Страница:
Никто не решился бы спуститься вниз. Чаланцы избивали священных змей камнями. Затем развели рядом костры и сбросили вниз рдеющие массы угля.
Так была завершена победа над плотью и духом тескуанцев. Победители не стремились к уничтоженью побежденных. Чалану не были нужны ни город побежденных, ни его обработанные поля, ни его земли, еще не занятые посевом. Чалан смирил Теско, иной цели не было и не бывало. Оба старших вождя были взяты в плен. Их судьба — лечь избранными жертвами на жертвенниках Чалана. Остальные вожди были освобождены. Неразумно уничтожать всех имущих власть. Это вызовет смуту, и некому будет принять предписанье о дани, которую ныне и навеки обязаны платить тескуанцы.
Отличившиеся воины, первыми захватившие пленников, были награждены знаками из перьев. Для благодарственной жертвы были отобраны дважды двадцать по двадцать — восемьсот пленников. Остальные были оставлены в Теско, чтобы возделывать землю и заниматься ремеслами, извлекая из земли и из труда дань для Чалана.
Война окончилась. Войско отдыхало, сытое мясом, насилием и сознанием своего превосходства: боги будут сыты и милостивы.
Квинатцин полировал кусок обсидиана, чудесного твердого камня, глыбы которого находят около огнедышащих гор. Движения руки были терпеливы, медленны и точны, как движения птицы, зверя. Или еще более точны, но их не с чем было сравнить в мире людей, не знавших колеса и гончарного круга.
Кусок обсидиана уже был обколот и отшлифован песком, с одной стороны — плоский, с другой — выпуклый. После полировки камень сделается почти прозрачным. Лучи света, уйдя внутрь, отразятся от мутной плоской стороны, и камень засверкает. Он перестанет быть камнем и превратится в глаз. И ляжет в орбиту змеиной головы, уже совсем готовой, чтобы украсить угол храма.
Голова лежала тут же, громадная, с оскаленной пастью, с вздутыми ноздрями, с рядами чудовищных зубов.
У настоящих змей, у обычных, головы куда проще, у них только два зуба в верхней челюсти. Змеи не оскаливаются, как ягуары в ярости и люди в злобе. Но ведь эта голова была пусть несовершенным, но все же выражением божественного, большего и превосходящего все, что живет во временной плоти. Каменная голова — знак!
Очень важно снабдить скульптуру глазами. При бедности гладких форм живой змеи маленькие глаза дают жизнь, дают значение. Змея с выколотыми глазами — ничто, это червь. Квинатцин знает, он делал опыты, он вглядывался, он думал и постигал.
Он и сейчас думал, думал и думал, отдыхая за работой, которую мог бы делать любой начинающий. Он тер и тер выпуклость куском кожи, в одну и ту же сторону, справа налево, справа налево: так, как Солнце движется по небу.
Квинатцин держал камень — уже почти глаз — на левой ладони, цепко охватив его изуродованными пальцами. Не было ни одного из пяти пальцев, который не страдал бы, и не один раз. Такова участь скульпторов. Пока правая рука не научится владеть молотком, достается пальцам. Базальтовый молоток срывается. Или раскалывается каменное долото-рубило. Опыт приходит только с годами: внутри нечто предупреждает работника, и он успевает в последний миг ослабить удар, отдернуть руку.
Скульптору несравненно тяжело. Но Квинатцин не поменялся бы местом даже с Вождем Мужчин, белокожим Уэмаком, происходящим, как говорят жрецы и люди, от богов. Молча, без похвальбы Квинатцин считал себя выше всех. Через него Бог находил свое многообразное обличье, через него мысли Бога и желания Бога делались видимыми. Бог оплодотворял Квинатцина, и Квинатцин рождал.
В Чалане было больше чем трижды по двадцать скульпторов. Помощников и учеников, пригодных для грубой работы, было во много раз больше, чем скульпторов. Но как работали скульпторы? Либо по старым образцам, либо копируя новое, созданное Квинатцином. Да, творил только он один. Глава скульпторов, Квинатцин был устрашающе жесток. Он изобретал мучительные наказанья. И сам приводил в исполненье приговоры. Он ненавидел помощников за их необходимость. Он хотел все сделать сам и вымещал неисполнимость желанья на неудачливых и нерадивых.
Квинатцин полировал глаз змеи грубой, жесткой шкурой. Это была кожа громадной рыбы, привезенная с берега Океана. Квинатцин не видал и не хотел видеть Великой Воды, что ему до рыбы, созданной для полировки камня. Второй день он трудился над глазом. Он сказал, что не хочет поручать дело грубым рукам глупцов. Они испортят глаз. Погибнет труд многих людей и многих дней. Квинатцин не торопился. Ни он, ни его соплеменники не умели спешить. И без того жизнь шла слишком быстро.
Руки Квинатцина работали сами собой, а он мечтал о новом, грезящемся ему воплощении Бога войны. Поход на Теско закончился великой победой. Город Чако, сосед Теско, напуган и изъявил покорность. Власть Чалана возрастает. В Чако посланы сборщики дани. Они распорядятся людьми, укрощенными страхом, и скоро вернутся с носильщиками, которые принесут первую дань и лягут жертвами перед богами Чалана.
Страх — могущественный владыка, величие — в том, чтобы внушать ужас. Ужасающий других делается сытым, богатым. Самое лучшее для Квинатцина выражение могущества высшего воплощалось в Уитцлипочтли — Боге войны.
Отложив полировальную кожу, Квинатцин ласкал глаз быстрыми прикосновениями мягкой шкурки оленя, присыпанной мелом. Дело пришло к совершенью. Квинатцин осматривал глаз, держа его против света. Глаз был гладок и ясен, как око ребенка. В середине ощущался маленький бугорок, который нарушал правильность формы. Нужно попробовать.
Квинатцин встал, потянулся. Никакое усилие не могло бы расправить сутулую спину, выпятить впалую грудь. Неловко переступая кривыми ногами, Квинатцин выбрался из тени к змеиной голове.
Скульптора изуродовала работа, но он не думал о своем уродстве, не знал его, как не знали его и другие. Это тело с тяжелой головой, с мощными руками, неловко подвешенными к покатым плечам, сутулая, почти горбатая спина, искривленные ноги — все было в какой-то соизмеримости с твореньями искусства чаланцев. Все — чудовищное, все — преувеличенное. И во все вложен особенный, подавляющий и ужасающий намек.
Квинатцин присел, вложил глаз на место и отступил от змеиной головы, прикрывая ладонью глаза. Да, пустая орбита ожила!
