Удалив всех, императрица Евпраксия плачет. От радости, наверное, от радости. Страшное время сблизило их. Но сейчас что-то разорвалось. Не обвиняя его, она спрашивает: «А любила ли я его?» И впервые она вспоминает братьев, отца, дядей, дедов: «А они вынесли ли бы такое, как Генрих? Не холод, не мешок, но другое, что он вытерпел ради короны…»
   Счастлив был бы человек, умеющий не думать о будущем, умеющий не бояться заранее, избегающий населять сумеречную глубину еще не существующего завтра возможными бедами. Может быть, оно, еще не рожденное, алчно, может быть, эта пустота податлива? И, наполняя ее призраками бед, человек помогает этим бедам воплотиться?
   После мессы папа и император, в духе отец и сын, беседуют наедине. Недолго — исповедь была длинной, они поняли друг друга, и то немногое, что оставалось, не требовало многих слов: долгие речи для тех, кто не хочет согласия. Император подписывает условия. Люди смертны, договор заключается не между Генрихом и Григорием, а между Церковью и империей. Из Каноссы Генрих унес покаянное рубище. Дар папы.
   Воспрянув в Каноссе, Генрих стал прежним. Он не был дорог Евпраксии, она не была ему нужна. По ней — корона империи не стоила унижений, для него покаяние было победой. Они расстались спокойно. Евпраксия вернулась на Русь. Потом в раздражении Генрих сочинил какую-то обидную басню о своей бывшей жене…
   После Каноссы мир длился в Германии короткие дни. Генрих не успел вернуться из Италии, как имперские князья-электоры выбрали нового императора. Но другие князья-электоры сохранили верность Генриху. Империи довелось воевать два года. Анти-император Рудольф Швабский был смертельно ранен в схватке под Цейтцом, и его сторонники смирились. Германия изменилась к Генриху Четвертому. Даже епископы и приоры, князья Церкви, сочли за благо платить пошлины императору, а не папе. Деньги, оставшись в Германии, опустятся к земледельцу, к ремесленнику, чтобы опять подняться вверх, к сюзерену через руки сеньоров, насыщая на пути всех. Иноземный сюзерен папа раздает чужим германские деньги.
   Папа вновь отлучил от Церкви Генриха Четвертого. Но германские епископы не сдались. Съехавшись на собор, они объявили Григория Седьмого низложенным и выбрали нового папу, Климента Третьего. Так слова клятв и договоров Каноссы, искренние в свои дни, облетели, подобно осенним листьям. Но те дают живительный перегной, слова же, к счастью, истлевают невидимо, иначе их хрупкие ворохи, вытеснив воду морей и океанов, создали бы новый всемирный потоп.
   Два года норманны, вассалы папы, пытались завоевать Восточную империю. На третий год они потерпели решительную неудачу: дело папы Григория Седьмого рушилось здесь так же, как и в Германии. Греки заключили союз с Генрихом Четвертым, дали ему денег. Император вступил в Италию, дошел до норманской Апулии и повернул на Рим. Папа Григорий заперся в замке святого Ангела, а папа Климент Третий короновал Генриха в древней базилике, где находится гробница апостола Петра.
   Гискар, собрав сорок тысяч войска, пошел к Риму спасать своего сюзерена Григория. Генрих Четвертый отошел к северу. Гискар штурмом взял Рим. Вечный Город был разграблен и сожжен, как при вандалах, при Аларихе, как в годы Юстиниана Первого.
   Говорят, что папа Григорий с негодованием взирал с высот неприступных твердынь замка Ангела на буйный, ненавидящий его Рим, который праздновал торжество императора Генриха и антипапы Климента.
   Говорят, что, глядя с тех же высот на Рим, уничтожаемый и сам себя уничтожавший в безнадежном сопротивлении Гискару, папа Григорий плакал. Конечно, смотрел, конечно, все видел, и горевал, и, взвешивая события на зыбких весах совести, нагружал золотую чашу добра своими благими желаньями, чтобы она перевесила черную чашу действительности. Добился ли внутренней победы Григорий — Гильдебранд — Пожар войны?
