— Оповещал: ты ходишь под Новгородом и Новгороду грозишь, — ответил Владимир.
   — Когда он писал, меня еще под Новгородом не было, — заметил Всеслав. — Но предвидел он верно, ибо предвидеть было легко. Почему же он сам на меня не пошел? Первое, боится он из Полоцка выйти, страшась моих людей, полоцких. Второе — он Изяславич, в Новгороде — Святославич. Если не знаешь ты, так узнай: все далее расходятся Изяслав со Святославом. Всеволод же в середине. Я Святополка выгоню из Полоцка. Кривская земля наша, мы сами кривичи от древних князей. Кривская земля нас держится, Напрасно вы, Ярославичи, нас гоните. Наше кривское дело — стоять против Литвы. Вы, Ярославичи, нас поворачиваете, наше изгойство — ваш грех. Перед Землей грех. Так-то, князь. Теперь садись на коня, ступай к своим и нам побольше хлеба пришли. Ты небось хорошо запасся, не везти же обратно. — И Всеслав засмеялся. — Смолянские пироги от века славились мягкостью, пряники — сладостью!
   Встали. Простились, обнявшись по-княжески, для чего Всеслав, будучи на полголовы выше Владимира, с неподражаемой гибкостью как бы уменьшился. И напоследок сказал:
   — Еще тебе загадка, брат-князь. Почему новгородцы меня могли убить, но не убили? Ответ пришлю, сверь его со своим.
 
 
   Никто из старших бояр ничего не спросил, когда Владимир, вернувшись с переговоров, не мешкая, наряжал обозные сани ехать к Всеславовой засеке. Смолянские конюхи весело, не запинаясь отвечали Владимиру на вопрос: «А у тебя в санях что?», помогая отбору запаса, даримого князю-изгою с его неудачливой дружиной.
   Боярин Порей, бывший при молодом князе не то дядькой, не то главным советником, изготовившись к бою, сидел гора горой на богатырском коне. Первым сообразив, что крови нынче не быть, он, с натугой перенеся правую ногу через переднюю луку, соскользнул наземь и чихнул по-медвежьи так, что конь отпрянул на полную длину повода. Видно, сила не в хитроумии шутки: можно веселиться, не уставая, одним и тем же, когда оно приходится к месту. Всеизвестный Пореев чох отозвался и смехом, и усмешкой, и быстрой шуткой, столь же известной, как само богатырское чиханье, и столь же неизносимой.
   Дружинники слезали с лошадей, вынимали из конских зубов железа, отвязывали уздечки от оголовий, зацепляли длинные чумбурные ремни к задкам саней, расседлывали и бросали седла в сани. Прежде всадника — лошадь.
   Помогая друг другу, стягивали доспехи, надетые поверх полушубков, сменяли шлемы на шапки и влезали в овчинные шубы, чтоб мороз не пробрал на быстрой санной езде.
   Около леса, за Всеславовой засекой, поднялся дым один, другой. Будут отогреваться, будут сытые, заночуют — что до них! На сколько-то времени князь Всеслав остался в прошлом. В настоящем же дне жил первый княжеский приказ. Владимиру довелось поступить в важнейшем деле собственной волей, без совета с дружиной, без долгих раздумий. Послушались его, будто старого князя. А не бывало ль, что спорили и оспаривали старейших?
   Обозные, передав Всеславу запасы еды, догнали Владимира на ночлеге. Из двух десятков саней Всеслав оставил себе половину под своих раненых и ослабевших. Старшой обозный передал Владимиру деньги — плату за сани с лошадьми — и грамотку, красиво выписанную свинцовым стилосом на бересте, подручном русском пергаменте. Поблагодарив молодого Всеволодича за разумность — не за доброту, не за щедрость, заметил себе Владимир, — Всеслав давал ответ на свою загадку:
   «Новгородская земля меня отпустила живым, ибо не пришло время, чтобы наши люди князей убивали. Придет и такое время, будут убивать, но нас с тобой тогда здесь давно уж не будет. Тебя ждет долгая жизнь, брат-князь. Как меня. Молись, чтоб тебе не довелось жить, как мне. Знать, что нужно делать. Знать, как делать. Но не владеть силой для должного. И вместо силы прибегать к насилию. И сотворить из желанного едва ли десятую долю. Но делится ли желанное на доли?..»
