Ближе к весне путь был в Галич Мерьский, который стоит на реке Вексе, текущей из обширного Галицкого озера в реку Кострому. Подобно селеньям на берегах Клещина-озера, подобно Ростову Великому и Мурому, город Галич был устроен на широкой поляне среди лесных пущей. Из Галича Владимир съездил в Чухлому, стоявшую тоже на поляне и тоже вблизь озера, Чухлома — выселок Галича и столь же древня, как самый Галич.
   Едва успел Владимир вернуться в Ростов Великий, как пошли с гор потоки, на полянах снег осел, в лесу изрыхлился, на соснах забормотали лесные тетерева-глухари. Вся птица возрадовалась, синички-сестрички порхать стали парами, а бескрылым не стало ни проходу, ни проезду, а всего более заключила весна человека. И воздух особенный, и вдаль тянет куда-то, а ходу нет совсем — жди, пока не вернутся в свои берега радостные и грозные вешние воды. На озере лед всплыл, оставив между берегами и своей порыхлевшей и сорной поверхностью широкие забереги. Пролетная птица валила на север, на север все шла и шла стаями-тучами, падала на лужи, на забереги, и тесно в них становилось, как во дворовых загонах, набитых овцами, ошалевшими от весны.
   Перед самым распутьем прибыл последний гонец с отцовым письмом, с материнскою грамотою. Оба наставляли сына, каждый по-своему. Писали — отец по-русски, мать — по-гречески. Слова разные, смысл один.
   Ростовская весна странно запаздывала против переяславской, и — простое познается непросто — кто-то объяснил молодому князю еще одну разницу между севером и югом.
   Необычно удлинились дни, короткие ночи озарялись сиянием северной части неба: там, за окоемом, в Белоозере, говорят, ночью можно вставить нить в игольное ушко. Тут с юга прибыла весть: князь Всеслав бежал из Киева, князь Изяслав сел на свой стол, а Владимиру велено спешить во Смоленск — охранять город от козней лукавого оборотня.
   Собрались без спешки, зато быстро. Епископ Леонтий, отслужив молебен о путешествующих, благословил молодого князя и его дружину. Прощаясь, Владимир хотел остеречь ростовского святителя от рьяности в деле обращенья язычников, слова приготовил, про себя речь повторил о том, что язычники перенимают у русских, учатся, отбирая полезное для себя из вещей, слушают они и поучения, когда поучающий не торопится. Пора бы начать, но Владимир спросил себя: а кто ты, чтоб наставлять епископа, он же тебе едва ль не в деды станет. И промолчал.
   Владимир вспомнил о робости своего языка через несколько лет. Ростовский клирик, который плыл помолиться афонским святыням, рассказывал в Киеве:
   — Преосвященный Леонтий спустился восточной Нерлью в Клязьму, Клязьмой плыл до Луха-реки, Лухом поднялся верст более ста до места, где истоки. Там среди непролазного для чужих леса поставлено на изрядном поле муромское капище. Около живет много муромы. Преосвященный им три дня проповедовал истину неустанно. На четвертый день еще затемно пришли ко мне двое муромов толковать: ты-де скажи попу, шел бы он, откуда пришел, добром, не то плохо ему будет. У него на лице знак смерти положен, пусть в другом месте умрет. И собака его ныне ночью выла к худому, мы слышали. Что за знаки, мы, клирики, не видали, а собака выла, это верно. У преподобного собачка была небольшая, он из милости щеночка брошенного подобрал. Так было, — вздохнул клирик. — Ободняло совсем, а преподобный все спит, и собачка у него в ногах утихла. Мешала она ему ночью, он и заспался. Мы отошли — шестеро провожатых нас было, — судим между собой, как быть. Проснулся преподобный, нас упрекнул, что не разбудили его, и встали мы на молитву. Отец Леонтий отслужил литургию пред дерновым алтарем, нас причастил святых даров и сам причастился. День-то пришелся воскресный. Тут мы, к нему приступив, настаивали, чтобы проповедь закончить и назад нам идти. Преподобный сурово попенял, мне особо, да так, что стали мы у него прощенья просить. Дескать, не о себе просим, а о нем. Он отвечал: «Я в жизни сей подвизался добрым подвигом, ныне стар, течение жизни совершил и веру сохранил. Чего да кого мне бояться?»
