Род приходит, и род проходит, а Земля пребывает вовеки. Но лицо ее меняется. На высоких горах находят скорлупу морских раковин, речные рудо-желтые пески проступают на высоких местах близ Днепра, леса идут в степи, и верно поется в песне о древесных полчищах, поистине уподобляет певец корни ногам, сучья — рукам, а морщинистую кору — богатырским доспехам. Мир хоть и пребывает вовеки, но изменчив он, нельзя войти дважды в одну и ту же воду так же, как не поймаешь уходящее время. Владимир не бывал на горах, не его мысль о текучей воде. Откуда ж взялось? Молодой князь не помнил. Много слышано, немало прочитано и не улеглось в голове, да к чему же знать имя сочинившего книгу. Запомнилось сказанное не для того, чтоб щеголять ученостью, как делают книжники, а чтоб понять нечто в себе и в других. Наука бесконечна, как жизнь, — так кажется юноше.
   Впереди посветлело, будто бы лесу конец. Тропа вынесла коней на поляну и разбежалась звериными тропочками, вблизи от опушки еще видными, но исчезли и они. Зверь, как и люди, привыкнув в тесноте ступать в чужой след, выйдя на волю, недолго держится стеснительной привычки.
   Вместе с окрестным лесом широкая поляна изгибалась вниз, вниз, как изогнутый щит, и падала, поглощенная лесистым яром. Пониже опушки шагов на четыреста стояли сторожами несколько старых дубов в пожухлой от осени листве. Близ них ждали и спешившиеся дозорные, а с ними еще какие-то люди.
   Сблизившись, князь Владимир поздоровался первым с чужими, и те ответили ему медленно, вразнобой, без стесненья приглядываясь, и старший, с непокрытой головой в стриженных под горшок, битых сединой волосах, спросил:
   — Ты и будешь сын Всеволода-князя, Ярославова сына? — И, получив подтвержденье, пригласил: — Гостюй в нашем лесу. Меня зови Приселко, по-крещеному Алексей.
   Объяснил он; что град его отсюда будет верстах не то в пяти, не то в шести.
   — Пути-то не мерены, да дорога-то нехороша, сам ты видал, да и в сторону от твоего пути будет, и, коль к нам пойдешь ночевать, назавтра тебе, княже, тем же путем сюда выходить надо будет, и, стало быть, ты вроде да как бы и с места не сдвинешься, ведь по дорогам у нас не поскачешь, мы вот пешком по лесу конного обгоняем, — и для наглядности показал, как шагает пошире аршина длинной ногой, обутой по-вятицки в ладно плетенный лапоть. — А над лаптем не смейся, в нем цепко ступать, и ногу бережешь, и ноге легче будет, чем в твоем сапоге, однако есть у нас и сапоги, лапоть же носим для удобства в лесу. Ты ж не взыщи, хочешь, к нам провожу, отдохнете, коль устали, оно ведь за угощеньем-тем мы не встанем, мы на достатки-те не жалуемся. Так-то, оно ведь косточки-те твои мягкие, не привыкли на жестком-то.
   Длинную свою речь вятич сплел, как лапоть плетут — будто из одного лыка сплетен, концов не видать, — однако не запнулся ни разу, не спешил, слов не мял, где нужно — передыхал. Кончил, и остальные вместе с ним поклонились — приглашают, а ты как хочешь: примешь не примешь, была б честь предложена.
   Услыхав про мягкие косточки, Владимир решил — здесь ночевать и, спрыгнув с коня, отстегнул подпруги, снял седло и отнес к ближнему дубу, примолвив:
   — Вот изголовье.
   Вечерело, и дозорные объяснили, что далее к Кромам, за речкой, которая течет в яру, до следующей поляны засветло не добраться.
   Подходили остальные, спешивались, расседлывали лошадей и вели их вниз через кусты, где по яру лесная речка несла ясную воду прекраснейшей свежести, со вкусом земли, листьев орешника, лесных трав, ивы, папоротника: на память всего не перечислишь, но складывалось оно вместе, и из многого получалось единое. У каждой речки свой вкус, как нет на этом свете двух одинаковых людей.