 
 
   В избяном тепле, на соломе, устланной полушубками и шубами, лежат дружинники, лежит Владимир. В красном углу перед иконой богоматери богатого яркостью киевского письма предстоит крохотное копьецо огонька неугасимой лампады. Богоматерь любима на Руси, киевские, черниговские, новгородские живописцы более всего заказов получают на лик матери с младенцем.
   Спать бы пора… Отзвуки дня ходят в людских душах, просятся в слово, и тихая речь течет перекличкой:
   — Тука за плечо дергал князя Изяслава. Все твердил — послать в затвор да прикончить Всеслава.
   — Смяли нас половцы на Альте. Изяслав не знал, что и делать.
   — Потерялся он, и Земля ушла от него.
   — Тука — воин знаменитый, а человек он злой.
   — Кровь нерусская. Чудин, его брат, ничуть не добрее.
   — Однако ж они оба верные люди, слову не изменят.
   — На злое они умеют толкать. Не умеют иначе.
   Владимиру вспоминается написанное рукой Всеслава. Сила. Насилие. Что это, как различить, кто укажет предел силы, границы дозволенного? Святое писание отвечает. Христос приказал Петру вложить меч в ножны, Христос побоями выгнал торговцев из храма. Бог с тобой говорит через совесть. Твой выбор свободен.
   Перекличка не гаснет:
   — Всеслав нынче не захотел волком бежать, а мог ведь.
   — Мог-то мог… Однако ж такой князь своих не покинет. За ним можно стоять.
   — Он сам дался, когда его Ярославичи схватили. Дружину собой выручил и Землю свою спас от разоренья.
   Поляна широкая, из-под снега торчат былья — была летом живая трава, ныне мертвая стала, отжив до морозов и полностью совершив назначение жизни — семя дать, чтоб род, сохранившись, встал новой весной, ярким цветом не уступая умершим. Но старшие нового племени былью стали, быльем поросли отцовские курганы. Живые Владимир со Всеславом сидят на дереве, срубленном во время зимнего сна, — умерло дерево, не проснувшись. В полуверсте на дороге, пробитой через поляну, изготовившись к бою, ждали Владимировы дружинники, о чем решат молодой Всеволодов сын с изгоем Всеславом. И Владимиру кажется чудным, как же это он поехал на переговоры, не посовещавшись со старшей дружиной, как это бояре его отпустили… И понимает, и боится понять, какое же страшное дело готовилось, если двести дружинников спрятались за спину молодого княжого сына. Среди них были матерые бояре старшей дружины, крикуны, спорщики, свои и смольяне. А он и не думал. Кто же решал — совесть?.. На долгую жизнь, пишет Всеслав.
   Прислушивается вновь. Слышит:
   — Он родителей улестил. Она его не хотела.
   — Помню, помню ее, красавица писаная, что цветок.
   Как же они перешли со Всеслава на чью-то жизнь, совсем на иное?
   — Он уверялся, что силой сумеет ее примучить к себе. От времени слюбится, дескать.
   — Видал я их, сколько-то лет минуло. Она отцвела раньше срока. Он, видится, тоже своего не нашел.
   — Через силу идти — какая любовь…
   Так вот что, вот каким мостиком перешли ночные беседчики с княжих дел на любовь меж мужчиной и женщиной! Сила. Насилие. Веки сами сближают межи ресниц, отходит в бесконечное удаление лампадный светик. Перед внутренним зрением сон показал чье-то лицо и тут же пустился обманывать, подставляя другое, третье, четвертое, и не давал узнать ни одного. А из того далека, куда уходил огонечек, допевали отходную насилию:
   — И дети не жили у них, а кои выжили — скучные, слабые…
   — И хозяйство упало совсем…
   — У людей урожай, у него прусик съел и солому…
   — Рядом дождь бог пошлет, его поле град побил…
   — И холопы у него бегут…
   — А кто остался, вместо работы ворует…
 
 
   Перекатилось Солнце на лето, а Зима пошла на морозы, пользуясь времечком, когда дни прибавляются не более чем на воробьиный шаг. Шаг! Не скачок — воробей прыгает борзо.