   Папские владенья были опустошены, обезлюдели. Оставшиеся в живых подданные ненавидели владыку. Злоба тлела в свежих развалинах Великого Города.
   Старый исполин Гискар отвез папу в Солерно. Папа вязал и разрешал, писал, подписывал, рассылал послания, приказы, воззвания, посылал разведчиков, лазутчиков, посланников, послов. Не давая пощады себе, он чинил, надвязывал, латал сеть — так нищий рыбак корпит над обрывками невода, в котором резвилась дельфинья стая.
   Каносса была вершиной. После Каноссы начался распад. Или в Каноссе совершилась ошибка? Нет. Генрих был так светел в искреннем подвиге покаяния, был добр, честен. Папа не ошибся, не ошибался. Это дьявол соблазнил Германию, Генриха, германских епископов, монахов, владетелей, весь народ. Дьявол! Враг бога! Враг рода человеческого. Отец лжи.
   Брат Бартоломей ужасался мыслям своего духовного сына:
   — Дьявол мал, дьявол ничтожен, он вор. Не нужно! Именем милосердного бога запрещаю тебе!!!
   Запрещал, отпускал грех возведенья в могущество дьявольского ничтожества, а папа Григорий опять и опять возвращался на путь заблуждений.
   — О боге думай, о боге! — бессильно требовал брат Бартоломей.
   Папа спорил. Он спорил на исповеди, совершая новый грех — неповиновенье духовнику, и дьявол, подслушивая, корчился в немом смехе: власть, власть земная, это покрепче райского яблока!
   Брат Бартоломей угас незаметно, будто уснул, во время не то спора, не то исповеди папы Григория, а папа продолжал говорить, обличая великие козни дьявола, пока наконец не заметил, что все кончилось, что напрасно он нарушает покой усопшего духовника, друга, брата, последней опоры.
   Через пять дней папа Григорий Седьмой, подписывая новое послание, упал головой на стол, и приподнялся, борясь и ловя перо, и откинулся, захрипев, и было дано ему отпущенье, как умирающему, и слова отпущенья замолкли с последним толчком изменившего сердца.
   Есть предание. Некто, закрыв лицо капюшоном, стоял у гроба великого папы. Его хотели удалить, но руки не поднялись и языки онемели. Пламя свечей стало синим, как в подземельях, дым ладана сгустился, и певчие умолкли. Потом вдруг все стало обычным, но, как исчез пришелец, никто не заметил. Остались два следа, вплавленных в камень и похожих на отпечатки копыт. Плиту заменили.
 
 
   Восточные христиане долго, мучительно, гневно спорили о догматах веры. Лжетолкование — ересь, ведущая в ад — империю дьявола. Дьявол некогда восстал против бога, был низвержен и заточен в аду навечно — до известного только богу дня Страшного Суда.
   На Западе многие верили: в тысячном году по рождестве Христа завершится судьба мира. Время остановится, небо разверзнется, и бог призовет людей на Страшный Суд. Ужас сплетался с надеждой: труд и борьба станут не нужны, падет бремя метаний души и голода тела, никто не будет терпеть до последнего вздоха и умирать в одиночку. Умрем все сразу, и все вместе восстанем перед богом, и каждому будет оказана справедливость по делам его.
   Пришел тысячный год. И прошел. И не изменилось ничто. Знамения обманули, провозвестники солгали. Путь человека идет в бесконечность, непостижимую, ужасающую.
   Бог отдалился. Слово папской Церкви все явственней, все возмутительней разрывается с делом. Пропасть ширится, и дьявол, сложив печати на вратах преисподней, является людям в свете дня.
   Нет божьего храма, который обошелся бы без изображений дьявола; неверие в него — такой же смертный грех, как отрицание бога, и враг легко облекается плотью, усиливается, смелеет. Нарядившись монахом, он ходит по дорогам. Он сидит на церковных крышах, не стесняясь соседства с крестом. Иной раз, забавляясь, он мечет камни в храмы, да так, что разбивает колокола.