   Вятицкие хозяева — пятеро их было — казались одной семьей, на первый взгляд отличаясь лишь возрастом. Все крупной стати, рослые, все в кафтанах грубого некрашеного сукна, которое валяли из разномастной шерсти, и цвет получался дикий — шел он к лесу, одетому в разноцветную кору. Штаны из толстой пестряди — лен с пенькой, — шерстяные онучи, толсто навитые до колен и прихваченные крест-накрест бечевкой. На голове низкий суконный шлык.
   Многолюдно стало на поляне, но скоро шум утих. Стреноженные кони выели овес в торбах и паслись отдыхая. Назначив, кому стоять в первую стражу, кому во вторую, кому в третью, молодой князь собирался сам лечь, довольный, что из назначенных им никто не возразил, что никто из старших бояр его не поправил.
   Приселко, о котором Владимир, занятый делом, не думал, пригласил:
   — Пойдем-ка, княже, к нам ночевать, будет тебе поудобнее.
   — Куда же?
   — А вот!
   Приселко указал вверх, где в темнеющем небе черной горой сливались головы дубов. Подведя Владимира к стволу, который едва охватишь втроем, Приселко указал на узкую ременную лестницу, свесившуюся сверху:
   — Полезай, а я подержу конец, чтоб тебе без привычки руки о кору не портить.
   Путь показался долгим до квадратного выреза в толстых досках. Опершись руками на пол, Владимир подтянул ноги и встал сначала на колени, а потом во весь рост. Не успел он оглядеться, как Приселко был рядом. Нагнувшись, Приселко приподнял крышу-творило, ходившую на петлях, как в погребах, и закрыл вырез:
   — Добро, теперь не угодишь вниз…
   Вятицкие, люди лесные, умели не то что жить на деревьях, но прятаться на них, обороняться и нападать сверху. Владимиру не доводилось бывать в подобных гнездах. Пол он успел оценить на ощупь, крепок и ровен, плотно сбит, как в доме. Синяя мгла едва кутала лес, а здесь из-за ветвей было совсем сумрачно. Приселко высек огня, раздул трут и зажег масляную светильню. Покой был шагов семь в длину, пять в ширину, с широкими, но низкими окнами, с низкой же крышей — рукой достать. С одной стороны — дверь, с другой — проем дверной, но дверь не навешена. Дом как дом. В углу — горка выделанных овчин выдавала себя знакомым запахом холодного времени года. У стены — лари, плотно сколоченные, с хорошо пригнанными крышками.
   — Там, — Приселко указал рукой на неприкрытый вырез двери, — вторая храмина наша, мои парни уж спят. Мы, княже, здесь переспим. Но сначала отведай вятицкого гостинца, не побрезгай.
   Разогревшись, масло, в глиняной лодочке с длинным носиком для фитиля, освещало воздушный покойчик не хуже, чем восковая свеча. Открыв ларь, Приселко достал чистую ряднину, которую расстелил прямо на пол, поставил широкую чашку с медом, положил каравай хлеба, копченое бедро косули или оленя. Разобрав овчины, устроил два мягких ложа и позвал Владимира:
   — Ложись, княже, разувайся, раздевайся, дай телу-то отдохнуть, поешь и — спать. Не взыщи, столов мы в гнездах наших не держим. Мы с тобой здесь по-птичьи. Иль, коль хочешь, возляжем по римскому да греческому обычаю. Выводится тот обычай. Однако, поверь очевидцу, мне доводилось видеть пиры, где гости ели на ложах.
   Подавая пример, Приселко уселся, развязал бечевки на онучах, сбросил лапти, размотал онучи, снял кафтан, стянул штаны и, оставшись в исподней одежде, растянулся на овчинах: хорошо!