   Изгой Всеслав барсом прыгнул к Полоцку, так широко прыгнул, что Святополк Изяславич без боя вышел из кривского стольного города и бежал в Туров. Туровское княжество, как и Владимиро-Волынское, держал Святополков брат Ярополк. В поспешном отъезде Святополк успел захватить не одни свои любимые книги, но и часть Всеславовых, который тоже слыл книголюбцем. Князь Всеслав говорил: «До лучших моих книг Святополк не добрался», зная, что такое больнее сердцу книжника, чем потеря города.
   Туров был поставлен на берегу Припяти при древнейших князьях, в месте низком, подверженном весенним затоплениям. Первоселам пришлось делать валы и для защиты, и от наводнений и поднимать жилое место насыпной землей. Город был дорог своею дорогой — рекой Припятью, по которой вниз идти — в Днепр, а вверх — во все волынские города, на Буг-реку, к полякам. Сеют рожь, гречу, овес, не зная неурожаев — воды хватает, зато полей нет, есть польца меж болот, называемые здесь островами. С острова на остров устроены переходы из бревен — леса хватает на все и про все. Молотят на островах же и зерно вывозят зимой по льду, ибо летних дорог для телег или лошадей здесь совсем нет. Зато и чужому сюда пройти трудно.
   Получив от отца Изяслава подмогу людьми, Святополк решил вернуться в Полоцк. Пришлось спешить, упреждая конец зимы: с первым оседаньем снегов в марте дорога на Полоцк через Голотическ на реке Вабиче, удобная зимой, станет непроходимой, как и вся земля до Припяти. Святополк ко дню выхода расхворался, и дружины повел Ярополк Изяславич, второй сын после Святополка.
 
 
   Под Голотическом Всеслав остановил Ярополка. Дружины схватились, увязая в глубоком снегу. С обеих сторон пало десятка два воинов, и Всеслав показал хребет Ярополку, бежав со всеми своими и с обозом, оставив победителям около сотни саней, груженных малоценным припасом… Лошадей беглецы успели выпрячь.
   Тут же пала оттепель, и дружина сказала Ярополку:
   — Ты, князь, сам пропадешь и нас всех потопишь в разливах на потеху Всеславу. Пойдем домой.
   И ушли, и благо сделали себе и другим, так как весна пала ранняя.
   Князь Всеслав потешался:
   — На деревья надо глядеть! Как синички запрыгают парами, так и кончай воевать на нашей земле. Встал Ярополк на поле, поле за собой оставил. И знамя расправил. И домой пошел несолоно хлебавши.
   Ярополк успел вернуться в Туров, не пропав в злобных зажорах — так называют снега, напоенные талой водой. В этих словах не простое красноречие. Неосторожные тонули. Погибали и более осторожные от голода, холода, мокрети, отрезанные на гривке — островке без пищи. Не имея из чего костер сложить, чем укрыться, как высушиться, они коченели заживо, как трупы. Что ж тут особенного! У каждой земли свой нрав, и перечить ему не подобает.
   Неумелому сухой жаркий песок такая же смерть, как ледяной холод мартовских разливов на Припяти. Не спросяся броду, не суйся в воду.
 
 
   Летом в подгородном селе Берестове, близ Киева, на княжом дворе. Домовые клети грубо срублены из дубовых кряжей: углы не опилены, отрубы неровные, один дальше торчит, другого едва хватило зарубить лапу. Бревна ошкурены, но стругом не выправлены, торчат наплывы, суки сбиты, но не зачищены. Крыши все разные, есть круглые, острые, но каждое острие собой глядит, многогранные. Даже кровельная дрань спущена неровно.