   Сеньоры гнут подданных, как корзинщик лозу. Сопротивление невозможно, молитва бессильна. Слабый бормочет:
   — Хорошо, я согнусь и буду глядеть вниз. Там, как меня научили священники, сидит дьявол. И пока священник читает слова, которых я не понимаю, я попробую договориться с дьяволом. О н требует душу? У меня пепел вместо души, не жалко отдать. Зато о н научит меня пользоваться тайными силами растений и камней, я буду лечить себя, и моих, и скотину…
   Слабый повышает голос:
   — Священник учит меня терпеть, вздыхать и молчать. А о н, дьявол, любит смех. О н сам развлекается и развлекает людей. О н может дать мне богатство. И подарит амулет, чтоб каждая женщина, какую захочу, стала моей! Хочу жену сеньора, его мать, дочерей! Я на земле жить хочу! Здесь! Сейчас!
   Слабый кричит:
   — Ведь на меня никто и смотреть не хочет! Сеньор силой опозорил мою жену. Смеются же надо мной — рогач! Меня бьют и надо мной же издеваются — битый! Когда меня повесят, все будут кататься со смеху: какую рожу скорчил этот урод! Над кем потешаются наши сказки? Надо мной! Все против меня. Хорошо же, дождетесь! Мой дед пахал. Из борозды вылез карлик и спросил: «Хочешь, я укажу тебе клад?» Старый пес с испуга перекрестился, будь он проклят, и карлик исчез. Я бы не упустил случая. Эй! Кто купит христианскую душу? Где ты, друг-дьявол?
   Ветер выкатывает луну из-за облаков, и прячет, и вновь обнажает: играют… Добрая ночь — света достаточно, чтобы не сбиться, тени хватит, чтоб спрятаться. Днем опасно ходить по дорогам, даже работать в поле небезопасно.
   — Наш сеньор-норманн зовет нас волками. Походя обижает, увечит. Может убить так просто, для забавы. По-моему, нелепо портить свое имущество, не правда ли?
   — Поменьше рассуждай, побольше оглядывайся. Они и друг другу-то не дают пощады — папа, норманны, германцы, рыцари. Ночь — вот наш день.
   — Да, ночью спокойно, они спят. Вот мы и пришли. Здесь был город Кумы. Какие деревья, какая трава! Земля здесь жирна.
   — Вот и каменный человек. Утонул в земле. Его ноги, наверное, обвиты корнями.
   — Да, ему не подняться. Глаза-то открыты. Он смотрит? Доброй ночи тебе, каменный, доброй ночи!
   — Не счесть, сколько ему когда-то таскали даров. Цветы, вино, мясо, хлеб. Выпускали перед ним голубей.
   — Смешное было время. Я сам бы все съел, ух!
   Перед изваянием Аполлона, ушедшего в землю до пояса, старухи зажигают маленькие свечи и заклинают луну, называя ее Дианомой. Каменное лицо красиво, от такого не откажется ни мужчина, ни женщина. Сегодня ночь на первый день мая, день Венус.
   — Венус — мужчина или женщина?
   — Не знаю. Кажется, когда имя так оканчивается, оно мужское.
   — На каком же это языке?
   — Не знаю… Кажется, на том, на котором служат мессу.
   Бегут арлекины в черных масках и делают вид, что ловят людей. Визг, смех, радостные возгласы. У кого есть вино, те успели немного выпить. В меру, в меру, чтоб не лишить себя праздника. В эту ночь замки спят крепко, люди свободны.
   Взгляните на луну — близка полночь. Несколько человек собираются вдали от остальных. Здесь особенное место, от источника теплой воды пахнет серой — добрый запах для тех, кто понимает. Каменные желоба разбиты, бассейн треснул, вода собирается на дне, там глубоко и кто-то плещется. Не страшно — человека там не может быть.
