
— Им-то? — удивился Антоний. — В чем же я помеха для них?
— В твоей святой жизни, — сказал Всеслав. — Их жизнь, по сравненью с твоей, будто бы нечиста. Будто бы с женой быть нечисто. Церковь брак допускает, но безбрачие ставится выше. Церковь не возбраняет заниматься мирскими делами, однако ж отреченье от дел свято. И живешь ты в пещерке своей живым упреком тем, кого считаешь у бога живущими. Женщине сюда нельзя. Что ж она? Нечиста, что ли?
— Спешишь, брате, быстрым умом, — упрекнул князя Антоний.
— Где ж я спешу, укажи?
— Не укажу, а скажу. Ты, сердцеведец, знаешь лучше меня, как стремленьем пылких сердец устроилось монашество от первых христианских годов. Ты, ученый, больше меня знаешь, что святые бегством в пустыни примером своим победили скверну старого Рима. Спасение и грех рядом живут. Монах — человек. И ты в нем не ищи совершенства.
— Быть по сему, — согласился Всеслав, — но бог заповедал: плодитесь и размножайтесь. Где ж твои дети, где внуки, ты, отреченец от мира мирского?
Антоний приложил палец к губам, прося друга не вторгаться словами в тайное тайных. Но князь не унялся.
— Да! — настаивал он. — Христос под разрушенным храмом разумел не душу, а земное тело. Воскреснув, он людям явился телесным, и апостол Фома вложил пальцы в его телесные раны! Христос велел: будут двое плоть едина. Монахи презирают плоть, которую Христос освятил. Кто же грешит, и плоть отрывая от духа, и жену отторгая от мужа?
Колокол звал к вечерне. Несколько монахов в рясках из пестряди, босые, прошли в церковь, кланяясь Антонию и князю.
— Пойдем, княже, и мы, — угасшим голосом пригласил Антоний, — уврачуем смиреньем молитвы смятенье души и горечь ума.
Минула короткая, но оттого еще более скучная киевская зима, встретили киевляне масленым блином весеннее солнцестояние, и Весну встречали, и хороводы гуляли, и березки завивали, и игры водили, и девушки гадали, бросая в воду венки из первых желтых цветиков весенних, и все было новое, да по-старому, ничего не забыли. Не забыл своего и князь Изяслав, явившись в русских пределах с польской подмогою, которую вел король Болеслав, того же имени, что тот, которого приводил Святополк, прозвищем Окаянный.
Киевляне встрепенулись, собрали полки и пошли навстречу гостям, надеясь на своего нового князя Всеслава. Выступая, прощались, жены и детишки плакали, старики напутствовали — все, как всегда. Но Всеслав не положился на киевлян. Дошли до Белгорода, стали станом, выставили сторожей. Сторожа не спали, конные ездили, пешие перекликались. Но утром уже не было ни Всеслава, ни дружины его, которая за зиму составилась около князя. Никто не видал, как бежали они. Понятно, и сам Всеслав обернулся серым волком и дружину зачаровал, сделав всех невидимыми глазу. Известный кудесник.
Сила у киевлян была будто бы и не малая, но привычки ходить на войну без князей не было совсем — не новгородцы либо псковичи. Тем более показалось всем тошно, что побег кудесника-князя явственно предсказывал общую гибель.