   Оглянулись мы: много муромы сзади собралось, и женщины среди них, и дети. Преподобный Леонтий нам приказал: «Здесь оставайтесь, я один пойду». И пошел, а песик за ним потянулся. Преподобный цыкнул, вернулся песик к нам, но опять пошел к хозяину. Преподобный остановился перед муромой, а они — как стена, не пускают. Что-то он говорил, а потом крест поднял, они расступились, пропустили, сомкнулись за ним. Мы хотели повиновение нарушить, за ним бежать, не тут-то дело. Наскочила на нас мурома с дубинами, с веревками. Приказали тут и стоять, иначе свяжут. А не дадимся вязать — дубинами перелобанят. Среди них те, кто со мной ночью говорил. Грозятся: поздно, теперь нет вам хода. Оружие у нас было кое-какое, в пути против зверя оборониться, но все в лодье оставлено по приказу преподобного. Да и то сказать, весь в броню оденься, вшестером против сотен не попрешь.
   Ждем. Там поле к капищу поднимается, и мы видим, как преподобный идет по тропочке, а за ним мурома идет, спереди же, от капища, навстречу другие идут. Остановились примерно от нас в версте. Не слышим ничего, но видим — преподобный крест поднял. Крест у него был в два аршина с половиной, деревянный, расписанный. Жив, думаем. И вдруг как из капища услышали мы гудение деревянного била. Сгрудилась мурома, крест упал. И мы со слезами на землю повалились. — Тут клирик без стеснения заплакал. Оправившись, продолжал: — Сколько-то времени прошло, не знаю, как мурома приказала — вставайте, ступайте туда. Встали мы. Вижу, толпа муромов расходится, уходят в свое капище. Побежали мы. Ох-хо… Всего-то переломали, затоптали, тут же палки на него набросаны, а пес визжит, кровь у него с лица лижет и на нас бросается… Собаку-то они не тронули.
   Отнесли мы его к реке, обмыли. Пошел я к муроме и говорю: «Бог вам судья, дайте хоть колоду да меду дайте, чтобы тело домой отвезти, и возьмите, что хотите». Ответили — так дадут, даром, чтобы мы поскорее уходили. И дали Солнце не успело стать на полудень, как мы тело в меде утопили и от берега оттолкнулись. А песик пищу из рук брал, но тут же выбрасывал и на четвертый день подох. На бережку зарыли мы его.
   Владимир рассказал о невыполненном своем желании Клирик рукой махнул:
   — Эх, князь, князь, ему и твой отец приказал бы, и митрополит запретил бы, все одно, что твое слово… Меж человеком и совестью только бог может встать, остальным — не поместиться. Будешь жить, испытаешь.
 
 
   Тогда, получив благословенье епископа, Владимир пустился на юг, ко Клещину-озеру. Два дня ушло на дорогу, зимняя цена которой от силы верст пятьдесят, но в пору раннего лета к ним и все сто прибавишь. Зато западная Нерль понесла в Волгу сама. В Усть-Нерли, называвшемся с недавнего времени Кснятином — по храму святого Константина, нерлинские плоскодонки поменяли на глубокие волжские лодьи и на двух лодьях пошли по Волге против теченья, держась затишных берегов, под которые не била струя.
   Как прошлым годом на Оке, так и в нынешнем гребли все на каждой лодье, имея на отдыхе сменных на каждое весло. То ли недавний пух на бороде и усах начал курчавиться волосом, придавая молодому князю мужской облик, то ли нечто более для себя значительное привыкли в нем видеть дружинники, но на этом пути получалось, что распоряжений ждали не от боярина Порея или от других старших возрастом, а от князя. Старшие дружинники-бояре привыкали спрашивать Владимира: что сделаем?