   Пробираются узкой тропинкой через чащу. Впереди кто-то шумно срывается с места. Прыжок, еще прыжок, трещат ветки. Для оленя слишком тяжело. Одичавший бык или лошадь. Домашние животные, убежав от ярма, быстро научаются обходиться без хозяев. Людям труднее устраиваться.
   Останавливаются на широкой поляне перед темным входом. Что это? Пещера? Скорее грот. Вот лежат камни, которые вырвались из тисков обветшавшего свода. Темнота во мраке, запустенье в пустыне. Здесь, в глубине, сидела Сивилла. Там колодец Истины.
   — Нет, там бездонная щель, откуда поднимался он.
   — Не спорьте. Было и то, и другое. Земля зарастила отверстие. Но для дьявола нет преград. Сам папа Григорий так говорил.
   — Ха! Это тебе, мужлан, он сказал?
   — Ты дурак! Двоюродный брат жены друга одного человека служил у папы лакеем. Он слышал своими ушами.
   Им страшно, они не прочь поболтать, чтоб оттянуть время. Кто-то вмешивается:
   — Довольно! Сочтемся! Два десятка и восемь. Четыре раза по семь — хорошее число!
   Крепко хватаются за руки и смыкают цепь. Бегут по кругу, справа налево, против солнца. Земля здесь утоптана, как пол.
   Некоторые в масках, некоторые вычернили себе лица. Никого не узнать, тайна соблюдается строго.
   В пещере, в гроте, мелькнул огонек. Бегут еще быстрее, еще! Руки спаялись, как клещи, ноги несут с такой силой, что живая цепь выворачивается наружу, но не рвется, нет!
   Кажется, земля уже внизу. Волосы встают дыбом, сыплются искры. Быстрее, быстрее, летим!
   В пещере блещет синяя молния. Удар грома! Цепь разрывается. Явным чудом все остаются на ногах. Каждый вертится сам на месте. Раздается протяжный свист. Стойте все: он явился!
   Каждый ясно видит его. Он высок и худ. Он приземист, кривоног. У него козлиная голова. У него человеческая голова. Он бородат. Безбород. Лоб гладкий. Шишковатый. С рогами. Без рогов.
   Он не урод. О н другой, во всем противоположный своему Сопернику. Пусть он является каждому разным, он друг-дьявол.
   Зажигают свечи черного воска. Их держат огнем вниз — все здесь нужно делать наоборот. Залившись воском, фитили едва тлеют. Луна останавливается и прыгает назад — чтобы хватило ночи. Дьявол беседует сразу со всеми, но с каждым наедине. Все согласны в том, что голос у него приятный, мужской, но и женский одновременно. Он дает советы, обещает помощь, объясняет, открывает тайны…
   Повернувшись спиной, он нагибается. Ниже спины у него человеческое лицо. С ним прощаются, целуя это лицо.
   Темнота меркнет, редея. Луна побледнела. Пора. Расходясь, поют нарочито нестройно:
 
Мы такие же люди, как норманский сеньор.
Такие же мужчины и женщины, как господа в замках.
У нас такие же желудки и кровь.
И нам так же больно, как им.
 
   Дьявол не нуждался в славословиях.
   Все устали, но не слишком, и оживлены. Перебрасываются:
   — Говорят, в Палестине он звался Легион и был такой маленький, что мог поместиться в свинье.
   — Видали, как он вырос!
   — О н умен и весел, с ним легко.
   — О н будет и дальше расти.
   — Ты знаешь? Сейчас с нами были два благородных рыцаря!
   — Им-то он к чему. Он наш!
   — Э-э, ты одурел от голода! Набив брюхо досыта, ты, что ж, будешь навечно доволен? У каждого свой голод.
   — Метко! Что рыцари! Сам император сосал грязь, три дня он валялся у папы в ногах.
   — А правда ли, что он сдох, проклятый папа Григорий, который навел германцев на Италию и сжег Рим?