   С удовольствием раздевшись, лег и Владимир, ощущая приятную истому, как бывает после дня, непраздно проведенного в седле на дороге по новым местам. Но это было уже привычно. Ныне другое — первый день княжеский. Не охота — поход, дальний путь, люди, из которых старшие тут же оспорят, тут же поправят, когда скажешь или сделаешь не то по неопытности. Шаг один — и явятся няньки. Старшие дружинники, бояре, привыкли спорить со старшими князьями, юнца же не пощадят, научат. Первый день колобком прокатился. Что-то дальше?
   Приселко споро нарезал несколько добрых ломтей копченого мяса, почал каравай — кусок князю, кусок себе — и усмехнулся:
   — У вятицких зря хлеб не кромсают. Привычка. Хлеб нам дороже мяса. Ай! Воду-то я не подал! — И пошутил: — Вина нет, мы ведь по-дикому здесь, люди лесные, пьем лошадиный напиток, зато не пьянеем.
   Гибко поднявшись, Приселко принес корчажку с водой, в которой, зацепившись длинным хвостом за край, плавал серебряный ковшик, напоминая утку формой своею и длинным носиком. Лег Приселко, и из-за пазухи нарядно выскользнул золотой диск на золотой шейной цепочке.
   Бывают мгновенья, когда знакомое даже, увиденное с необычного места и в непривычном освещении, поражает наше сознанье своей новизной. Владимир не успел еще сказать себе, что хозяин его изменился весь в движеньях, в речи с минуты, когда зажегся светильник. Еще не успел удивиться упоминанью о греческих пирах. Золото на вятицкой груди его поразило и открыло глаза.
   Велика ли заслуга удивить юношу! Сняв через голову длинную цепочку, Приселко предложил Владимиру поглядеть на особенную вещь. Как видно, золото отливалось в форму. Массивный овал с крепким ушком был толщиной в четверть пальца, шириной — в три пальца, а длиной — в шесть. С одной стороны был выпуклый крест, над ним детская головка с крылышками — ангел, по кругу русская надпись: «Боже, защити душу и тело раба твоего Алексея». С другой стороны — в пояс обнаженное женское тело, над красивым лицом вместо волос извиваются змеи и надпись: «Ум, совесть и сердце оберегая от зла, побеждает змея змеями же и молнию — молнией».
   — Талисман мне по заказу сереброкузнецы сделали в Афинах, — сказал Приселко. — Слыхал, такой город есть в Греции? — Владимир кивнул. — Я много ходил по свету, — продолжал Приселко. — Знавал отца полоцкого князя Всеслава и его самого. Знал меня и твой дед Ярослав. В Константинополе служил базилевсу в избранной дружине его. Плавал по морям. Умею биться любым оружием на суше, на кораблях. Крещеное имя мое Алексей, это правда. А русское имя было иное. Вятицкие меня нарекли Приселкой — я к ним приселился. Тебя я видел малым парнишкой — где тебе помнить меня. Ты мне напоминаешь твоего внучатого дядю, Ярославова брата — Мстислава. Славный он был воин и большой души человек и князь. Но что ж ты не ешь?
   Ели быстро, но не спеша, и быстро насытились.
   — Да, ты лицом похож на Мстислава, — продолжал Приселко. — А кем будешь, сам не знаешь. Если ж и знаешь, никто не предскажет тебе, кем быть сумеешь. Молчишь — хорошо. Видел я, как ты распоряжался — будто старый князь. Не обидься, знаю, что под твердым словом у тебя лежало и лежит сомненье в себе. Будешь бороться с собою. Трудное дело, но кто тебя выкует? Ты сам и враги твои, ибо сталь точат о жесткий камень, мягкий камень сталь портит, и ничего никому не построить, когда никто не мешает. Понял ли меня?
   — Нет, — отозвался Владимир.
   — И хорошо, — одобрил Приселко. — Хорошо, что не стыдишься сказать, и никогда не стыдись. Хорошо, что не понял. Молод ты. Берешь на память, хочешь не хочешь, но вспомнишь много дел, много слов сравнишь с делами, тогда и поймешь, взяв своей силой. Коли б людей со слуха учили мудрости, давно все были б умные, давно каждый заранее знал бы, что делать. Ты старые книги читал, тысячу лет тому назад писанные?