Безголовое тело мигом втянулось обратно в Киев, ко дворам. Благо, недалеко ходить было: от Белгорода до Киева верст тридцати и тех не будет. Хоть и коротенькая была дорожка, но за день один исчезли, разбежавшись по домам, сельчане, чтобы докончить полевые работы. Горожане, собрав вече на Подоле, избрали нескольких лучших людей, дали наказ и погнали послами в Чернигов, к князьям Ярославичам — Святославу со Всеволодом. Выборные говорили в Чернигове грубо:
— Будто бы мы дурно сделали, что Изяслава изгнали. А хорошо ли сам Изяслав поступал, боясь половцев и веча не слушая? — И не ожидая ответа от Ярославичей, сами в крик отвечали: — Худо, худо! — Жаловались: — Ныне Изяслав ведет на нас Польскую землю, хочет нас избить через поляков. Так вы, Ярославичи, идите в Киев княжить. Это город отца вашего. А не пойдете — пожалеете. У нас людей много и коней много. Мы город запалим с четырех концов и выжжем весь. Сами ж уйдем навсегда. Нам везде место. И у греков в Таврии сядем. И Тмуторокань нас примет. И через море нам есть дорога, пойдем под руку базилевса.
В гневе киевляне, сорвав шапки с голов — в те поры люди перед князьями непокрытыми не стояли, — их оземь бросили и топтали ногами, будто змею.
Князь Святослав обещал:
— Не дадим брату Изяславу воли разорять отцовский город. Если подойдет он с поляками, мы с братом Всеволодом выйдем на него с войском и вместе с вами его навечно прогоним. Ежели придет он с миром да с малой дружиной, пусть опять на стол садится.
На том и порешили, с тем Святослав нарядил пятерых своих бояр к Изяславу. Те с бывшим изгнанником говорили, как топором рубили, и князь поехал к Киеву с королем Болеславом, как с гостем. Польские полки пошли назад. При короле остался небольшой отряд своих.
Сын Изяслава, Мстислав, был пущен отцом вперед. В Киеве Мстислав схватил людей, которые разграбили Изяславову казну, почти все вернул, а отцовых обидчиков, свыше пятидесяти человек, велел убить. Схватил он также десятка два людей, которых считали друзьями Всеслава. После ожидания большой беды подобное не поразило киевлян горем. Тем более что наибольшая часть их осуждала грабеж имения бежавшего Изяслава: чужое-де нечего хватать, чужим не разбогатеешь. Добытое умом, да горбом, да в бою взятое — на пользу, прочее — на порчу.
С честью встретили киевляне Изяслава за городом, с почетом проводили его по городу на верхнюю часть, до княжого двора. Достался почет и княжому другу — королю Болеславу, второму этого имени. Изяслав разослал поляков по ближним волостям для кормленья и стал по-новому оглядываться в старом русском городе.
Помнилось ему вече на Подоле, с которого начались его, Изяславовы, беды. Князь велел торгу быть на горе, близко от княжого двора. Снизу перенесли наверх вечевые била, наверху устроили подмости, с которых говорить. А торговую площадь на Подоле, где со старинных дней собирались, князь Изяслав велел разделить на улицы, улицы разбить на участки и поставить там дома, да сараи, да что придется, чтоб не стало торговой площади, чтобы негде было сойтись людям, коль и вздумают.
Дни шли — князь не успокаивался. Мерещились ему друзья Всеслава, и языка своего Изяслав не удерживал, грозился. Сколько-то десятков киевлян почли за доброе переждать серенькие дни за Днепром, в Черниговской земле, под широким крылом князя Святослава-богатыря. Он побил малым войском большое войско половцев, по его слову Изяслав не посмел разорять Киев. Изяслав сердился, но гнева таить не умел.
— Что за святитель такой объявился, Антоний-пещерник! Кем ставлен? Кем объявлен? С оборотнем дружился. Спереди ряса, сзади шкура волчья! Не худо будет эти пещерки раскопать.
В Киеве колокол гудит, в Чернигове подголоски — «звяк, звяк». В Константинополе патриарх служит соборно, в Салониках — Солуни аминят. В Париже король французский средь своих слово молвит — в, Руане английский король герцог нормандский за меч берется. Откуда только люди все знают!
Стал, не стал бы князь Изяслав раскапывать пещерки и Антония с горы в Днепр толкать, неизвестно. Ибо князь Святослав утром в Чернигове свое слово сказал, вечером его дружинники к Днепру вышли, ночью переправились, тихими стопами по обрыву взошли, молитву творя, перед Антонием склонились, ласково взяли его мягкими руками и на руках же до лодьи донесли прежде, чем святой человек опомнился: видение ли ему, либо явь удивительная.