   — Кажется, что так. Будет другой, нам-то что! Был и я глуп. Теперь и у меня есть надежда — дьявол.
   — И у меня! Прощай!
   — Прощай! Бежим по домам!
   Под жерновами войны всех против всех, в хаосе лжи, когда не поймешь, где — верх, где — низ, что — правда, что — ложь, совершилось необычайнейшее открытие: нашлись способы общения с Дьяволом — полезным союзником.
   Открыватели понимали: сделка страшная, ставка последняя. И они уверились, что ничего другого, хоть на маковое зерно лучшего, для них нет.
   Кто они? Никто. Еще раз — никто и ничто. Какой они нации, какого народа? Никакой. Никакого. Но ведь они умеют говорить, их речь не потеряна. Да, в них теплится потускневшее слово, чтоб кое-как изъяснить потребности тела, выразить каждодневную волю плоти. Ибо их преданья разорваны, могилы отцов распаханы либо просто затоптаны, имена предков забыты либо оплеваны, воспоминанья осмеяны, огажены, стерты. Связей нет, счет родства прекращен. Одиночество. Каждый сам за себя: нива дьявола.
   Когда жгут, убивают, пожирают животных, не остается ничего. Род человеческий — особенный род. Когда жгут, убивают, пожирают людей, превратив их в орудия, в животных, в удобрение почвы, нечто всегда остается. Осадок. Сплав. Стылая лава бедствий. Дьявол приходит ее растопить. Или совсем заморозить, что равносильно кипенью. Только посредственность поистине смертна, ибо в ней не нуждаются ни дьявол, ни бог.
 
 
   В Переяславле, в верхней светлице — хранилище книг, боярин Андрей принимал гостя — своего князя-друга Владимира Мономаха.
   — Вот весть из Италии, — рассказывал Андрей. — Там открылась новая ересь, достойная удивления. Появились люди, которые отвернулись от Христа и тайно поклоняются демону.
   — Такое заблуждение нельзя назвать ни ересью, ни схизмой, — возразил Мономах. — Еретики признают Христа, заповеди, евангелия, апостольские послания. Но они оспаривают каноны и установления вселенских соборов. Не болгарское ли богомильство проникло в Италию?
   — Нет, — возразил Андрей, — богомилы в отчаянии сочли видимый чувствами мир твореньем демона, согласившись между собой принимать за божье творенье только духовный мир. Но самому демону они отнюдь не поклоняются. Те италийцы, о которых речь идет, именно-то и поклоняются демону, от Христа же они совсем отреклись.
   — Достоверно ли такое? — усомнился Мономах. — Подобное мне видится лишенным смысла вполне. Бес ничтожен, смешон. Может быть, там людей, сохранивших старую эллинскую веру, вновь начали ругать дьяволопоклонниками? Такое папское темное злобствование возможно! Есть же и у нас на Руси люди, которые по заблуждению никак не отстанут от старой веры. Наши духовные их тоже пугают дьяволом. Но разве они поклоняются дьяволу! Разве мои прадед Святослав, разве предки наши были дьяволослужители!
   Разогревшись, Мономах ударил по столу и встал, озираясь, как богатырь на бранном поле. Будто бы сейчас явится кто-то, осмелившийся очернить былую Русь! Выждав, боярин Андрей продолжал:
   — Недавно вернулся Яромир Редька. Он по своим делам добрался до Неаполя. Тамошний епископ анафемствовал дьяволопоклонников по торжественному чину. Яромир привез список епископского слова.
   Прочтя рукопись, Мономах с сомненьем сказал:
   — Смутно все — имен здесь нет. Кого же отлучали от церкви, анафемствовали? Ветер? И стрелы свои неапольский епископ мечет в воздух, и заблужденье, коль оно есть, жалости достойно.
