По предку бедави-арабы суть измаильтяне. Их зовут также сарацинами, бедуинами, но имени агарянина они не признают. Не из-за того, что Агарь была рабыней, а бедави больше всего чтут свободу. Свою, конечно. Других они охотно лишают свободы. Впрочем, и в этом все люди — братья. Вопреки разноречью мы склонны считать благом свою прибыль, а злом — свой ущерб… Но об Агари: называть человека по имени матери есть оскорбление, а бедави обидчивы.
   Ассим полюбился Ибн-Улле. Глядите, из сидячего араба вылупился бедави! Ибн-Улла обещал Ассиму дочь, обещал и вторую жену, коль гость останется навсегда. Но Ассим излечился от тоски и отклонил предложенье с тонкостью подлинного бедави.
   Вернувшись в Баальбек, Ассим ощутил новое для него желанье — беседовать. Его общества стали искать, его называли поэтом. Но ведь он теперь говорил, как бедави, и только! И он думал: «Откуда сила речи нищих бродяг? У них нет вещей, их пища скудна, простая их жизнь не изменилась от века. Откуда великое Слово?»
   Передохнув, Шимон продолжал чтение:
   — «Вскоре после того, как Юстиниан Первый покинул этот мир, младенец Магомет увидел аравийские звезды через прорехи ветхой крыши. Это было на окраине Мекки. Отец умер до рожденья сына, вскоре за ним ушла и мать. О мальчике заботился дед, деда сменил нищий дядя. С раннего отрочества Магомет стал пастухом. Это занятие почему-то считается низким, особенно если скот принадлежит другому, хотя животные красивее многих людей и благороднее почти всех: они отвечают добром на добро, любовью — на любовь, ласка не утомляет их и не делает наглыми, и тому, кого они полюбили, они дают все до последнего толчка сердца.
   Среди этих друзей в часы, когда воздух дрожит и струится над раскаленной землей, и в тихие ночи, и в предрассветных морозах, и в урагане Магомету являлись виденья, которых не купишь казной базилевса. Иногда его тело падало в судорогах, а дух успевал за мгновение облететь вселенную. Это священная болезнь.
   Пастуху было двадцать один год, когда богатая вдова Хадиджа поручила ему ведать имуществом. Магомет ходил с караванами по западному концу Шелковой дороги, которая начинается в стране сунов, у берегов Восточного моря, а кончается на берегу Средиземного. Везде он беседовал, стремясь к смыслу жизни.
   Хадиджа полюбила Магомета. Женщина была старше его, он впоследствии любил многих других, но оставался преданным Хадидже до конца: она была умна, верна, скромна и послушна.
   Ему исполнилось сорок лет. В пути, когда Магомет ночевал в пещере у горы Хыр, к нему пришел архангел Гавриил. Он принес не камень, как Ибрагиму, но приказ бога: «Ыкра!» — «Проповедуй!»
   В мир уже приходили Ибрагим, Моисей, Исса — Христос. Через нового пророка бог хотел сказать людям новое слово, и каждую проповедь Магомет начинал словами: «Бог сказал!»
   Его сила была так велика, что близкие, привыкнув видеть его в слабостях бренного тела, поверили сразу. К Хадидже, к дочерям, к двоюродному брату Али, к рабу Зейду присоединился молодой богатырь Омар, отдавшийся пророку как глоток воды. Богач Абу-Бекр принес в дар себя и имущество.
   Завистники попрекали пророка: ты — нищий пастух! Грамотные возмутились дерзостью безграмотного. Он проповедовал! Его род исключили из арабской общности, и корейшиты, хозяева Мекки, назначили сразу многих для убийства смутьяна. Прежде чем сомкнулся круг ножей, пророк бежал, и Медина, завидуя Мекке, признала его своим главой. Тогда Магомету было пятьдесят два года. От его бегства начинается хиджра — отсчет лунных годов Ислама, начавшийся в шестьсот двадцать втором году христианского летосчисления.
   Мединские иудеи хотели видеть в Магомете обещанного им Мессию. Молодое вино не вливают в старый мех. Командуя тремястами всадниками, Магомет победил шестьсот мекканцев и захватил охраняемый ими караван. Он изгнал иудеев из Медины, взяв их достояние на дела веры. Он, заметив непочтенье книжников и поэтов, казнил нескольких. Аравия почувствовала новую силу.