Он вглядывался, восхищенный. Кажется, еще раз произошло то, на что он только что понадеялся: может быть, та самая небольшая неправильность формы, только что замеченная, и придала такую жизнь глазу. Чудесная особенность творчества — будто бы ошибка на самом деле и дает божественное ощущение законченности. Скульптор обязан ждать чуда, его руками управляет Бог.
Квинатцин отступил на несколько шагов и опустился на колени. Вторая орбита, еще пустая, скрылась, и голова змеи показалась завершенной. Теперь увиденное Квинатцином обнаружило свое великолепие. Это — искусство! Оно несравненно выше жизни, прекраснее самых прекрасных форм, живущих на земле. Творец есть посредник между Богом и людьми.
Не было рядом людей, чтобы Квинатцин мог подавить их величием своего гения. Склонившись, он коснулся лбом земли. Он первым боготворил Великую Змею. Она создалась сама через тех, кто вырубал камень, кто тащил его сюда, кто отесывал его. Оно завершилось, творенье, через Квинатцина. Без него не было б ничего! О Красота!
Квинатцин беззвучно молился. Перед внутренним взором скульптора неясные прежде образы принимали четкость. Он видел Уитцлипочтли в новом воплощении, которое предстоит через руки Квинатцина.
Побеждающая Красота! Ему вспомнились слова иноземцев, которые сколько-то лет назад пришли откуда-то с юга. Родившиеся в далекой стране, грубое, неблагозвучное названье которой Квинатцин тогда же забыл, они шли на север. Бог повелел им найти какое-то место, где растут цветы, обладающие особенной силой. Им позволили идти, так как они были искателями, так как их было лишь трое и они казались безобидными. Они понимали в искусстве ваяния и восхищались Квинатцином. Уходя, один из них сказал Квинатцину: «Нужно остерегаться людей, из рук которых выходят уроды. Ибо уроды выражают не красоту, а злобу души творца».
Квинатцин согласился с иноземцем: бывают истины столь очевидные, что их принимают без размышленья. Через много дней явились сомнения: не оскорбил ли чужеземец богов Чалана? Было поздно гнаться за преступниками.
Сейчас Квинатцин хотел, чтобы чужеземец был рядом. Он не слеп, он постиг бы, как прекрасна Змея.
Но где же все, почему нет ни одного скульптора, куда все ушли? Густой рев священного храмового барабана заставил Квинатцина очнуться. Сегодня день праздника победы над Теско! Желудок напомнил о себе. Квинатцин забыл поесть. Он резко поднялся. И замер, пошатываясь в борьбе с головокруженьем.
Для Квинатцина все были равны в толпе, все одинаковы. Всегда невнимательный, всегда видящий нечто большее, чем лицо человека, он никого не узнавал, а его знали все. Грубо расталкивая людей сильными руками, Квинатцин пробился вперед.
Храмовый барабан гасил все звуки, безраздельно владея вселенной. Вверх по пирамиде к площадке на вершине и там к невидимому снизу алтарю тянулась живая цепь. Звено — трое: два чаланца и между ними обреченный тескуанец. Высокие ступени достигали половины бедра, но все легко преодолевали подъем. Не выпуская связанных рук пленника, чаланцы разом вспрыгивали на ступень, поворачивались и вздергивали жертву. Движенья подчинялись своему ритму, цепь не рвалась, каждая ступень была занята. Иногда по какому-то знаку сверху цепь ненадолго останавливалась. Затем вновь и вновь люди, как в танце, возносились со ступени на ступень.
Ни один из пленников не сопротивлялся. Многие облегчали усилия помощников храма, прыгая сами.
Везде жизнь была одинакова, везде ее не ценили. Соплеменники Квинатцина, попадая в плен, с такой же готовностью шли к алтарям победителей.
Быть принесенным в жертву? Эта участь не страшила. Души жертв вступали в особенную обитель неба. Их загробное бытие несравненно превосходило долю тех, кто умирал от болезни, от укуса змеи, от когтей зверя или от редко достижимой старости. Бог был един для всех и любил тех, чьи сердца кормили его изображения.
Познание смысла жизни начиналось в бесконечном удалении веков и поколений и длилось не изменяясь. Оно подтверждалось и укреплялось неизменностью скудного труда, голодом и голодной тоской по мясу. Его утверждал ужас перед зыбкостью бытия, выраженный не словами, а более сильно — образами божеств и настойчивой жестокостью культа.
Так понимал и так воспринимал жизнь и Квинатцин. Все, все было ясно, все было известно. Не было ни одной загадки, ни одного сомнения. Квинатцин знал, что нужно выразить, зачем и для чего. Как выразить, какими совершенствами формы? Какие новые черты обязан найти воплотитель? Мечтой о совершенстве формы и опьянялся Квинатцин. В совершенстве формы и есть правда, а правда — это красота. Квинатцин создавал красоту, вдохновляясь творчеством, преклоняясь перед делом своего познания и тайной рук.
Заглушаемое священным барабаном таинство совершалось как бы бесшумно. Темная кровь жертв, переполнив пробитые для нее стоки, растекалась, копилась на верхних ступенях и, преобразованная лучами Солнца, посветлев, стекала ниже.
Медленно, медленно Квинатцин перебрался на западную сторону. Сюда сбрасывали тела жертв, здесь их подбирали, укладывали. Служение богам началось недавно, но ряды тел были уже длинными. Квинатцин вспоминал, сколько пленников привели из Чалана. Дважды двадцать по двадцать. Будут сыты и боги, и чтущие их люди.
Квинатцин издали смотрел на трупы. Тело живого человека слишком гладко, слишком убого, закругленно. Оно — скучно. Ничто не подчеркнуто, взгляд наполненных мягким веществом орбит невыразителен, бессмыслен.
Рядом была еще пирамида, малая — из черепов жертв. Сколько их? Без счета. Двадцать раз по двадцать, повторенное очень много раз по двадцать. Не только снаружи, вся пирамида сложена из черепов. После трапезы вываренные, пустые, вылизанные черепа возвращались сюда. И здесь они, освобожденные от плоти, оживали. В глубинах орбит возникали тени взоров, полные значения. Квинатцин изготовлял маски в виде черепов и разукрашивал настоящие черепа. Красотой его работы восхищались самые грубые умы.
Квинатцин глядел, отдаваясь тайне созерцания. Он ощущал в себе глубину, особенную, прозрачную, в ней копились образы. Он был в мире красоты, владел ею, и она владела им.