   — Читал, только еще мало.
   — Больше прочтешь, больше согласишься со мной. Да и так дойдешь, вволю потоптавши жесткую землю. Вспомнишь вятицкие дубы. Не из похвальбы говорю. Знаешь, куда прошедшие дни, прошедшая жизнь девается? — спросил Приселко и сам ответил: — Здесь все, с тобой оно, ты на себе носишь иль в себе, все равно. Ноша великая на нас наложена от сотворенья мира, каждый день добавляет груза. Человек велик, и старится он только от этой тяготы, а не как конь на работе. Ноша теснит, как удав-змея. Время неверно сравнивают с рекой. Речная вода уходит, а время хоть и течет, но с тобой остается. Уставая, человек все менее любит жизнь. Не будь того, мы бы вечно жили, как бос. Утомил я тебя?
   — Нет, — возразил Владимир. — Скажи, ведь ты христианин?
   — Да.
   — Речи твои странные. Среди вятицких, говорят, много людей, не принявших крещения.
   — Есть и такие, — согласился Приселко. — Но я навидался куда худших. С молитвой на устах они поступают хуже язычников, а сами хвалятся, что суть старинные христиане с древнего времени. Чтут, исполняют все обряды, посещают храмы, исповедуются, приобщаются, завидев священника или монаха, бегут под благословенье к нему, в речах ссылаются на священные писанья. Скажу тебе, худшие язычники, которых я видал, суть два базилевса империи и один патриарх! Не назову их, все трое уже держат ответ перед богом. На словах благочестивы, на деле черного от белого не отличают, в государственном деле гонятся за выгодой, перед силой гибки, для слабого подобны львам, ворвавшимся в стадо овец. Без малого десять лет я прожил в Восточной империи. Не будет ей добра. Души многих людей истощены, подобно огороду, никогда не удобренному: жестки, бесплодны. Слыхал я там не раз пословицу: ум на задворках, совесть в ссылке, а сердце проткнуто ножом.
   — Возражают же против зла, раз такие речи ведут! — пылко воскликнул князь Владимир.
   — Верно, княже! Из молодых ты, да ранний. Да, не все люди плохи, добрая слава лежит, худая бежит. Сколько хороших-то? Помнишь, в писании сказано: без семи праведников город не стоит. Но что жутко честным среди бесчестных, о том не сказано: сам понимай.
   Замолчали. Заметили оба — ночь укутала землю, и казалось — светильня ярче горит. Прямо под полом лошадь звучно жевала овес, и было слышно, как встряхивает она подвязанную к морде торбу, чтоб достать со дна остальные зерна. Все спали, исключая десяток сторожей, спали сладко, как малые дети, и никто не храпел. Храпеть отучали с юности. Считалось недостойным мужчины и воина нарушать покой ночи. Приселко, приложив палец к губам, показал Владимиру на что-то. Тот повернулся и увидел в оконном прорезе два больших ярко-желтых глаза, которые, не моргая, глядели из черной, как в колодце, глубины ночи, и нельзя было сказать, близки они или далеки.
   — Филин, — шепнул Приселко чуть слышно, но глаза исчезли как по приказу. — Закрыл очи-то, — уже громче сказал Приселко. — Хитрый. Знает, что глаза его выдают. Он сюда любит наведываться, сегодня мы ему помешали.
   — А ты как в здешние леса залетел? — спросил Владимир.
   — Случайно. Поднимался по Донцу Северскому. На переволоке на Сейм встретил троих здешних. Они туда вышли людей посмотреть, себя показать и заодно меха предлагали проезжим купцам. В Курске купцы-де обманывают. Но и там константинопольские купцы захотели их провести порчеными номизмами. Я помешал. Отсюда дружба пошла. Я хотел идти в Ростов Великий, как ты. По дороге к ним погостить заехал и — остался.
   — Не скучно в лесу после широкого света?