На следующий день в Чернигове бухнуло — в Киеве отозвалось: Антония-старца князь Святослав выкрал, чтоб брата своего князя Изяслава уберечь от греха. Сильно нахмурившиеся киевляне развеселились, но киевский князь еще больше обиделся.
Переслались послами. Изяславовы именем своего князя упрекнули черниговца:
— Зачем моих людей ночью крадешь?
Святославу бы отговориться, а он что в голову пришло:
— Антоний не твой, а общий, русский.
Опять обида. И вот что плохо: чужому большее прощаем, а на своего сердце по пустяку вскипает, рука сама поднимается.
— На советчиков да на помощников люди больше всего обижаются, — говорил старец Антоний своему покровителю.
— Откуда ж ты такое знаешь? — спрашивал князь Святослав.
— Что, разве солгал? — вопросом же отвечал старец. — Самолюбие большое в человеке, мешает оно. Обидно мне. Перешагнуть не могу через ров, сам места ищу, где посильно, ты ж меня к себе на спину не сажай.
— Вот ты какой! — усмехнулся Святослав.
— А ты такой, — соглашался Антоний. — Ты меня святостью моей обижаешь. Всеслав попрекал, пример-де дурной даю, жизнью своей поощряю безбрачие. Я с Всеславом спорю, борюсь. Ты же думаешь, я святой.
— Как же ты споришь, когда его нет с тобой?
— Как все, как ты. Разговариваю с ним про себя. Я не князь, времени много. Руки займу, а сам либо молюсь, либо беседую. Всех соберу. Хорошо. Утром сегодня говорил с одним греком.
— О чем?
— В бытность мою на Афоне слыхал речение древнейшего философа, по-нашему — любителя мудрости, любомудра, одним словом. Говорил тот, древний: правителю безопаснее будет уничтожить десять городов, чем пять самолюбивых людей оскорбить.
— Злая мудрость.
— Чем зла-то? Мудрость, как нож, — хлеба краюху отрезать, человека ли зарезать, нож не повинен.
Как было уже при Святополке Окаянном, так же случилось и при Изяславе с поляками, размешенными по волостям для удобства их содержания. Сельчане пригляделись к непрошеным гостям и взялись за оружие. Стычки были редки, чаще русские, накопив недовольство, сразу объяснялись стрелой и мечом. Болеславу пришлось поспешить восвояси.
Подобравши дружину и охотников, князь Изяслав послал своего сына Мстислава выместить на князе Всеславе обиду. Поступил он так без совета с братьями, собственной волей. Не желая подвергать разорению свою Кривскую землю, князь Всеслав нашел в лесу колдовской пень, схватился зубами, перевернулся через голову и убежал серым волком. С тем отличием от обычных волков, что следа не оставил.
И вдруг объявился. И где же! В начале зимы он вновь принял человеческий облик в Новгородской земле, в озерно-лесных просторах к северо-западу от Ильменя, где полно речек и речушек, из которых иные текут-текут и вдруг норятся под землю и вновь появляются, а другие — подобного нет нигде — меняют течение, и не поймешь, где у них устье, а где исток. Здесь обитают водь с ижорой, люди белоглазые, светловолосые, давние данники, союзники, друзья Новгорода, которые с ним давно не ссорились. И на этот раз им ссориться с Новгородом было будто бы не из чего, однако же князь Всеслав вдруг выскочил под самым городом с войском из вожан, да так, что уж и в город входил.
В те годы новгородцы держали князем Глеба, сына Святослава Черниговского. Хотя по старине Новгород стоял под рукой киевского князя, Святослав, пользуясь слабостью Изяслава, дал новгородцам Глеба. Князь Изяслав был недоволен — тут-то и крылся тонкий Всеславов расчет.