С усилием вырвав себя, Квинатцин вплотную подошел к телам жертв. Казалось, он был уже полон. Нет, нашлись новые глубины, новая жадность восприятия. Перед ним были тела, освобожденные от сердец, грубо и мощно разорванные от низа живота до ребер. Выпученные внутренности, разинутые рты, глаза, готовые вырваться из орбит, скорченные члены. Это не было безличным скопищем живых. Торжествовала красота смерти, победившая пустыню жизни.
Квинатцин искал, запоминал. Прикасаясь к телам, хватая их, он сам ощущал чьи-то прикосновенья, его знобило, и волосы шевелились на голове. Освещенное солнцем выглядело уже другим, когда падала тень. Тайна прекрасного была в чередовании света и тени, в их сочетанье, таком же глубоком, как тайна, соединяющая двух, дабы породить третьего.
Наступало насыщенье, глаза и мысль полны. Довольно и — пора! Квинатцина звала глина, обреченная послушно принять первый отблеск мечты. Он ломился через толпу, грубо отбрасывая окровавленными руками неловких, не успевавших уступить дорогу. Он не видел этих ничтожных, случайно живых. Он не слышал, как они выли, раздирая себе уши и лица, пронзая длинными шипами языки, чтобы своей мукой и своей кровью еще более скрепить союз с богами, ибо лишь боги могут дать человеку хоть крупицу безопасности в этом бушующем бедствиями мире.
Квинатцин не нуждался в самоистязаниях, чтобы добиться полета души. Он творец, вознесенный над всеми созидатель красоты. Повинуясь желанию, сильнейшему, чем голод, страх перед смертью или продолжение рода, Квинатцин спешил к своим резцам и лопаточкам, к своему великому делу.
Истощенный великолепием праздника, пресыщенный зрелищем, в котором все были участниками, насладившись жертвенным мясом, Чалан успокоился еще до сумерек.
Разбредясь по клетушкам, комнатам и комнаткам громадных общих домов, чаланцы засыпали в прохладе каменных клеток. С наступленьем темноты они наполовину очнутся, чтобы выбраться во дворики, на плоские крыши, где легче дышится, где лучше спится.
Город был беззащитен. Беззащитным он будет и утром следующего дня, как в утро каждого дня. Чалан беспомощен против внезапного нападения, так же как был и остался ограбленный, порабощенный Теско. Как все другие города и жилища, как все поселенья племен, где безгранично властвуют страшные боги.
Все боялись, и никто не боялся. Все свыклись со страхом, так свыклись, что никто не умел заставить себя и принудить других хотя бы на ночь выставлять стражу. Каждый уходил в блаженство сна, как в глубочайшую и безопасную обитель.
Во сне прекращалось одиночество, на которое был осужден каждый и всегда. Слов для выражения внутренней жизни личности не существовало. Ощущенья, мысли — движенья души были скованы невозможностью общенья с другими и, естественно, превращались в тяжкую обузу, которая мешала жить, которая заставляла не любить жизнь. В полусне, в образах, то явственных, то смутных, Уэмак всегда переживал одно и то же: свое отчуждение и свою тоску.
Его считали чудом. Его светлые волосы слегка вились. Кожа его была светлой в местах, где одежда закрывала от солнца. Ростом он был выше других мужчин племени, а лицо его было таким, будто бы древнее изваяние из серого камня было снято с него.
Им гордились. Совсем молодым он был избран Вождем Мужчин, и лишь смерть могла лишить его высшего звания.
Его предки возвышали свое прошлое над настоящим, как все, кто пришел на чужбину. Им поклонялись, как высшим, их будто бы слушались. Но их сила осталась на бесконечно удаленном востоке.
Уэмак сознавал себя чужим среди своего племени — он ощущал в себе душу предка. И не одного — такова была его тайна. Он чувствовал себя множеством, в нем жило, как он считал, много душ. Поэтому, когда он рассказывал другим переданное ему по наследству, он вновь и вновь переживал бывшее с ним самим.
Для племени Уэмака это прошлое мнилось настоящим — тем, что сейчас происходит в обители богов. Красные люди знали собственное прошлое и собственный мир, не отделенный от них непреодолимым Океаном.
Во многих десятках дней пути к северу от Чалана, в лесах и на краю лесов, в стране больших озер, жили люди охотой и рыболовством. Они строили себе деревянные дома со многими комнатами, с общими очагами. Комнаты занимали женщины с детьми, а мужчина жил с женщиной, если она этого хотела. Все принадлежало всем, но дети были с женщинами, так как женщины рождали их, а не мужчины. Дети не знали своих отцов, считаясь родством по братьям и сестрам матерей. Род нападал на род, и пленников мучили до смерти во славу Бога войны.
Южнее лесов и ближе к Чалану, в степях и в междуречьях больших рек, жили охотники на тонконогих широколобых быков. Одни из них знали своих отцов, как чаланцы, другие — лишь матерей, как люди лесов. Но и здесь одни, нападая на других, служили Богу войны. Только сила управляет миром, и только силу чтут боги, которые пребывают всегда на стороне сильнейшего.
Очнувшись, Уэмак продолжал грезить наяву. По кругу, по кругу, как животное в клетке. Выхода нет.
Все повторяется, все. Так же творится под землей не нужная никому пламенная тайна. Так же о ней свидетельствуют багровые отсветы на дыме, который ползет над горами. Вот и подземный толчок, едва ощутимый. Уэмак не почувствовал бы ничего, если бы спал, как Оэлло.
Позднее время, глубокая ночь. Чуть ущербная луна встала вровень с ложем. Голова Оэлло лежала на руке Уэмака. Он, ожидая прихода сна, смотрел и смотрел на луну. Вот на ее диске явилась толстая черта. Что это? Знак? Уэмак вглядывался, запоминая форму и место. Что предвещает луна? Уэмак обсудит знамение с мудрым Человеком Темного Дома. Невольно Уэмак затаил дыханье.
Нечто переместилось, и Уэмак понял, что на луне нет ничего. Это было здесь, рядом, близко. Голова змеи поднималась на фоне луны над Оэлло.
Змея казалась черной, но Уэмак узнал ее. Пестрый гондо, злобный, ужасающий не одним ядом, но и яростью беспричинного нападенья. Среди храмовых змей, перебитых в Теско, были и гондо. Этот явился мстить.
Уэмак неподвижно следил за змеей, а змея следила за ним. Ничто не шевелилось — ни змея, ни луна. И Уэмаку опять мнился знак на луне, и опять он видел змею.
Он закрыл глаза и тут же открыл их. Голова змеи поднялась: гондо воспользовался кратким мигом освобожденья от гнета человеческого взгляда.