   Волга была оживлена движеньем, подобно киевским улицам. И вверх шли лодьи тяжелогруженые, которые тащили бечевой лошади или люди, шагая по береговым тропкам, которые так и назывались — бечевники. Когда берег делался неудобен, лодью подтаскивали ближе, люди забирались на нее и веслами да шестами перепихивались к другому берегу. Как положено на улице, селенья большие, малые и совсем крохотные — в два-три двора, не выходили из глаз. Не одни рыбные тони, не одни заливные луга — к Волге тянул самый шум ее, сама ее многолюдность, легкая купля-продажа, совершавшаяся на плаву. И бечевой заработок, доступный, легкий: пара лошадей тащит вверх тяжелогруженую лодью, и всего-то нужен для такого дела один паренек лет двенадцати. К тому добавить работу по поддержанию бечевника, которую делали общими силами все, кто занимался промыслом, каждый в своем месте.
   От Усть-Нерли до Зубца, где устье Вазузы, — триста верст, а шли их трое суток. Вверх по Вазузе до города Былева и до Гривы-волока — сорок верст трудных: года сильно шла, захватив поймы, и сильно сносила: на стремнинах едва пробивались.
   На Гривской переволоке людно, а тихо, все при деле или ждут дела. Чуткое на слово ухо здесь слышит «у» вместо «в». Договариваясь о плате за переволоку, артельный старшой скажет «усе соделаем» вместо «все сделаем». Но таковы уж русский язык и русское ухо: дня три-четыре будешь замечать смолянскую речь, будто порченая она, на пятый же сам будешь сажать вместо «в» «у».
   На берегах вместо причалов поделаны для лодей взводы, они же спуски. Два бревна концами втоплены, по-смолянски — «утоплены у воду», на сухом месте к их концам прирублены другие, далее — третьи. Размах между бревнами и в два аршина, и в сажень, и более, чтобы с воды между бревнами-ходами могла войти любая лодья. Изнутри ходовые бревна отглажены стругами, смазаны салом. Наставив лодью, ее за корму охватывают канатами и тянут либо людьми, либо лошадьми. Лодья идет легко до конца ходов, у которых ждут длинные дроги с такими же на них ходами. Дроги тоже разные — по лодьям. Привязав лодью, запрягают лошадей столько пар, сколько нужно, и везут по дороге спускать в Днепр по таким же ходам. Дело старинное, волоковые мастера опытные, работают споро: деньги-то получают не за время, а по ряду, им выгодно скорее от одного дела отделаться, к другому приделаться. На волоке не одна артель, не две, не три. Замешкаешься — отобьют заказчика. У каждой артели свои взводы-спуски, а волоковая дорога общая. Они же торгуют новыми лодьями. Старинные лодейщики умеют дерево выбрать, бревно выдержать, обводы распарить и выгнуть, собрать лодью, засмолить, и будет она служить тебе до твоей старости. Строят они и другие лодьи, грубо сколоченные из толстых досок и бревен, пригодные плыть только вниз, на одно плаванье. Такие совсем дешевы, и служат они тем купцам, которые спускаются в степные места, где, распродав товар, продадут и лодью для поделок, на топливо.
   Князю с дружинниками покупать-продавать было нечего, менять свои лодьи они не собирались. Артельщики, не мешкая, выволокли обе лодьи по салом смазанным ходам, наставили на дроги и повезли к Днепру. Дорога верст десять, не больше. Ее прошли пешком, разминая ноги, не спеша поспевая за дрогами. На сухом этом пути встретились знакомые переяславцы, черниговцы, киевляне, отправлявшиеся на Волгу, на Оку, новгородцы, плесковцы-псковичи, правившие путь на юг. Узнали новости не слишком новые: князь Изяслав сидит в Киеве, князь Святослав — в Чернигове, князь Всеволод вернулся из Курской земли в Переяславль. И другие новости, посвежее: князь Изяслав послал сына своего Мстислава в Полоцк. И полоцкий князь Всеслав, дабы не чинить своей земле разоренья, не дожидаясь, ушел из Полоцка, и где он — не ведают. А Мстислав Изяславич сидит в Полоцке и держит Полоцк для Изяслава.