   Неровно прорублены окна, и все они разновелики. Наличники тяжелые, резьба чудная. Звери не звери, птицы не птицы. Будто бы резчик, начав одно, о другом вспомнил, третьим увлекся. А тут пора — и кончил четвертым.
   Наружные лестницы на вторые ярусы, на крыши тоже разные — и ступени, и перила, и переломы у каждой по-своему.
   Ставили клети, связав их крытыми переходами от земли и до крыши. Одна клеть шире, другая уже. Нет чтоб дом построить, собрали кучу домов. Но все вместе они — одно. Как живой человек. Уши на глаза не похожи, руки не ноги, голова не туловище. Но отнять ничего нельзя: искалечишь, будет урод либо совсем убьешь. Все же в человеке, как в любой живой твари, есть и однообразие. Проведя мысленный раздел сверху донизу, мы делим все живое на две соразмерные части — правую и левую. Берестовский княжой двор, или палатий по-гречески, не поддавался разделу. Как ни ходи, как ни примеряйся, никак не получается, чтоб с одной стороны оставить подобье другой. И свои, и иноземцы старались постичь тайну, посредством которой несообразное собралось в единство, где ни убрать, ни прибавить бревна.
   Все строения и ограду, подобную старинному тыну из разнодлинных заостренных бревен, князю Ярославу Владимиричу в последний десяток его жизни поставили двое умельцев — Косьма и Дамьян. Из черниговских оба. Прослышав, что князь Ярослав собрался сменить свои обветшавшие берестовские клети, ставленные при Владимире Святославиче, червиговцы с ним подрядились.
   — Надоело нам, князь великий, строить все из сосны да из ели, нас эти сосны да ели изъели. Оно дерево смолевое, сочное, доброе, родное, однако ж и от своего родного двора проехаться следует. Сам ты знаешь, что после хиосского вина, греческой диковины, или после дорогого лесбосского нет лучше черной браги, заведенной на кислой закваске. Так мы порешили побаловаться о дубом.
   — А ну? А как? Покажите! — приказал Ярослав.
   Показали черченье. Это вот спереди, это вот сбоку, а это со спины, а здесь второй бок, здесь третий, четвертый да пятый с шестым. Да еще здесь, глядь-ка!
   — Сколько ж у вас боков? — подивился Ярослав.
   — Много, — отвечают.
   — Не пойму я, не вижу, как выйдет…
   — Мы и сами еще до конца-то не видим, — признались умельцы. — Как что ему нужно, еще дуб себя покажет. По нему и сделаем.
   Сговорились. Для себя Косьма с Дамьяном назначили малую плату: с дубом мы еще не работали. Полюбится — доплатишь по любви.
   Ярослав был в долгих путях, увидел двор уже законченным и сказал:
   — Красиво вышло. — Посмотрел, походил и поправился: — Нет, слово не то, что-то другое просится, чтоб назвать.
   Митрополит из греков, которого Ярослав взял на смотрины, иное сказал:
   — Величественно. Однако же гладкости и стройности нет. Не христианское. Дико-языческое строение.
   Ярослав перевел умельцам слова митрополита и засмеялся:
   — Он человек святой, да глаз у него чужой. А ведь подсказал мне — русское у вас получилось. — И наградил умельцев за удачу.
 
 
   Будучи любителем голубиной охоты, Изяслав Ярославич, живя летним временем в Берестове, сам любливал погонять стаю. Умельцы и для голубей сумели посадить теремок с удобным для гона выходом на крышу, с хитрыми перильцами, чтоб увлекшийся забравшей немыслимую высь стаей охотник себе косточки не поломал. Сколь голубей ни люби, крылья у тебя не вырастут.
   Отсюда хорошо виден Днепр, текучий хребет русского тела. Да и гостей принимать хорошо. Хотя бы и на голубятне, места много. Голуби не любят чужих. Вернее сказать, хозяин ревнив, и если терпит наемного голубятника, то лишь по невозможности самому и кормить, и убирать, и гнезда строить птице.