Так они боролись, вечно боролись под светом остановившейся луны. Для Уэмака не стало времени. А для гондо, воплощенья извечно задабриваемого и неумолимого зла, никогда не было времени.
Добро — это победа, много чужих сердец, сожженных перед твоими богами, много мяса жертв в котлах, много дани с побежденных. Зло — это твое пораженье, твое сердце на жертвеннике в чужом храме, твое мясо, съеденное врагом. Сила же божественна, и ей все равно, кто победит.
Гондо медлил. Остановленный взглядом Уэмака, он то приподнимался, замирая в напряжении, то опять ослаблял тело, готовое, казалось, для удара.
Вдруг время ожило. Луна поднялась, голова гондо посерела, а глаза заблестели. Оэлло вздохнула во сне, и встревоженный гондо начал вырастать, раздуваясь.
Уэмак ждал неизбежного. Сейчас Оэлло повернется на бок, и ее рука коснется Уэмака.
Уэмак напряг мускулы. И, вместо того чтобы отскочить в миг, когда Оэлло вынудит гондо убить ее, Уэмак размахнулся, ловя гондо за шею.
Он не мог бежать, бросив женщину. Не потому, что он любил ее. Он позволял ей любить себя, не больше. Он подчинялся зову предков, потомки которых всегда защищали даже безнадежное дело из чувства чести свободных людей.
Изогнувшись над клещами пальцев, дробивших его позвонки, гондо укусил в запястье Уэмака, пронзив зубами вену. А потом в предсмертной ярости впился в шею Оэлло, судорожно изливая остатки яда.
Когда все свершилось, двое людей, неслышно скользя босыми ступнями, приблизились, чтобы убедиться.
Убедившись, они ушли: Человек Темного Дома и Тезоатл.
Уэмак был не стар, он мог прожить еще долго. Он мешал. Он был слишком мягок. Он препятствовал войнам. И — он был чужим. Богам и потомкам богов не место на земле.
Будут избирать нового Вождя Мужчин. Им станет Человек Темного Дома. Тогда Тезоатл получит награду за ловкость, с которой он поймал гондо и сумел выпустить его в нужном месте и в нужное время.
Море Мрака ощипало палубу, скосило мачты, но корпус корабля оставался на плаву, так как балластный песок вытек из дыр днища, изъеденного хищными червями, каких нет в северных водах. Теченья тащили глубоко осевшие останки судна вдоль немобезлюдных берегов Атлантиды, и чудовищно размножавшиеся черви спешили насытиться, но не насыщались, и гнусная грязь, неутомимо извергаемая их отвратительными телами, плыла темным облаком в чистой воде, и стаи рыб сновали, как в приваде, и одни пожирали Других.
И день, и час стали безразличны Гоаннеку, освобожденному от голода, от жажды, и тело не обременяло его, и дверь в иное открылась. Исполняя обещанье, он рассказывал Гите — не нужно бояться, нет страха, нет. Суета — земля, суета — океаны, Атлантида. Наши знанья величия ложны. Истинна вечная жизнь без времени, небесная жизнь — любовь без печали, без вожделений, тайна без тайны.
Он хотел уйти туда, и шел, и шел, и на последнем шагу его задержал звук непонятных слов. Он оглянулся, увидел темнокожего атланта-колосса с маской ужаса на остроносом лице, сказал: «Не надо бояться» — и ушел.
Наблюдавшие за сбором дани, платимой Чалану покоренными племенами берега Соленой Воды, прислали нарисованное на ткани донесение об особенной находке. Были изображены несколько непонятных, ненужных вещей и три мертвых тела людей неизвестного племени. Лицо одного из них напомнило новому Вождю Мужчин, бывшему Человеку Темного Дома, черты его предшественника Уэмака. Богам и Чалану нужны живые. Кусок рисованной ткани был выброшен с безразличием.
Новый Вождь Мужчин не рассказывал преданье. Этим занялись другие, кто помнил слова Уэмака. Преданье рассыпалось, возникли противоречия, рассказы сокращались, ибо трудно говорить и скучно слушать о непонятном. Вскоре осталось немногое, но главное — ожидание белых богов, которые придут с востока.
Глава четвертая
Так была завершена победа над плотью и духом тескуанцев. Победители не стремились к уничтоженью побежденных. Чалану не были нужны ни город побежденных, ни его обработанные поля, ни его земли, еще не занятые посевом. Чалан смирил Теско, иной цели не было и не бывало. Оба старших вождя были взяты в плен. Их судьба — лечь избранными жертвами на жертвенниках Чалана. Остальные вожди были освобождены. Неразумно уничтожать всех имущих власть. Это вызовет смуту, и некому будет принять предписанье о дани, которую ныне и навеки обязаны платить тескуанцы.
Отличившиеся воины, первыми захватившие пленников, были награждены знаками из перьев. Для благодарственной жертвы были отобраны дважды двадцать по двадцать — восемьсот пленников. Остальные были оставлены в Теско, чтобы возделывать землю и заниматься ремеслами, извлекая из земли и из труда дань для Чалана.
Война окончилась. Войско отдыхало, сытое мясом, насилием и сознанием своего превосходства: боги будут сыты и милостивы.
Квинатцин полировал кусок обсидиана, чудесного твердого камня, глыбы которого находят около огнедышащих гор. Движения руки были терпеливы, медленны и точны, как движения птицы, зверя. Или еще более точны, но их не с чем было сравнить в мире людей, не знавших колеса и гончарного круга.
Кусок обсидиана уже был обколот и отшлифован песком, с одной стороны — плоский, с другой — выпуклый. После полировки камень сделается почти прозрачным. Лучи света, уйдя внутрь, отразятся от мутной плоской стороны, и камень засверкает. Он перестанет быть камнем и превратится в глаз. И ляжет в орбиту змеиной головы, уже совсем готовой, чтобы украсить угол храма.
Голова лежала тут же, громадная, с оскаленной пастью, с вздутыми ноздрями, с рядами чудовищных зубов.
У настоящих змей, у обычных, головы куда проще, у них только два зуба в верхней челюсти. Змеи не оскаливаются, как ягуары в ярости и люди в злобе. Но ведь эта голова была пусть несовершенным, но все же выражением божественного, большего и превосходящего все, что живет во временной плоти. Каменная голова — знак!
Очень важно снабдить скульптуру глазами. При бедности гладких форм живой змеи маленькие глаза дают жизнь, дают значение. Змея с выколотыми глазами — ничто, это червь. Квинатцин знает, он делал опыты, он вглядывался, он думал и постигал.