   — Я давал читать список епископу нашему Ефрему, — возразил Андрей. — Преосвященный находит, что оный дым не без огня веет: неапольский епископ осведомлен был от духовников, принимавших исповеди. Не имея надежной уверенности, тот епископ не стал бы ни уличать обряды дьяволопоклонников, ни анафемствовать. Имена не названы во избежание смертного греха нарушения исповедной тайны. И еще преосвященный Ефрем говорил мне, что неапольский епископ не стал бы делать на свой страх, без указа от папской курии.
   — Сами латиняне чрезмерно много твердят о дьяволе, — с укором сказал Мономах. — И комариный укус так расчесать можно, что прикинется злая болячка…
   Князь опять вспыхнул:
   — Что до меня, то я, как все князья, как отцы наши, не допущу насилия над заблуждающимся, не допущу гонений на иноверных. Христос мне свидетель, он же милости просит, а не жертвы! Волхва-изувера, явно приносящего людям вред, буду, как и было, наказывать, как разбойника за преступное дело, но не за веру его!
   Сразу справившись с гневом, как он умел, Мономах сказал тихо, будто бы не было волненья:
   — С Редькой сам еще побеседую и сам поблагодарю, А из книг привез ли он что?
   Друзья занялись делом, которое оба любили.

Глава пятая
КРЕПЧЕ СТАНЬ В СТРЕМЯ

   По шерстке и кличка — средь других рек днепровского левобережья более всех вертка, непоседлива река Сула, более всех наделала она извилин, поворотов. Не будь правый берег крут, Сула давно уже доюлила бы до Супоя. Много ль тут! Прямым путем, по птичьей дорожке, ста верст не наберешь, а время у Сулы не считано.
   Может быть, правый берег Сулы оттого и крут, что в него она бьется? Или, по-иному, Сула, как некоторые, ищет спора с сильным? Так ли, иначе ли, свой левый берег, низменный, Сула в разливы захватывает на многие версты, без спора заливая мутной водой его ровные глади, и стоит мирно. А в правый бьет… Где ж мир-то?
   Коль взять шире, то у всех рек, текущих по Переяславльской земле, есть общее: правый берег крут, левый — отлогий. Трубеж, Супой, Сула, Псел, Ворскла, Орель смотрят на восток ступенями. С Руси гладко, со Степи круто. Поэтому русские города-крепости, за малым исключеньем, которое можно не замечать, стоят на правых, крутых берегах.
   Верстах в десяти вверх по Суле от сулинского притока Удая устроилась крепость Кснятин. Считается — и так записано в летописях, — что место избрано было Владимиром Святославичем, постройку крепости заканчивал Ярослав Владимирич. Второе бесспорно, ибо любую крепость стараются закончить, в том никогда не успевая: всегда хочется что-то добавить.
   В середине крепостного места, на легком всхолмлении, на пупу, воздвигнут храм имени Константина, как русские книжные люди произносят имя святого. В просторечии имя переделали в Кснятин и вернули его книжникам как название крепости.
   Храм невелик, зато звонница поднята в четыре яруса, каждый ярус сажени две с лишком. Сверху и звон далеко расплывается, и видно далеко…
   Верст на сто. Зависит от воздуха. Человек с острым зреньем весной в ясное утро видит на юго-западе блеск днепровского разлива. Лубенская крепость кажется близкой — до нее всего двадцать верст. Лукомль хуже различается — до него пятьдесят.
   Когда в тихий осенний день в небе над Кснятином тянет-идет к югу лебединая семья, до усталости смотришь, как медленно машут птицы тяжелыми крыльями и никак не могут уйти из твоих глаз. Ты еще долго различаешь в четверке стариков от молодых по цвету пера. Они ростом сравнялись с родителями, но нет той белизны. То ли не вытерся ребяческий пух, то ли себя не умеют соблюдать. Так у людей: зелен виноград — не вкусен, млад человек — не искусен.