   — Нет. Я счастлив. Не один — с женой. Жена у меня добрая женщина, мне отвечает, и я ее понимаю. У вятицких я, как бы сказать, за воеводу. Они бытуют по-старинному. Слышал, все наши пращуры жили градами на полянах, управляясь выборными князьями? И эти так сидят за лесом, будто за крепкой стеной. У моих засевают в трех полях десятин полтораста хлеба. Хватает, Скотина хорошая, дичь — лови, не хочу. Дикие, думаешь? Нет, из грамотных не я один. Их никто никогда не воевал. Чужой не проберется. Ни хозаров, ни печенегов они у себя не видали.
   В вятицкий град приезжает по весне и по осени из Курска священник с дьячком, служит литургию — обедню и всенощную в часовенке, поставленной в полуверсте от селенья на былом погосте. Погостом называют место, где в старые годы стояли русские боги — Даждьбог, Стрибог, Хорс, Велес, Перун. Туда собирались для общих молений. Погост не рушили, изваянья богов не жгли, их изъело время древоточцами, плесенью, мхами, ибо давно уж никто не поддерживал былые святыни. Иные вятичи еще чтут то место, не дают поляне зарастать деревьями, и скот там не ходит; поддерживают жердяную изгородь. Там каждый год вырастает бесчисленное множество белых грибов, и дети ходят их брать, день за днем, и таскают берестовые кузовки, пока дома не насушат, не насолят запасу на зиму и весну.
   — Окрестят родившихся младенцев, повенчают молодых, соберут подаяние себе за труды, на курский соборный храм, для епископа и уедут, — повествовал Приселко. — От курского тысяцкого однажды в год приезжают за княжчиной, дают и ему, по обычаю, по привычке: Курск-то нужен. А ты, княже, усомнился, христианин ли я! — упрекнул Владимира Приселко.
   — Я слыхал от духовных, будто в лесах есть еще много язычников, — оправдался Владимир.
   — Не слушай их, они принимают за язычество древние обычаи наши. Вот что недавно случилось у нас. Забрели к нам двое монахов, посвященных в иноческий сан в Киеве Феодосием-пещерником. Весной они шли, вскоре после отъезда нашего священника. Их мои подобрали в лесу. Они, сбившись с тропы, не чаяли остаться в живых. От голода оба опухли и стояли на смертном пороге. Выходили их. Они же, придя в силу, стали нас обличать. Белок едим? Нельзя, похожа на мышь. Для нас беличье мясо вкуснее говяжьего, а белка зверек чистый, ест ягоду, семена, грибы. Посты не соблюдаем. Сходимся с соседями на играх-праздниках, березку завиваем, град опахивают женщины, летом через огонь прыгаем — всего не перечислишь — грех, язычество. Очаг чтим, огню дарим — грех. Поминальные трапезы по мертвым нельзя строить, это, мол, тризна языческая, и нельзя к могилам с дарами ходить в отцовские дни. Грибы на погосте поганые, ибо растут на прахе идольском. Погост распахать, чтоб и следа от прошлого не было. Ходили они из дома в дом, и до того дошло, что их не пускали. У нас-то! Где и запоров нет нигде.
   Передохнув, Приселко продолжал:
   — Спорили с ними. Говорил тебе, Не один я грамотный. Христос сказал в евангелии: не в уста, а из уст. Кем же пост установлен? Людьми. Почему белка нечистая? И нигде не сказано в писании, чтобы не веселиться. Объясняли мы им, что с незапамятного времени не было среди нас убийц, воров, блуда. Говорили: ищите греха в вашем Киеве, там и найдете. Вы, мол, на внешее смотрите, вы в душу глядите. Один было поколебался, другой его укрепил, и вышли мы хуже грабителей. Они ж проклинать начали, и, князь, пойми, люди озлобились. Или пусть монахи добром уйдут, либо оставить их без пищи и воды — ничего есть не давать и к колодцам не пускать; И еще худшее обещали. Инокам — ничто. Убейте нас, говорят, а мы божье дело делаем, ваши души спасаем, себя не пощадим.