Он и сейчас думал, думал и думал, отдыхая за работой, которую мог бы делать любой начинающий. Он тер и тер выпуклость куском кожи, в одну и ту же сторону, справа налево, справа налево: так, как Солнце движется по небу.
Квинатцин держал камень — уже почти глаз — на левой ладони, цепко охватив его изуродованными пальцами. Не было ни одного из пяти пальцев, который не страдал бы, и не один раз. Такова участь скульпторов. Пока правая рука не научится владеть молотком, достается пальцам. Базальтовый молоток срывается. Или раскалывается каменное долото-рубило. Опыт приходит только с годами: внутри нечто предупреждает работника, и он успевает в последний миг ослабить удар, отдернуть руку.
Скульптору несравненно тяжело. Но Квинатцин не поменялся бы местом даже с Вождем Мужчин, белокожим Уэмаком, происходящим, как говорят жрецы и люди, от богов. Молча, без похвальбы Квинатцин считал себя выше всех. Через него Бог находил свое многообразное обличье, через него мысли Бога и желания Бога делались видимыми. Бог оплодотворял Квинатцина, и Квинатцин рождал.
В Чалане было больше чем трижды по двадцать скульпторов. Помощников и учеников, пригодных для грубой работы, было во много раз больше, чем скульпторов. Но как работали скульпторы? Либо по старым образцам, либо копируя новое, созданное Квинатцином. Да, творил только он один. Глава скульпторов, Квинатцин был устрашающе жесток. Он изобретал мучительные наказанья. И сам приводил в исполненье приговоры. Он ненавидел помощников за их необходимость. Он хотел все сделать сам и вымещал неисполнимость желанья на неудачливых и нерадивых.
Квинатцин полировал глаз змеи грубой, жесткой шкурой. Это была кожа громадной рыбы, привезенная с берега Океана. Квинатцин не видал и не хотел видеть Великой Воды, что ему до рыбы, созданной для полировки камня. Второй день он трудился над глазом. Он сказал, что не хочет поручать дело грубым рукам глупцов. Они испортят глаз. Погибнет труд многих людей и многих дней. Квинатцин не торопился. Ни он, ни его соплеменники не умели спешить. И без того жизнь шла слишком быстро.
Руки Квинатцина работали сами собой, а он мечтал о новом, грезящемся ему воплощении Бога войны. Поход на Теско закончился великой победой. Город Чако, сосед Теско, напуган и изъявил покорность. Власть Чалана возрастает. В Чако посланы сборщики дани. Они распорядятся людьми, укрощенными страхом, и скоро вернутся с носильщиками, которые принесут первую дань и лягут жертвами перед богами Чалана.
Страх — могущественный владыка, величие — в том, чтобы внушать ужас. Ужасающий других делается сытым, богатым. Самое лучшее для Квинатцина выражение могущества высшего воплощалось в Уитцлипочтли — Боге войны.
Отложив полировальную кожу, Квинатцин ласкал глаз быстрыми прикосновениями мягкой шкурки оленя, присыпанной мелом. Дело пришло к совершенью. Квинатцин осматривал глаз, держа его против света. Глаз был гладок и ясен, как око ребенка. В середине ощущался маленький бугорок, который нарушал правильность формы. Нужно попробовать.
Квинатцин встал, потянулся. Никакое усилие не могло бы расправить сутулую спину, выпятить впалую грудь. Неловко переступая кривыми ногами, Квинатцин выбрался из тени к змеиной голове.
Скульптора изуродовала работа, но он не думал о своем уродстве, не знал его, как не знали его и другие. Это тело с тяжелой головой, с мощными руками, неловко подвешенными к покатым плечам, сутулая, почти горбатая спина, искривленные ноги — все было в какой-то соизмеримости с твореньями искусства чаланцев. Все — чудовищное, все — преувеличенное. И во все вложен особенный, подавляющий и ужасающий намек.
Квинатцин присел, вложил глаз на место и отступил от змеиной головы, прикрывая ладонью глаза. Да, пустая орбита ожила!
Он вглядывался, восхищенный. Кажется, еще раз произошло то, на что он только что понадеялся: может быть, та самая небольшая неправильность формы, только что замеченная, и придала такую жизнь глазу. Чудесная особенность творчества — будто бы ошибка на самом деле и дает божественное ощущение законченности. Скульптор обязан ждать чуда, его руками управляет Бог.
Квинатцин отступил на несколько шагов и опустился на колени. Вторая орбита, еще пустая, скрылась, и голова змеи показалась завершенной. Теперь увиденное Квинатцином обнаружило свое великолепие. Это — искусство! Оно несравненно выше жизни, прекраснее самых прекрасных форм, живущих на земле. Творец есть посредник между Богом и людьми.
Не было рядом людей, чтобы Квинатцин мог подавить их величием своего гения. Склонившись, он коснулся лбом земли. Он первым боготворил Великую Змею. Она создалась сама через тех, кто вырубал камень, кто тащил его сюда, кто отесывал его. Оно завершилось, творенье, через Квинатцина. Без него не было б ничего! О Красота!
Квинатцин беззвучно молился. Перед внутренним взором скульптора неясные прежде образы принимали четкость. Он видел Уитцлипочтли в новом воплощении, которое предстоит через руки Квинатцина.
Побеждающая Красота! Ему вспомнились слова иноземцев, которые сколько-то лет назад пришли откуда-то с юга. Родившиеся в далекой стране, грубое, неблагозвучное названье которой Квинатцин тогда же забыл, они шли на север. Бог повелел им найти какое-то место, где растут цветы, обладающие особенной силой. Им позволили идти, так как они были искателями, так как их было лишь трое и они казались безобидными. Они понимали в искусстве ваяния и восхищались Квинатцином. Уходя, один из них сказал Квинатцину: «Нужно остерегаться людей, из рук которых выходят уроды. Ибо уроды выражают не красоту, а злобу души творца».
Квинатцин согласился с иноземцем: бывают истины столь очевидные, что их принимают без размышленья. Через много дней явились сомнения: не оскорбил ли чужеземец богов Чалана? Было поздно гнаться за преступниками.
Сейчас Квинатцин хотел, чтобы чужеземец был рядом. Он не слеп, он постиг бы, как прекрасна Змея.
Но где же все, почему нет ни одного скульптора, куда все ушли? Густой рев священного храмового барабана заставил Квинатцина очнуться. Сегодня день праздника победы над Теско! Желудок напомнил о себе. Квинатцин забыл поесть. Он резко поднялся. И замер, пошатываясь в борьбе с головокруженьем.