   — Княжеское бремя! — жаловался Изяслав Ярославич гостю своему, Бермяте, ближнему боярину князя Всеслава Полоцкого, и восклицал с горьчайшей обидой: — Не так живи, как хочется, а как господь велит. Да если б господь! А то — один того хочет, другой туда тянет, третий свое советует. Перенести бы мне эти терема на остров, я б рыбку ловил, голуби б летали. Знать бы такое слово, сразу сказал бы…
   — Но ведь своим поступаться ты не захочешь, — заметил Бермята.
   — Нельзя. Княжество не рубаха, которую писание велит отдать ближнему. Новгород взяли у меня. Я, не желая братоубийства, терплю. Глеб на словах держит город для меня. Поистине же слушается Святослава и доходы дает мне частью, частью — отцу. Лишили меня отеческого достояния!
   — Ты же сам согласился на такое и не требовал, чтоб Святославов сын ушел из Новгорода, — возразил Бермята.
   — Согласился! Ты, книжник! Как у Гомера сказано, помнишь? Добровольно поневоле? Сижу я между родной кровью, будто между двумя огнями. Там, за Днепром, Святослав, там за Припятью, Всеслав твой. Земля же ко мне холодна. Им бы жить, добро копить да плодиться. От этого холода стал я чуток к огню. Потому и жжет меня.
   — Князь Всеслав тебе не враг, — внушал Бермята.
   Полоцкий посол был видом истинный кривич. Невысок, но кряжист, борода рыжеватая, глаза ясные, серые с искоркой, голос искренний, и владел он голосом, как певец. Да и вправду, петь умел хорошо и церковные песни, и свои русские.
   — Вникни, князь, — просил Бермята. — Не мне говорить, не тебе слушать, будто бы Всеслав тебя любит. Любовь дело сердечное, а слово затаскали, не поймешь, что оно значит. Муж клянется любовью к жене, жена — к мужу, юноша — девушке, девушка — юноше, в ту минуту им смерть милее разлуки, а дунуло время своим ветерком и унесло любовь, как пушинку. Мой князь жил, живет и. жить будет своею Землей, и чужая ему не нужна. Такое он всем доказал. Не старался он, чтоб его сажали на твое место. Ты это знаешь, не отрекайся! — еще настойчивей, еще вкрадчивей запел Бермята, и хоть Изяслав и махнул рукой, но не прервал. — И ты знаешь: сидя в Киеве на твоем столе, Всеслав не пытался утвердиться. Знаешь! Полоцкую дружину к себе не вызывал, киевлян не приманивал, не прикармливал…
   — Киевляне! — подскочил Изяслав. — А кто их прикормит! Норов змеиный! Извиваются, а куда поползут и где укусят — никому не понять. Нынче покой, завтра на вече взревут, и будет тебе горше, чем во рву львином.
   — Не рви сердце, — утешал Бермята. — Каковы люди, таковы они есть. Богом созданы, не переделаешь.
   — А Антоний-святоша? — вспомнил Изяслав. — Монахов-то гладил твой Всеслав!
   — Антоний — дело особое, — возразил Бермята. — Он ни за кого не стоит. У него правда общая.
   — Вот и общая! Связались святой с колдуном! Довольно на сегодня. Устал я от вас всех. Буду делать, что пожелаю. А ты иди либо сиди. Я с голубями душой отдохну.
   И пошел Изяслав, ладный, росту высокого, свежий лицом, русоволосый, борода клином — не скажешь, сколько лет ему: и тридцать дать можно, и пятьдесят. На ходу сбросил кафтан на пол в горнице и блеснул в двери белой косовороткой.
   Оставшись один, Бермята подошел к низкому окошку, по бокам которого на уровне верха в стену были вделаны для красоты два турьих рога. Подняв руки, Бермята взялся за рога, подтянулся, перекинул ноги через подоконную доску и удобно уселся, вывеся сапоги наружу. Там, под окном, шел чудной, как все здесь, не то мостик, не то переход, — ступив на него, можно было пройти на конец терема, пристроенного к этому, и в конце его усесться в подобие кресла между крылами некоего чуда-юда морского, точенного из дерева и травленного красной краской.