   Внизу и в стороне, у края поляны, испуганно метнулись лошади, топоча спутанными ногами. Послышался окрик, и все стихло.
   — Зверь лесом прошел, и его кони почуяли, — объяснил Приселко и продолжал свою повесть: — От смуты князь со стариками решили иноков вывести от нас. Набили мы им мешки хлебом — иной пищи они не принимали, — и вывел я их сюда, к дубам. Вели в мешках, на головы надетых, чтоб они к нам не вернулись. Здесь я им дорогу в Курск указал. Отказались. Пойдут-де в леса проповедовать. Я их проводил по дороге на Кром. Иного нет здесь пути. А там — как хотят. И вот о чем была моя с ними последняя беседа. Я их просил:
   «Помягче, святые отцы, будьте. Ведь у вас и совсем дурно может получиться».
   Старший инок, Кукша по имени, меня сыном дьявола назвал. Я ему:
   «На Руси о дьяволе не слыхали, это латиняне без дьявола ступить не умеют. Не было на Руси злого язычества, брак соблюдали, женскую честь чтили». — И еще предостерег их: «Не озлобляйте людей!»
   «А мы и так пришли за венцом мученическим!»
   Спрашиваю:
   «А что тем будет, кого вы в убийство введете?»
   «Вечная мука!»
   «Так вы их вечными муками себе приобретете царствие небесное?»
   Младший, Никон, будто бы дрогнул. Проводил я их за яр, через речку, и пошли они той же дорогой, где тебе завтра ехать. Спорили они на ходу, легко понять о чем. Я стою. Разом они оглянулись, одинаковые, как опенки, один руку поднял, проклинал, то ли прощался… Так-то, князь. Ты помнишь сказку о буре с солнцем?
   — Какую? — отозвался Владимир.
   — Ехал в степи всадник. Буря с солнцем поспорили: кто сильнее и сможет с него шапку снять? Буря рвала, трепала, с коня сбила. Но — не одолела. Натянул всадник шапку на самые уши, клещами рви — не сорвешь. А солнце как пригрело, так всадник сначала шапку сбил на затылок, а там и вовсе снял да еще песню затянул про доброе солнышко. Поверишь ли, я эту сказочку на десять ладов слыхал на разных языках да в разных землях. Все знают, что сила в уме да в добре, в насилии же слабость да смерть-разоренье. Однако же клонят к насилию. Оно легче насильничать: ломать — не строить. Кончу же тем, чем начал; если б мудрости со слов учились, давно все мудрые были. Не взыщи за мое многословие.
   — Нет, — твердо, по-мужски сказал юный князь. — Не взыскивать, а благодарить тебя мне подобает.
   Прозрачно-осеннее звездное небо роняло невидимые холодные хлопья на замерший лес. Владимир закутался в овчины и, пригревшись, мгновенно заснул. Приселко потушил светильник, погасив и глаза филина, который со странным для непонятливых людей удовольствием глазел на огонь, слушая людской голос. Род человеческий не обижал род филинов, и хоть окрестил их смешным прозвищем пугачей, но кто ж обижается на слово! Груздем назови, да в кузов не клади.
   Внутри человечьего гнезда стало темнее, чем наружи. Когда глаза филина отдохнули от слепящего света, крупная птица, величиной чуть меньше степного орла, пошла шагать с ветки на ветку, выбираясь на простор — у филина в чаще дубовых ветвей были свои тропы, как у человека на земле. Вот и место, где можно распустить крылья. Подпрыгнув, филин беззвучно оперся на воздух мягким пером, косо взмыл над поляной, без усилий помчался над вершинами леса на запад. За время, которое человек тратит, чтобы на быстром коне проскакать версту, филин одолел добрых шесть и уже парил в воздухе над полем вятицкого града, приютившего Алексея-Приселка. Хлеба убрали, мыши искали уроненные зерна, а филин искал мышей. Чем больше мышей подберет филин, тем меньше их, покончив с полем, отправится на грабеж хлебных кладей.