Новгородцы порушили этот расчет. Успев ополчиться, они посекли вожан и взяли в плен самого Всеслава. Достался им полоцкий князь не беглецом. Он собою прикрыл бегущих вожан, которых соблазнил на дело, не нашедшее божьей поддержки. Либо какой-то иной.
На том и закончилась быстротечная война, и новгородцы могли искать старые и недавние обиды на изгое Всеславе, князе без княжества, чародее без чар, кудеснике, кто сам себе накудесить не мог, ведуне, утром не ведавшем, куда вечером голову положит, волке бездомном. По другому времени да в другом племени, тут же такую добычу перелобанив да взявши шкуру, победители пошли б домой, похваляючись по-охотницки — и всякой похвальбе была б честь, ибо целый город в свидетелях, ибо в руках и свидетельство, пробуй хоть на зуб, не веря глазам, а на руках еще кровь не высохла, хоть гляди, хоть лижи, солона, не поддельная.
Из всех русских новгородец и славился, и бесчестился самым расчетливым, всякому товару знал две цены — купить и продать, без прибыли с места не вставал, с убытком не спал, пока ужом не изогнется, вьюном не выскользнет, но свое возьмет со дна морского, из камня каменного когтями выкогтит.
Из всех русских веч самое горячее вече творилось в Новгороде. Забыв про расчетливость, новгородцы друг за другом гонялись, с моста в Мутную — Волхов сталкивали и бились любым оружием, только что красного петуха не пускали по городу. Не потому, что боялись и свой дом спалить, а по обычаю: не было обычая, чтоб поджигать.
Зато так вопили, что привычные новгородские вороны с воробьями и галками не могли привыкнуть и перелетывали за окраины ждать, когда бескрылые, хоть и двуногие птичьи данники дадут крылатому люду делом заняться. Оно ведь как? Кто, разумно собирая по зернышку, кусками не хапает, тому от бога на день пуд полагается, да времени мало отпущено — всего-то от зари до зари. Новгородцы свою птицу понимали до тонкости и сынам в пример ставили: учись трудиться-то.
Нынче не беспокоили птицу небесную. Новгородские выборные старшины вместе с князем Глебом по-братски со Всеславом перемолвились и пустили на волю князя-изгоя, богатыря, как лебедь, гордого, отпустили для «ради бога», как у них такое дело называлось, для «ради бога» же князь Всеслав обещался ни водь, ни ижору, ни других новгородских земель не мутить и Господину Великому Новгороду худа не делать.
И поехал он нетропленой тропой на усталом коне куда глаза глядят, и серые сумерки кутали сизым пологом скучные еловые перелесочки, и вьюжило ему вослед, заметая следы, а новгородцы-победители, аршинники, весовщики, счетчики-алтынники, остались в теплых домах, и самая из всех злейшая баба-изъедуха поостереглась мужа-смиренника чем-либо попрекнуть, ибо чуяла — нынче прирученный тихоня может впервые платок с нее снять, проверяя, крепки ли волосы, тогда и дальше держись, лиха беда — начало, и, вспомнив былые денечки ласковые, красные, сама ластилась: ты ж мой могученький, ты ж мой желанненький.
Так возвеличились мужи новгородские в зиму 1069 года. И никто на Руси не удивился. Лишь по прошествий многих веков книжники, изнывая над летописями будто бы дальнего времени, себе в душу заглядывая, себя спрашивали: могло ли такое быть? И, примеряя к себе события, как кафтан с чужого плеча, сомневались, ибо одного рукава хватало одеть все многокнижное поколение вместе с книгами.