   — И сидели бы все, Да сидели бы, князь милый, правду говорю, уж сидели б все дома бы, а уж мы-то, купцы-то, уж сновали бы, говорю тебе, князь милый ты наш, уж мы-ста, купцы-те, сновали-то! Вот, считай, загибай пальцы-те! Купец хлеб, кожу, сало, мед и всякое там у христьянина купил, ему прибыло? Раз! Княжому тиуну вывозное заплатил, князю прибыло? Два! Христьянину за провоз до Волги, к примеру, уплатил, ему прибыло? Три! Лодью купил, лодейщику прибыло? Четыре! Гребцам платил, им прибыло? Пять! Артельщикам за переволоку платил, им прибыло? Шесть! Бечевникам за тягу платил, им прибыло? Семь! В Смоленск, к примеру, приплыл, за воз товару на торг платил, им прибыло? Восемь! Княжому тиуну привозное платил, князю прибыло? Девять! На свои товары другие купил, опять кому прибыло? Десять! Далее оставим счет, не разуваться же! Эх, князь, князь молодой! Это ж невозможно сосчитать, сколько да кому от купца прибывает!
   Так рассказывал Владимиру бойкий купец из Коломеня, знакомый по прошлой осени. И он князя узнал, и князь его узнал, чем купца порадовал: один раз виделись, в церкви, слова не сказали друг другу. Вот она, молодость-то, памятлив глаз-то, раз один лишь заметил, и поди ж ты!
   — А князь молодой в себе поизменился! Омужел сильно. Оно ведь так, мужское дело-то, сначала в рост идешь, потом вширь, плечи — они-то раздаются, грудь глубже становится, вот он, голос-то, и гудеть начинает. Рубаху-то да кафтан небось к весне новые шить пришлось? Ну, омужел, ей-ей, омужел, — радовался бойкий коломенец. — Новая отцу с матерью забота приходит — сыну пора закон совершить. Невесту ищут небось?
   — Хватит тебе, хватит, заговорил князя совсем, — перебил купца его товарищ. — Ты не гневайся на него, князь. Мы с ним на паях торгуем десятый год. Я уж привык, а поначалу приходилось ему рот шапкой затыкать.
   Кого-то не повидаешь на путях-дороженьках! Коломенец правильно подметил. У Владимира был дар, пока еще им самим не замеченный, навечно запоминать людей, однажды виденных, и имена, услышанные хотя бы раз.
   Враг, неприятель, недруг, противник — имен ему много, зови как хочешь — опасен более всего, когда неизвестно, где он. Подкупивши съестного, пообедав на переволоке горячим, заев пирогом со сморчками, раннелетним грибом, Владимирова дружина уселась в спущенные в Днепр струги и пустилась вниз.
   Всего от воды до воды истрачено было времени часа три. Немногим скорее бы одолели такое же расстояние, идя на веслах против теченья. Водяной путь хорош, когда на переволоках порядок. Волок — всего пути голова. В Смоленской земле сошлись главные волоки: с Волги через Вазузу в Днепр, которым Владимир прошел из Ростова Великого; с Днепра на Угру либо с Угры в Днепр у Дорогобужа; с Угры в Десну либо с Десны в Угру у Ельни; с Днепра через Касплю в Ловать у Усвята; из Двины Западной через Торопу у Торопца в Ловать же; в ту же Двину через Касплю. С помощью этих волоков, старых, известных, с мастерами умелыми можно проплыть-проехать во все русские земли и города и во все иноземные владенья: к булгарам, арабам, туркам, грекам, латинянам в Италию, ко всем германцам, к датчанам, шведам, норманнам, французам, — словом, здесь путь во весь белый свет. Потому-то и погнал князь Всеволод сына своего Владимира в Смоленск на усиленье князь Изяславова тамошнего посадника: чтоб Всеслав Полоцкий не учинил чего над волоками. Тут сраму не оберешься, на всю землю разнесут худой слух: князья города держат, а на волоках проходу нет.