Для Квинатцина все были равны в толпе, все одинаковы. Всегда невнимательный, всегда видящий нечто большее, чем лицо человека, он никого не узнавал, а его знали все. Грубо расталкивая людей сильными руками, Квинатцин пробился вперед.
Храмовый барабан гасил все звуки, безраздельно владея вселенной. Вверх по пирамиде к площадке на вершине и там к невидимому снизу алтарю тянулась живая цепь. Звено — трое: два чаланца и между ними обреченный тескуанец. Высокие ступени достигали половины бедра, но все легко преодолевали подъем. Не выпуская связанных рук пленника, чаланцы разом вспрыгивали на ступень, поворачивались и вздергивали жертву. Движенья подчинялись своему ритму, цепь не рвалась, каждая ступень была занята. Иногда по какому-то знаку сверху цепь ненадолго останавливалась. Затем вновь и вновь люди, как в танце, возносились со ступени на ступень.
Ни один из пленников не сопротивлялся. Многие облегчали усилия помощников храма, прыгая сами.
Везде жизнь была одинакова, везде ее не ценили. Соплеменники Квинатцина, попадая в плен, с такой же готовностью шли к алтарям победителей.
Быть принесенным в жертву? Эта участь не страшила. Души жертв вступали в особенную обитель неба. Их загробное бытие несравненно превосходило долю тех, кто умирал от болезни, от укуса змеи, от когтей зверя или от редко достижимой старости. Бог был един для всех и любил тех, чьи сердца кормили его изображения.
Познание смысла жизни начиналось в бесконечном удалении веков и поколений и длилось не изменяясь. Оно подтверждалось и укреплялось неизменностью скудного труда, голодом и голодной тоской по мясу. Его утверждал ужас перед зыбкостью бытия, выраженный не словами, а более сильно — образами божеств и настойчивой жестокостью культа.
Так понимал и так воспринимал жизнь и Квинатцин. Все, все было ясно, все было известно. Не было ни одной загадки, ни одного сомнения. Квинатцин знал, что нужно выразить, зачем и для чего. Как выразить, какими совершенствами формы? Какие новые черты обязан найти воплотитель? Мечтой о совершенстве формы и опьянялся Квинатцин. В совершенстве формы и есть правда, а правда — это красота. Квинатцин создавал красоту, вдохновляясь творчеством, преклоняясь перед делом своего познания и тайной рук.
Заглушаемое священным барабаном таинство совершалось как бы бесшумно. Темная кровь жертв, переполнив пробитые для нее стоки, растекалась, копилась на верхних ступенях и, преобразованная лучами Солнца, посветлев, стекала ниже.
Медленно, медленно Квинатцин перебрался на западную сторону. Сюда сбрасывали тела жертв, здесь их подбирали, укладывали. Служение богам началось недавно, но ряды тел были уже длинными. Квинатцин вспоминал, сколько пленников привели из Чалана. Дважды двадцать по двадцать. Будут сыты и боги, и чтущие их люди.
Квинатцин издали смотрел на трупы. Тело живого человека слишком гладко, слишком убого, закругленно. Оно — скучно. Ничто не подчеркнуто, взгляд наполненных мягким веществом орбит невыразителен, бессмыслен.
Рядом была еще пирамида, малая — из черепов жертв. Сколько их? Без счета. Двадцать раз по двадцать, повторенное очень много раз по двадцать. Не только снаружи, вся пирамида сложена из черепов. После трапезы вываренные, пустые, вылизанные черепа возвращались сюда. И здесь они, освобожденные от плоти, оживали. В глубинах орбит возникали тени взоров, полные значения. Квинатцин изготовлял маски в виде черепов и разукрашивал настоящие черепа. Красотой его работы восхищались самые грубые умы.
Квинатцин глядел, отдаваясь тайне созерцания. Он ощущал в себе глубину, особенную, прозрачную, в ней копились образы. Он был в мире красоты, владел ею, и она владела им.
С усилием вырвав себя, Квинатцин вплотную подошел к телам жертв. Казалось, он был уже полон. Нет, нашлись новые глубины, новая жадность восприятия. Перед ним были тела, освобожденные от сердец, грубо и мощно разорванные от низа живота до ребер. Выпученные внутренности, разинутые рты, глаза, готовые вырваться из орбит, скорченные члены. Это не было безличным скопищем живых. Торжествовала красота смерти, победившая пустыню жизни.
Квинатцин искал, запоминал. Прикасаясь к телам, хватая их, он сам ощущал чьи-то прикосновенья, его знобило, и волосы шевелились на голове. Освещенное солнцем выглядело уже другим, когда падала тень. Тайна прекрасного была в чередовании света и тени, в их сочетанье, таком же глубоком, как тайна, соединяющая двух, дабы породить третьего.
Наступало насыщенье, глаза и мысль полны. Довольно и — пора! Квинатцина звала глина, обреченная послушно принять первый отблеск мечты. Он ломился через толпу, грубо отбрасывая окровавленными руками неловких, не успевавших уступить дорогу. Он не видел этих ничтожных, случайно живых. Он не слышал, как они выли, раздирая себе уши и лица, пронзая длинными шипами языки, чтобы своей мукой и своей кровью еще более скрепить союз с богами, ибо лишь боги могут дать человеку хоть крупицу безопасности в этом бушующем бедствиями мире.
Квинатцин не нуждался в самоистязаниях, чтобы добиться полета души. Он творец, вознесенный над всеми созидатель красоты. Повинуясь желанию, сильнейшему, чем голод, страх перед смертью или продолжение рода, Квинатцин спешил к своим резцам и лопаточкам, к своему великому делу.
Истощенный великолепием праздника, пресыщенный зрелищем, в котором все были участниками, насладившись жертвенным мясом, Чалан успокоился еще до сумерек.
Разбредясь по клетушкам, комнатам и комнаткам громадных общих домов, чаланцы засыпали в прохладе каменных клеток. С наступленьем темноты они наполовину очнутся, чтобы выбраться во дворики, на плоские крыши, где легче дышится, где лучше спится.
Город был беззащитен. Беззащитным он будет и утром следующего дня, как в утро каждого дня. Чалан беспомощен против внезапного нападения, так же как был и остался ограбленный, порабощенный Теско. Как все другие города и жилища, как все поселенья племен, где безгранично властвуют страшные боги.
Все боялись, и никто не боялся. Все свыклись со страхом, так свыклись, что никто не умел заставить себя и принудить других хотя бы на ночь выставлять стражу. Каждый уходил в блаженство сна, как в глубочайшую и безопасную обитель.