   — Так-то, друг-брат, сторожу Кснятин, наместничаю пятнадцатый год, — говорил старый дружинник боярин Стрига своему гостю. — Я здесь всем и князь, и слуга. Со своей колокольни гляжу — сам убедился, с нее многое видно. А? Не жалуюсь, нет. Князь наш Владимир Мономах меня держит. Я ему нужен. Он жаден до людей. Я держусь за него и буду держаться. Он любит княжеский труд и храбр. — Стрига усмехнулся: — Не скучай, нам, старикам, вольно твердить все одно да одно. Слова дешевы. А вон там, — боярин Стрига указал на восток, — Голтва на Псле. Место крепкое, но у Степи оно село на губах. Еще дальше, верстах в пятидесяти от Голтвы, — Лтава. Лтавские прилипли на степных зубах. Там, за Лтавой, через сто двадцать верст прилепился крепкий Донец! Можно сказать, сам лезет Степи в горло. Однако там люди живут, землю пашут, скотину держат, богу молятся и деток плодят. Чем же держатся? Храбростью. Скажем — до случая? Верно. Но вечная жизнь этому не суждена! — Стрига ударил себя в грудь кулаком. — Как попы называют — гроб повапленный?
   Спускались крутыми лестницами с площадки одного яруса на другой. Ни одна ступенька не скрипнула. Все здесь тяжелое, прочное. Не звонница — башня. Собрана из толстого дубового бруса, стены изнутри раскреплены крестовинами, поперечными связями, окна узкие, с толстыми ставнями. Есть где отбиваться. Могут поджечь. Потрудятся зажигатели. Не в соломенную крышу горящие стрелы метать. А греческого огня степняки с собою не таскают.
   С каждым ярусом в окнах-бойницах сужался широкий свет. Вышли из звонницы — и совсем стало узко. Вал закрыл весь мир тесным окоемом острозубого палисада.
   Кснятинский храм невелик, низок, но тяжел, как звонница. И, как в звонницу, в него не сразу войдешь, если будешь ломиться насильно.
   Есть же земля, где забор ставят лишь для того, чтобы не лезла скотина в огород, где дома — чтоб укрыться от непогоды, звонница — чтобы звонить, храм — чтобы молиться… Или нет такой земли?
   Снаружи Кснятин красив, но странной красою: крутой вал, на валу палисад с острыми палями, и в небе торчит, как перст, башня-звонница. Крыш не видно. Подумаешь: и где только люди не живут?.. Таков замысел, так место позволило. Внутри не слишком тесно, но и не просторно. От северных ворот к восточным проложена улица, проложены дороги. В середине, вокруг храма и звонницы, площаденка. От нее отходят переулки, утыкаясь в вал. Короткие, здесь не разбежишься. Все плотно заставлено жилищами да складами, кто как сумел, так и поставил, прилаживая к жилью конюшни, загоны для скотины. Соломенных и камышовых крыш нет, пусть они теплы, дешевы и удобны. За крышами боярин Стрига смотрит, и, хоть народ вольница, никто боярина не переволил.
 
 
   Стрига водил гостя, тридцатилетнего дружинника переяславльского князя Мономаха, поглядеть на крепостное хозяйство.
   Князь Владимир Всеволодич не знает, не любит покоя — до всего ему дело, все-то он хочет видеть да ведать. Сам не успеет — пошлет.
   Стрига водил Симона по кладовым, перечисляя по описям, сколько заложено было с прошлой осени четвертей пшеницы, полбы, сколько гороха, овса, ячменя. Оставалось немного, скоро снимать новый урожай, однако остатков хватит, чтобы продержаться и сегодня недели три, если вдруг половцы придут. Не должны бы прийти, зимой с ними писали мир, за который князь Владимир Мономах им не щедро, но и не скупо отвалил денег, одежды. Дал и скота. Который раз перемежались войны такими мирами? Посчитали — и сбились. Не то девять раз, не то восемь. Посидят половцы у себя и вновь лезут, и вновь. В этом году боярин Стрига не ждал половцев. У него свои приметы: от купцов, проезжающих через Кснятин на Русь, удается вызнать, задавая вопросы совсем будто о другом.