   По большой, еще весенней воде Владимировой дружине удалось одолеть триста пятьдесят верст до Смоленска чуть больше чем за двое суток. Могли бы и быстрее дойти — вода помогала, сама унося лодьи за сутки верст на пятьдесят. Мешали камни в русле. Пока плыли до Дорогобужа, пробили дно одной лодьи. Хорошо, что село было близко, а там мастера справились быстро.
   Вошли в речку Смядынь — смоленскую пристань. Вот и Смоленск на горе.
   В субботу князь Владимир вышел из Ростова Великого. Через второе воскресенье, в понедельник, ступил на смядынскую пристань. Сколько выходит? Восемь суток дороги, прибыли на девятые.
 
 
   Лето шло без покоя: ждали появленья Всеслава. Мстислав Изяславич сидел в чужом для него Полоцке, будто в частом кустарнике: и впереди шорох, и за спиной шорох, и по бокам шуршит. Не поймешь, то ли зверь крадется, то ли мышь невинная возится. И чем более ждешь, чем более слух настораживаешь, тем шума больше, не поймешь, идет ли, ползет ли, летит ли, либо это у тебя самого кровь бьется в ушах и собственное затаенное дыхание свистит.
   Так же и в Смоленске было. Слухом земля полнилась, и там Всеслава видели, и там о нем слышали. Получалось — в один и тот же день являлся Всеслав и под Менском, и в Дрютеске. Эти-то города хоть не так друг от друга удалены. Но как он мог в тот же день выгнать Всеволодова тиуна из Мстиславля! И тогда же забрать Торопец!
   В Полоцке Мстислав Изяславич умер от болезни. Новые слухи пошли: кровью захлебнулся, от страха скончался. Его не любили за жестокость, с которой он в Киеве гнал людей, заподозренных в разграблении княжой казны после бегства князя Изяслава, да и в Полоцке он себя показал не добром. Люди осторожные к своей душе и благочестивые, поминая латинское присловье: о мертвых говори либо хорошо, либо ничего, избегали говорить о Мстиславе. Тем и они его осуждали.
   По причине постоянной опасности князь Владимир не мог, как в Ростове Великом, утолить свою жажду к движенью. Ему довелось познать Смоленскую землю короткими путями. По Днепру плавал до Орши, сухими путями ходил на Касплинское озеро, а в другую сторону, на юг, в Погоновичи, Василев и Мстиславль.
   Днепр — дорога ровная, верная. Редкая неделя кончалась, чтобы не было писем от князя Всеволода, от матери-княгини, от младшего брата, Ростислава, от сестер. Вверх из Переяславля, из Киева, из Чернигова письма шли и восемь дней, и девять дней. Вниз Владимировы письма поспевали на двое суток скорее.
   Перед становленьем рек гонец привез сразу два письма, от князя Всеволода и князя Святослава Черниговского, старшего отцовского брата. Святослав писал племяннику, чтоб тот готов был подать помощь Святославову сыну, Владимирову брату двоюродному, Глебу. Глеб Святославич сидел в Новгороде. Отец велел Владимиру во всем слушать дядю Святослава, как если бы сам он, Всеволод, сыну что приказал. Речь же шла о Всеславе, будто бы полоцкий изгой собирается идти на Новгород. Пришлось Владимиру задуматься: почему дядя Изяслав Киевский молчит, почему отец с дядей Святославом не пишут, что Святополк Изяславич, посланный в Полоцк на место умершего Мстислава, должен против Всеслава делать? Почему ему-то, Владимиру, не приказали на помощь Глебу идти вместе со Святополком? Будто бы нет ни Полоцка, ни Святополка! Советоваться было с кем. Смоленский епископ славился умом. В дружине у Владимира кроме боярина Порея были и другие надежные бояре, старые опытом. Русские князья советовались с дружинами. Законом такое писано не было, но обычай прочнее закона: закон выдумать можно, обычай от жизни идет. Порешив вместе с князем, дружина охотой за князем идет, доброй волей брони надев. Добрая воля сильнее клятв-обещаний и крепче крестного целования.