Во сне прекращалось одиночество, на которое был осужден каждый и всегда. Слов для выражения внутренней жизни личности не существовало. Ощущенья, мысли — движенья души были скованы невозможностью общенья с другими и, естественно, превращались в тяжкую обузу, которая мешала жить, которая заставляла не любить жизнь. В полусне, в образах, то явственных, то смутных, Уэмак всегда переживал одно и то же: свое отчуждение и свою тоску.
Его считали чудом. Его светлые волосы слегка вились. Кожа его была светлой в местах, где одежда закрывала от солнца. Ростом он был выше других мужчин племени, а лицо его было таким, будто бы древнее изваяние из серого камня было снято с него.
Им гордились. Совсем молодым он был избран Вождем Мужчин, и лишь смерть могла лишить его высшего звания.
Его предки возвышали свое прошлое над настоящим, как все, кто пришел на чужбину. Им поклонялись, как высшим, их будто бы слушались. Но их сила осталась на бесконечно удаленном востоке.
Уэмак сознавал себя чужим среди своего племени — он ощущал в себе душу предка. И не одного — такова была его тайна. Он чувствовал себя множеством, в нем жило, как он считал, много душ. Поэтому, когда он рассказывал другим переданное ему по наследству, он вновь и вновь переживал бывшее с ним самим.
Для племени Уэмака это прошлое мнилось настоящим — тем, что сейчас происходит в обители богов. Красные люди знали собственное прошлое и собственный мир, не отделенный от них непреодолимым Океаном.
Во многих десятках дней пути к северу от Чалана, в лесах и на краю лесов, в стране больших озер, жили люди охотой и рыболовством. Они строили себе деревянные дома со многими комнатами, с общими очагами. Комнаты занимали женщины с детьми, а мужчина жил с женщиной, если она этого хотела. Все принадлежало всем, но дети были с женщинами, так как женщины рождали их, а не мужчины. Дети не знали своих отцов, считаясь родством по братьям и сестрам матерей. Род нападал на род, и пленников мучили до смерти во славу Бога войны.
Южнее лесов и ближе к Чалану, в степях и в междуречьях больших рек, жили охотники на тонконогих широколобых быков. Одни из них знали своих отцов, как чаланцы, другие — лишь матерей, как люди лесов. Но и здесь одни, нападая на других, служили Богу войны. Только сила управляет миром, и только силу чтут боги, которые пребывают всегда на стороне сильнейшего.
Очнувшись, Уэмак продолжал грезить наяву. По кругу, по кругу, как животное в клетке. Выхода нет.
Все повторяется, все. Так же творится под землей не нужная никому пламенная тайна. Так же о ней свидетельствуют багровые отсветы на дыме, который ползет над горами. Вот и подземный толчок, едва ощутимый. Уэмак не почувствовал бы ничего, если бы спал, как Оэлло.
Позднее время, глубокая ночь. Чуть ущербная луна встала вровень с ложем. Голова Оэлло лежала на руке Уэмака. Он, ожидая прихода сна, смотрел и смотрел на луну. Вот на ее диске явилась толстая черта. Что это? Знак? Уэмак вглядывался, запоминая форму и место. Что предвещает луна? Уэмак обсудит знамение с мудрым Человеком Темного Дома. Невольно Уэмак затаил дыханье.
Нечто переместилось, и Уэмак понял, что на луне нет ничего. Это было здесь, рядом, близко. Голова змеи поднималась на фоне луны над Оэлло.
Змея казалась черной, но Уэмак узнал ее. Пестрый гондо, злобный, ужасающий не одним ядом, но и яростью беспричинного нападенья. Среди храмовых змей, перебитых в Теско, были и гондо. Этот явился мстить.
Уэмак неподвижно следил за змеей, а змея следила за ним. Ничто не шевелилось — ни змея, ни луна. И Уэмаку опять мнился знак на луне, и опять он видел змею.
Он закрыл глаза и тут же открыл их. Голова змеи поднялась: гондо воспользовался кратким мигом освобожденья от гнета человеческого взгляда.
Так они боролись, вечно боролись под светом остановившейся луны. Для Уэмака не стало времени. А для гондо, воплощенья извечно задабриваемого и неумолимого зла, никогда не было времени.
Добро — это победа, много чужих сердец, сожженных перед твоими богами, много мяса жертв в котлах, много дани с побежденных. Зло — это твое пораженье, твое сердце на жертвеннике в чужом храме, твое мясо, съеденное врагом. Сила же божественна, и ей все равно, кто победит.
Гондо медлил. Остановленный взглядом Уэмака, он то приподнимался, замирая в напряжении, то опять ослаблял тело, готовое, казалось, для удара.
Вдруг время ожило. Луна поднялась, голова гондо посерела, а глаза заблестели. Оэлло вздохнула во сне, и встревоженный гондо начал вырастать, раздуваясь.
Уэмак ждал неизбежного. Сейчас Оэлло повернется на бок, и ее рука коснется Уэмака.
Уэмак напряг мускулы. И, вместо того чтобы отскочить в миг, когда Оэлло вынудит гондо убить ее, Уэмак размахнулся, ловя гондо за шею.
Он не мог бежать, бросив женщину. Не потому, что он любил ее. Он позволял ей любить себя, не больше. Он подчинялся зову предков, потомки которых всегда защищали даже безнадежное дело из чувства чести свободных людей.
Изогнувшись над клещами пальцев, дробивших его позвонки, гондо укусил в запястье Уэмака, пронзив зубами вену. А потом в предсмертной ярости впился в шею Оэлло, судорожно изливая остатки яда.
Когда все свершилось, двое людей, неслышно скользя босыми ступнями, приблизились, чтобы убедиться.
Убедившись, они ушли: Человек Темного Дома и Тезоатл.
Уэмак был не стар, он мог прожить еще долго. Он мешал. Он был слишком мягок. Он препятствовал войнам. И — он был чужим. Богам и потомкам богов не место на земле.
Будут избирать нового Вождя Мужчин. Им станет Человек Темного Дома. Тогда Тезоатл получит награду за ловкость, с которой он поймал гондо и сумел выпустить его в нужном месте и в нужное время.
Море Мрака ощипало палубу, скосило мачты, но корпус корабля оставался на плаву, так как балластный песок вытек из дыр днища, изъеденного хищными червями, каких нет в северных водах. Теченья тащили глубоко осевшие останки судна вдоль немобезлюдных берегов Атлантиды, и чудовищно размножавшиеся черви спешили насытиться, но не насыщались, и гнусная грязь, неутомимо извергаемая их отвратительными телами, плыла темным облаком в чистой воде, и стаи рыб сновали, как в приваде, и одни пожирали Других.