   Бермята раздумал: и здесь хорошо. Сидел, забрав в кулак бороду, выгнув по-кошачьи спину, и, глядя на синюю дорожку Днепра, размышлял: «Довольно иль не довольно еще? Уехать или остаться еще? А? Как быть, чтоб вышло получше? Эх, пройтись бы по крыше с князь Всеславом туда да обратно, сто шагов и сто слов, и было б довольно. Нет таких средств у тебя, посол. Были б, глупых бы посылали, ты б дома сидел. Решай сам…
   Изяслав Ярославичу нет счастья в жизни. Добрый человек, ему бы все повременить, воздержаться, пока дело само себя не сделает. Он, с душой помолившись, полагается на бога больше, чем на себя, на людей. Таким только с богом и удобно: бог-то слушает, не устает. Одинаково легко Изяслав поддается убежденьям последнего советчика, кто на него сильнее надавит. Более других им распоряжается старший его сын, Мстислав. Этот знает отца лучше, чем себя: не диво, впрочем, — себя знать трудней, чем других… Мстислав не жалеет силы на убежденья. Убедив, согласие вырвав, действует сразу, опасаясь, как бы отец не передумал».
   Сидит Бермята, решает. Решит. А князь Изяслав поднял стаю. Трепеща, крылатые ввинчиваются в небо. Выше и выше уходят в голубые глубины княжие голуби. Князь свистит, как Соловей-разбойник. И до чего же родной этот свист дубовым теремам, поставленным на утеху русскому взору! Будто сами они свистят. Э-ге-гей! Стой! Держись!
   Чу! В конюшне затопали испуганные кони — из новых, не привыкли еще. Не знают они — нет здесь разбойников, киевский князь свистит для забавы.
   Голуби сильно и споро уходят вверх, вверх. Эх, быть бы птицей? Птицы небесные… Бермята одним глазом взглянул вверх. Вернутся… Нет небесных птиц. На земле — все земное. А жаль…
 
 
   Ездил к Изяславу Бермята для умных бесед. И другие наезжали от Всеслава. Будто бы прятались они, будто бы таились.
   Киев, говорят, что лес, люди в нем — листья. Любят люди красивое слово — оно понятней, доходчивей, его слышишь, как в руки факел берешь темной ночью: светится слово. И освещает.
   Но думать, что в Киеве человек подлинно незаметен, может только новоприезжий, кто век вековой прожил в Коломене на Оке либо в Залесском селе на Клещином-озере.
   Шла и шла пересылка между Всеславом и Изяславом. Киевляне вольно судили о том о сем, не щадя своего князя. Для жителей других стран такое щедрословие могло бы сделаться небезопасным. На Руси свое: что город, то норов, не любо — не слушай, а врать не мешай. Поминали Изяславу его возвращение за польской спиной. Не вмешайся князь Святослав Черниговский, сколько голов было бы бито! Хоть и умер уже Мстислав, сын Изяслава, не оставляли его в могильном покое: убивал, глаза колол, мстя за отца. Семейные убитых здесь, здесь же и слепцы.
   Холодная к Изяславу Земля грелась недобрым жаром. Шатание явилось в Изяславовой дружине. Тука отъехал со своим добром к князю Всеволоду в Переяславль. Брат его Чудин, который посадничал от Изяслава в Вышгороде, тоже собирался отъехать.
   — Какие столпы пошатнулись! — судили злорадные киевляне. — Выбор Тукою князь Всеволода понятен: Тука жестк, что кремень. Всеволод помягче всех Ярославичей. Куда же Чудин подастся? За братом потянет? Или пойдет к Святославу? Это уж будет кость на кость! Святослав ведь во! — и в поясненье слушавшему под нос совали кулак.
   Развязка пришла в 1073 году. Святослав вызвал к себе в Чернигов брата Всеволода, но встретил его на полудороге от Переяславля, в Ольжичах.
   — Звал я тебя советоваться, ты запоздал, я без тебя решил. Иду, прогоню Изяслава из Киева, прежде чем он вместе со Всеславом меня не высадит из Чернигова. Несдобровать тогда и тебе.