   Однако ж молодой князь решился про себя думать: дурак думкой богатеет, умный и подавно. Владимир собирал, раскладывал, складывал, примерял. Получалось — не ладно между младшими Ярославичами и Ярославичем-старшим. Старший из рук младших принял Киев. В Киеве не любят Изяслава, тихо отъезжают к Святославу в Чернигов, к Всеволоду в Переяславль. Да и с криком бегут. Свободному человеку дорога не заказана, иди, куда хочешь, живи, где сможешь прокормиться. Да не каждому хочется покидать насиженный уголок и могилы отцов. Такие смотрят на досадившего князя как на помеху и ждут не обычного веча, где судят рядовые дела, а изрядного, когда Земля колыхнется.
   Вспоминалась угроза: извергну тебя за то, что ты не холоден и не горяч, а только тепел. Нет у Изяслава большой вины перед Киевской землей, чтобы, покаявшись, искать мира, любви. Нет и заслуг, чтоб за него Земля держалась. И в Ростове Великом, и среди смольян говорят про Изяслава: отец у него князь был, а этот ни в тех и ни в сех.
   Уже крепко ковал мороз. На Днепре лед был еще ненадежен, а на Смядыни держал лошадь. Снегу мало, со льда сдуло порошу, и можно было любоваться через лед, через прозрачную, как слеза девичья, воду дном, поросшим водяными растениями. Видно все, как рукой достать. Топор уронили — вот он, лежит, зарывшись железом, приподняв топорище. Старая лодья, выставив поломанные ребра, на которых когда-то держались обводья, загрузла набухшим долбленым днищем в мягкий ил, сразу и не поймешь, что лежит. Рыбы проходят у тебя под ногами стайка за стайкой. Вдруг в сторону взяли. Им навстречу идет острорылый осетр по самому дну, как ползет, н под его перьями взмывают мутные облачка ила — как пыль на земле. Ребята долбят лунки для подледного лова. Но как же быть со Всеславом, с Новгородом? С братом Глебом Святославичем? Первое настоящее дело…
   Довольно выдержав, Владимир собрал будто невзначай старших бояр. Достаточно было сказано неспешных речей — только слушай. Хватает лукавства в писаных книгах, не без хитрости живые книги. Городские бояре пустили корни, у них семьи, дома, имущество, земля, люди, они держатся места. У бояр, посланных с Владимиром, корни остались в Переяславле под надзором друзей, под охраною князя Всеволода. Им скучно в Смоленске, переписываются со своими, да что в письмах! Более года не видались. Каждый по-свому, каждый по-разному они встрепенулись. На Всеслава? Пойдем! Рассчитывали дороги, какую выбрать, сколько времени ехать и как. Спорили, но — важно — без шума. Своих немало — пять десятков мечей. Но против Всеслава да к Новгороду, в места плохо знакомые? Нужно брать с собою не менее сотен полутора смольян. Проводников надежных, не хвастунов.
   По Каспле с Ловатью до Новгорода свыше шести сотен верст. Зимними дорогами будет покороче, но нет еще зимней дороги. Ехать в санях с обозом. Нужно сто двадцать — сто тридцать саней, чтобы все с собой увезти и ехать быстро, боевых лошадей вести за санями, с перепряжкой. За четыре дня успеем доехать до Новгорода, когда установится санный путь. А пока собираться и набирать смольян. бремя есть; без пути не сдвинуться я Всеславу. Но где он?