 
 
   Утром вброд перешли через верховье реки Усожи, которая текла по яру, и вскоре выбрались на большую дорогу из Курска в Кром. Владимир вперед послал не дозорных, а вестников, чтобы предупреждать и встречных, и кого обгоняли: не бойтесь! Сын князя Всеволода Переяславльского мирно идет с конными.
 
 
   Большая дорога положена широкой лентой от Курска на Кром, и бывала она в это время года многолюдна. Весной купцы, одолев переволоку из Донца в Сейм, под Курском поднимались Тускорью, а в верховье Тускори переваливали в Оку. Навстречу им тянули купцы, направляющиеся на юг. Осеннее мелководье закрывало Тускорь. Зато находилось достаточно телег, лошадей и людей на сухом пути, и берег Сейма под Курском являл собою подобие большого торга. Сюда, окончив с уборкой урожая, съезжались хозяева, ближние и дальние, иные верст за сто с лишком, из старых вятицких градов, запрятанных в лесах, из новых поселений, из самого Курска. И каждый справедливо по-хозяйски рассуждал, что и себя, и лошадей все равно кормить нужно и в безделье, и за делом. Разве что лошадям побольше овса придется задавать, так ведь хозяин и в стойле коня не морит на одном сене. Заодно можно себя показать и людей посмотреть, под лежачий камень вода не течет, а земля слухом полнится не сама, а встречей с людьми.
   Единовременно сотни возов собирались на пологом берегу под Курской горой. Кто шалаш себе ставил, кто спал под телегой, накинув на поднятые оглобли полотнище валянного дома сукна, которое никакой дождь не пробьет. Курские жители тут же торговлишку заводили, потчуя желающих и вареным, и печеным, и жареным, угощая и медом ставленым, и черной брагой простой, и черной брагой хмельной, и брагой белой мучной десяти разборов на все вкусы, пей-ешь, не хочу. Подводчики приезжали непраздные, со своим товаром, и у них покупали все — в лесу все есть: от медвежьей шкуры и собольего меха, от пшеницы, ржи, гороха и железных поделок до деревянных ложек и липовых долбленых кадушек, хочешь — с цеженым — чисто янтарь! — медом, не хочешь — пустую бери. А не так — иди себе с богом, добрый человек. И идет добрый человек, приценяется, никто двух цен не скажет, никто не позовет покупателя. И верно, чего звать-то? Нужно, сам придет. И ходят добрые люди вежливо. Задремал хозяин — потрясут за плечо: что есть да почем? Очнувшись, ответит или покажет на кого-то: его, мол, спрашивай. Это значит — впервые приехал и посылает к старшему опытом. В новом деле дурак лезет своим умом, умный чужого ума не стыдится занять. На торгу ведь как? Купец — что стрелец, оплошного ждет, простота хуже воровства.
   Таких мест в годы, когда ссорились Ярославичи, было не одно и не два в княжествах Чернигово-Северском и Переяславльском. Сочтем, сколько же было путей по рекам и сколько было волоков.
   С Днепра шли в Десну, с Десны волоклись в Оку, а из Оки да по Оке иди куда хочешь: реки-притоки приведут в глубины всех восточнорусских земель, и на всех них покупай и продавай. Ока же сама приведет в Волгу. Вниз — плыви в Каспийское море хоть к персам. Вверх — сворачивай в Каму и там иди под самый Камень — Уральские горы.
   С окских и волжских верховьев и притоков можно вернуться на юг, в Сурожское море, и из него в Русское — Черное: пройдя в Оку, подняться по Упе и Шату в Иван-озеро и переволоком — в Дон, по Дону выходишь в Сурожское море.
   С Оки же идут на Дон через реки Зушу и Быструю Сосну. Тоже путь торный.
   Есть с Оки и в Оку с Дона дорога через реки Проню, Ранову, Хупту на Рясский волок и с волока — в реку Становую Рясу и Воронеж-реку.
   А через волок из Донца в Сейм уже сказано.