   — Худо на старшего идти, нет такого обычая. Земля тебя не примет, — возразил Всеволод. — И худо первому руку поднимать.
   — А добро ли старшему на младших умышлять? — спросил Святослав. — А что до зачинщиков, то хоть ты и знаешь на пяти языках, но и я тоже начитан. Давно известно: напал не тот, кто первым оружие поднял, а кто первым умыслил напасть и первым готовиться начал. Это, брат, базилевс Юстиниан сказал, и тому минуло пять веков, что ли? Я на брата Изяслава ничего не умышлял, это он на меня копья острит в полоцких кузницах. Ты как хочешь. Иди со мной, иди домой. Я назад не поверну.
   Переправившись под Киевом, князь Святослав — Всеволод с ним — пошел не в город. Со своей дружиной черниговский князь двинулся в чудесное Берестово. Спешил он медленно. Не для чего ему было встречаться со старшим братом ни с мечом, ни с горьким словом. Через Днепр переправлялись как сонные, берегом шли нога за ногу, за час две версты. Давали время киевлянам. Дрова были готовы, котел налит доверху. Но какой огонь ни разведи, срок нужен, чтобы варево закипело.
   Изяслав успел свое ценное вывезти в Киев. Навстречу его обозу текли шумные толпы киевлян. Пропуская княжьи телеги молча, люди вновь заполняли дорогу. В Киеве князь Изяслав собирался долго и тщательно. С большим обозом и малым числом дружинников Изяслав выехал из города через день после Святославова прихода в Берестово и направился на запад, в Польшу.
   Киевское вече, собравшись в Берестове, единодушно посадило на княженье черниговского князя Святослава.
   В день отъезда Изяслава Святослав пошел на освобожденный старшим братом княжой двор в Киеве. Всеволод сразу отправился в Чернигов, княжение в котором ему передал Святослав, как полагалось по порядку передвижения братьев с младших мест на старшие. Переяславльское княжество осталось за Всеволодом. Два Ярославича будто бы собрали Русь, не считая Полоцкой земли.
   В Полоцке Бермята сказал князь Всеславу:
   — Добились мы того, больше чего добиться нельзя. Ибо дела происходят от людей, а не люди от дел. Нам передышка пойдет. Помутились между собой Ярославичи. Изяслав поехал за помощью.
   Болеслав польский, прозвищем Смелый, Ярославичам родственник. Мать Болеслава, жена короля Казимира Мария, была дочерью Ярослава Владимирича, сам Изяслав был женат на Гертруде, сестре короля Казимира. Четырех лет не прошло, как Смелый помог Изяславу вернуться в Киев.
   Болеслав получил за это несколько земли с городами на Червенской Руси — она же Червонная — Красная — Красивая Русь. То есть доходы пошли Болеславу, а не Изяславу.
   За Ярославом Червонным, Перемышлем, Саноком, Бардуевом — все эти города стоят в верховьях Днестра — начинается Польская земля. Польская речь сходна с русской, можно понять без труда, но все больше копилось различного между поляками и русскими. В Польше много крупных земельных владельцев, державших землю по наследству, собственников. Они раздавали землю от себя, требуя ежегодных платежей и военной службы от зависимых людей. Они, сильные владельцы, имели собственные дружины, могли поднимать собственное ополчение. От короля они мало зависели, король что дальше, то больше зависел от них. Отличались поляки и верой. Христиане, но по римскому толку. Епископы ставились римским первосвященником — папой, польское духовенство имело в Риме сильную опору. Богу молились по-латыни, в храмах служили службу божью по-латыни. Не ведающие латинской речи твердили по-латыни вслед за латинским попом. Грамоте учились по-латыни же. Грамотность и так не каждому дается, даже на родной речи. Троекратно труднее познавать сразу и знаки письма, и сложение слова, и самую речь. Не научишься один от другого, как на Руси учились целыми улицами, где деловую простую грамотку знакомцу в другой город мог написать либо один сосед из двух, либо оба.