 
 
   Установился путь, нашелся и Всеслав. О движении его к Новгороду с вожанскими полками прислали грамоты из Холма на Ловати, из Торопца на Торопе. Гораздо ранее князь Святополк Изяславич писал из Полоцка: есть слух, будто бы Всеслав ходит с войском у Ильменя.
   К Новгороду Владимиру с дружиной, со смолянскими помощниками не удалось поспеть. Глеб Святославич с новгородцами справился сам. Об этом узнали на третий день после выезда из Смоленска, уже миновав Холм, от беглецов — не то из полка Всеслава, не то от испуганных битвой людей. А к вечеру встретили и самого Всеслава. Как волк охотника, так опытный воин, заранее подзрев новых противников, успел с дороги сойти и стать перед лесом, оградившись завалом из спешно срубленных елей.
   Всеслав выслал своего старшего сына, Бориса, на дорогу к Владимиру с наказом остаться заложником, а Владимира Всеволодича просить на переговоры. Совсем светло, день выдался солнечный — все видели, что ни на миг не задумался князь Владимир, выслушав Бориса Всеславича. Ясным голосом ответил: «Добро, так и быть!» — и пустился к завалу, последней крепости изгоя Всеслава, напрямик. Снегу в те дни еще мало нападало — на четверть. Для саней по дорогам самая хорошая езда, а полем поезжай где хочешь: не нужно было Владимиру пользоваться следом истомленной крестьянской лошадки Бориса.
   Всеслав встретил Владимира пешим. Стоял он перед завалом, а за ним кто-то безоружный. Сам же завал, ощетиненный поднятыми к небу еловыми лапами, был будто мертв. Никого не видать. Но слышно, что тюкают топоры по мерзлому дереву. С мягким шумом упало еще одно дерево. Укрепляются кругом, что ли?
   — Садись, Владимир Всеволодич, — пригласил Всеслав, и подручный принял коня.
   Сели на сваленную сосну, на которую был заранее наброшен плащ, чтоб свежая смола не липла. Сидели.
   — Что ж молчишь-то? — спросил Всеслав.
   — Жду, — отвечал Владимир.
   — Ждешь… — согласился Всеслав. — Из ранних ты. То для меня хорошо. Буду я думать вслух. Для тебя. Нас здесь нет и шестидесяти. Лошади есть. Все голодные, ослабелые. Среди них ратных коней будет ли половина? — спросил князь Всеслав и ответил: — Нет! У тебя, — продолжал он, не глядя на Владимира, — дружинников сотни две, не считая конюхов при санях. И все вы, лошади и люди, сытые, а смолянских конюхов ты тоже не зря выбирал не силой выгонял. Так? — опять спросил Всеслав и опять сам ответил! — Так!
   — Ты можешь меня взять, — говорил Всеслав, — но я не дамся тебе. Кормил меня Изяслав затвором, бог меня от затвора и смерти спас. Вторично не буду его искушать, затворным сиденьем я сыт. Новгородцы с Глебом Святославичем меня отпустили. Ты меня убьешь, но и твоей дружины мало останется. Выбирай, брат-князь, ты. Я свою долю уже выбрал.
   — Ты обещался новгородцам? — спросил Владимир.
   — Обещанье под страхом отпускается, ты же в святых книгах ученый, — возразил князь Всеслав и, повернувшись всем телом, заглянул Владимиру в глаза. — Но ты, я знаю, не только в одних святых книгах начитан. Слышал же ты, как нормандский дюк Гийом, заманив Гарольда-саксонца, вынудил его клятву дать? Слышал? И не бог между ними решил, а Гийомова хитрость да саксонская горячая поспешность. На могиле Гарольда написали: «Несчастный» — и только. И на моей могиле если что напишут, то те же слова. Обещанье! Ты князь, и, запомни, на себе ты узнаешь цену обещаньям. Когда и как, не знаю, но будет день — и ты мои слова вспомнишь. Скажи, долговязый книгочей Святополк что тебе писал обо мне из моего Полоцка?