И день, и час стали безразличны Гоаннеку, освобожденному от голода, от жажды, и тело не обременяло его, и дверь в иное открылась. Исполняя обещанье, он рассказывал Гите — не нужно бояться, нет страха, нет. Суета — земля, суета — океаны, Атлантида. Наши знанья величия ложны. Истинна вечная жизнь без времени, небесная жизнь — любовь без печали, без вожделений, тайна без тайны.
Он хотел уйти туда, и шел, и шел, и на последнем шагу его задержал звук непонятных слов. Он оглянулся, увидел темнокожего атланта-колосса с маской ужаса на остроносом лице, сказал: «Не надо бояться» — и ушел.
Наблюдавшие за сбором дани, платимой Чалану покоренными племенами берега Соленой Воды, прислали нарисованное на ткани донесение об особенной находке. Были изображены несколько непонятных, ненужных вещей и три мертвых тела людей неизвестного племени. Лицо одного из них напомнило новому Вождю Мужчин, бывшему Человеку Темного Дома, черты его предшественника Уэмака. Богам и Чалану нужны живые. Кусок рисованной ткани был выброшен с безразличием.
Новый Вождь Мужчин не рассказывал преданье. Этим занялись другие, кто помнил слова Уэмака. Преданье рассыпалось, возникли противоречия, рассказы сокращались, ибо трудно говорить и скучно слушать о непонятном. Вскоре осталось немногое, но главное — ожидание белых богов, которые придут с востока.
Глава четвертая
ЗОЛОЧЕНЫЙ ШЛЕМ
Гребные лодки тянули от причалов шесть кораблей, которые шли с Гитой на Русь. В порту было тесно, что на торгу. Больше недели прошло, как датчане наложили запрет на выход, но прибывать новым кораблям они не могли запретить.
Будет война. С кем — вот вопрос. Моряки бились об заклад. Нормандцы пытались бежать ночью. Их вернули. Они злобно грозились: «Наш герцог выместит на ваших, дай срок!»
Тайное открылось: эльсинорскую затворницу с Гарольдовой казной отдали на Русь. Эх, знать бы!.. За эту девку герцог-король отвалил бы золота, сколько она весит сама! Мечтатели!..
Кто-то возразит, что неуместно называть мечтой желанье ограбить. Кто-то поправит: есть грабеж и грабеж, об одном грешно и думать, о другом позволительно грезить. Впрочем, больше чем за тысячу лет до проводов Гиты былые римляне сказали, как отрезали: каждому свое.
Велегласно возвеличив насилие, похоть, жадность, старые римляне утвердились на том, что Добро — это польза Риму, а убыток — Зло, и Рим открыто жил со своей истиной, в законе: не таясь ничьих глаз, днем убивал, днем растлял.
Роясь в заросших землей руинах римских пожарищ, наследники, отводя глаза от язв позорных болезней, проевших черные кости, отбирали, мыли, терли, исправляли, белили. И останки Людоеда — Чудовища преобразились в богатство: вынь Рим — и рухнет все европейское здание. А те, кто жил пятикратно дольше Рима и, говорят, добродетельно, оставили горку пепла: дунь — и рассыплется, и нищие наследники побираются, воруют — занимают чужого ума. Да разве пойдет впрок чужое!..
Так ли, иначе ли, но и всесильность Судьбы-Фатума, греческая аксиома, пошла в широкий мир, получив утверждение Рима. Римский диктатор Сулла, победитель в гражданских войнах, владыка империи, которую при нем еще называли Республикой, возвел в закон свои прихоти. Ему было позволено все. Но он затыкал рты льстецам. Сулла гений! Молчать! Сулла провидец! Молчать! Отец народа! Молчать!
Отказавшись от истасканных словесных венков, Сулла потребовал другого: прибавлять к его имени второе, всеобъясняющее — Феликс. Не уставая, внушали: успехом Сулла обязан не воле, не уму, не настойчивости. Проще и значительнее: Сулла — любимец Судьбы. Не упуская и малого случая, Сулла стал неповторимым Феликсом. И пожал богатейшие плоды.
Будет война. С кем — вот вопрос. Моряки бились об заклад. Нормандцы пытались бежать ночью. Их вернули. Они злобно грозились: «Наш герцог выместит на ваших, дай срок!»
Тайное открылось: эльсинорскую затворницу с Гарольдовой казной отдали на Русь. Эх, знать бы!.. За эту девку герцог-король отвалил бы золота, сколько она весит сама! Мечтатели!..
Кто-то возразит, что неуместно называть мечтой желанье ограбить. Кто-то поправит: есть грабеж и грабеж, об одном грешно и думать, о другом позволительно грезить. Впрочем, больше чем за тысячу лет до проводов Гиты былые римляне сказали, как отрезали: каждому свое.
Велегласно возвеличив насилие, похоть, жадность, старые римляне утвердились на том, что Добро — это польза Риму, а убыток — Зло, и Рим открыто жил со своей истиной, в законе: не таясь ничьих глаз, днем убивал, днем растлял.
Роясь в заросших землей руинах римских пожарищ, наследники, отводя глаза от язв позорных болезней, проевших черные кости, отбирали, мыли, терли, исправляли, белили. И останки Людоеда — Чудовища преобразились в богатство: вынь Рим — и рухнет все европейское здание. А те, кто жил пятикратно дольше Рима и, говорят, добродетельно, оставили горку пепла: дунь — и рассыплется, и нищие наследники побираются, воруют — занимают чужого ума. Да разве пойдет впрок чужое!..
Так ли, иначе ли, но и всесильность Судьбы-Фатума, греческая аксиома, пошла в широкий мир, получив утверждение Рима. Римский диктатор Сулла, победитель в гражданских войнах, владыка империи, которую при нем еще называли Республикой, возвел в закон свои прихоти. Ему было позволено все. Но он затыкал рты льстецам. Сулла гений! Молчать! Сулла провидец! Молчать! Отец народа! Молчать!
Отказавшись от истасканных словесных венков, Сулла потребовал другого: прибавлять к его имени второе, всеобъясняющее — Феликс. Не уставая, внушали: успехом Сулла обязан не воле, не уму, не настойчивости. Проще и значительнее: Сулла — любимец Судьбы. Не упуская и малого случая, Сулла стал неповторимым Феликсом. И пожал богатейшие плоды.