Князь без княжества — не князь. Так, казалось бы, быть должно. Так и бывало по старому русскому обычаю, когда сведут с места, князя, другого посадят, сведенный же становится в один ряд с другими родовичами. Так сохранялось в Европе на западе. Император ли, герцог ли и другие владетели, имена которых были названиями земель, лишившись земли, лишались и имени. На Руси где-то и как-то княжество слилось с личностью, длилось после потери земли и стиралось через поколения, когда дальнее достоинство дальнего предка заменялось отцовским достоинством и честь сыну шла по отцу. Изгой Всеслав, побежденный, без союзников за русскими пределами, без опоры на Руси, для людей оставался князем. И все-то все люди знали: где и кто находится, что думает, куда и когда собирается. Дорог будто бы не было, пробитые тропы будто бы снегом заносило за зиму так, что до весны каждый сидел в дому безвылазно, подобно медведю в берлоге, только лапу не сосал. Ан нет, и лапу сосал, и в спячку западал, согласно известиям о русских из нерусских ученых трудов.
Зимой 1069/70 года Мстислав Изяславич, державший для отца Полоцк, умер в Полоцке от болезни — не повадили ему двинская вода и кривский хлеб. За эту же зиму к изгнаннику Всеславу прибилась изрядная дружина богатырей, которым было повадно служить не кому-либо, а богатырю же, таковым признанному от всей Руси. Удачи не было изгою? Что ж, сегодня убыток, завтра прибыли жди. Время худо терять, вчерашнего дня не вернешь. Сердце потерять — всего лишиться.
Всеслав смелости не растратил, время хотел наверстать, убытков не боялся. В 1070 году князь Всеслав больше шумом-испугом, чем кровью, выбил из Полоцка Святополка Изяславича, заменившего брата. Пробовал Изяслав опять вытолкать Всеслава. Полоцкий князь качнулся, но не выпустил Кривской земли — его Земля от себя не пустила.
Кто видал, как осенью сидят сокола на ветках, издали различает их. Вот сухими лапами с остроиглыми когтями захватила сук крепкая, крупная птица. Голова гордо откинута, гордо выпячен зоб над широкою грудью. Глядит, чуть поводя крюконосой головой, и человека подпускает к дереву вплотную — где ему, бескрылому, до меня достичь. А вот другой, тоже на отдыхе. Но сколько уже готового полета в чуть подавшемся вперед теле, хотя каждый мускул еще свободен! Общего между ними — уменье выбрать насест по своему весу. Первый сокол — недавний гнездарь. Второй — единственный, кто выжил из прошлогодних птенцов. И будет жить. Он храбр, но никогда не подпустит двуногого близко. Первый молод и глуп.
Так и сидел князь Всеслав в своем милом Полоцке. Прочно, но весь на весу. И сыновья с ним такие же. Ожегши руки, киевский князь Изяслав счел за благо более их не совать в горячие кривские дебри. Началась пересылка через доверенных людей.
— Ты, брат-князь, что против меня таишь? — передает Изяслав.
— Ничего. Вот крест. Это ты, брат-князь, на меня точишь меч, — отвечает Всеслав.
Срок пройдет, затевают опять. Опять Изяслав шлет своих:
— Оставил я давно уж вражду. Вот крест. Мир лучше ссоры.
— Мир лучше, — подтверждает Всеслав.
Послы заживаются. Киевские — в Полоцке. Полоцкие — в Киеве.
Изяславовы послы ведут в Полоцке речи о дружбе, да только есть иные, которые любят погреться на чужом пожарище.
Полоцкие послы в Киеве намек мечут: Изяславу-то поближе нужно глядеть, тайное и станет явным, как в священном писании записано.
Так, не делая дела, проводили время. И озирались, не веря друг другу. Поистине, неверие горче самого косного верования.
В Чернигове, в Переяславле сидели князья Святослав с Всеволодом, и что ни дальше время шло, тем длинней вырастали за Днепром недоверие с опасением. Для сих растений, именуемых сорными, нет времени года, они не боятся засухи, не вымокают, и нет на них саранчи. Однако же и за Днепром тоже ничего не делали.