   Вскоре Магомет взял Мекку приступом, а Ислам овладел десятками тысяч душ. Отныне пророку подчинялись десять тысяч всадников и тридцать тысяч пеших воинов, из которых каждый крепко держал в руке ключ от рая, обители вечного блаженства для храбрых.
   Магомет приказал написать ближайшим правителям — базилевсу ромеев, шаиншаху персов, владыке абиссинцев: откажитесь от заблуждений, примите веру в единого бога!
   Никто из правящих и советников правящих не постиг рокового значенья посланий пророка. Правители живут сегодняшним днем, советники — минутой вниманья правителя. А слова ясновидящих подданных — это полова, брошенная на ветер.
   Через десять лет после бегства Магомета из Мекки в Медину Абу-Бекр с помощью Зейда записал откровенья пророка. Потом Омар добивался стройности корана. И кто-то еще. Не стоит искать имена. Все владели речью бедави, и коран — великая поэма, объяснившая арабам бога, вселенную, человека. И руки Измаила поднялись на всех, а руки всех — на него.
   На шестом — году хиджры арабы ударили в дверь Византии: их трехтысячный отряд проник к Мертвому морю, но был разгромлен при селении Мут. Убитые арабы завещали своим месть. За что? Нападающий не думает о справедливости. Еще через шесть лет арабы обложили крепость Босру. Другая их армия подошла к Дамаску, была отброшена — долг крови, навязанный арабами империи, все возрастал. Но вскоре Босра пала, а византийское войско было бито в новом сражении под Дамаском. Империя широко открыла глаза, вспомнили о странном послании недавно скончавшегося нового пророка. И базилевс Ираклий послал восемьдесят тысяч войска — все, что имел.
   Судьба решилась близ Тивериадского озера, оно же Галилейское море. Эти места священны для христиан. Русские Галилейское озеро-море назвали бы Ильменем — речным разливом. Пройдя через него, река Иордан кончается вскоре в тяжелых водах соленого Мертвого моря. Поражение арабов могло свести их движение к одной из многих пограничных войн империи, ничтожной в сравнении с недавним разгромом персов. Их, с которыми не могли справиться римские императоры и все базилевсы, только что и навсегда сломал базилевс Ираклий!
   Арабы спустились в Иорданскую долину. Трижды тяжелая конница Византии сминала легкую арабскую конницу. И трижды арабские жены, матери, сестры, бывшие в армии для заботы о своих, бросались под копыта беглецов, возвращая их в бой. Византийцы не выстояли. Брат базилевса Феодор вырвался с немногими. Десятки тысяч христиан уснули вечным сном на поле сраженья. Затем пал Дамаск, великолепная столица Сирии, пали Эмасея, Баальбек, Антиохия, Алеппо. Побережье от Газы до Лаодикеи стало арабским. Поднимаясь к северу, арабы разгромили остатки персидских сил при Кадесии, и через три года Персия превратилась в арабскую провинцию, а Византия бессильно взирала на крушение мира. Такого не предвидели ни маг, ни провидец-отшельник, ни астролог, ни поэт: будущее отказалось открыться и науке, и вдохновению. Базилевс Ираклий увез из Иерусалима святыню — Древо Креста. Вскоре Иерусалим, святой город и сильная крепость, был взят измором.
   Не останавливаясь, арабы бросились на Африку. Отрывая от империи кусок за куском, на восьмидесятом году хиджры арабы увидели волны Океана — Моря Мрака. Но еще до этого они взяли Среднюю Азию, ворвались в Индию. А их флот лето за летом появлялся в Мраморном море, и арабское войско брало в кольцо осады саму столицу Восточной империи».
   Мы привыкли, — продолжал Шимон, — к чуду превращенья зерна пшеницы, за три месяца создающего стебель и колос, вес которых в сотни раз превосходил все крошки семени. Но как за немногие годы ничтожные бедави стали великим народом? Такое мне непостижимо. Я возвращаюсь к Юстиниану Первому. Он отдал жизнь объединенью империи, чтобы около нее собрать весь мир, превратив его в подобие мирного острова. От его гонений обильные еретики Сирия, Палестина, Египет, Африка лишились большей части населения. Не он ли набил лебяжьим пухом арабские постели? От кого ислам заразился мечтой мировладычества? И не явилась ли сила арабов от величия Слова-Глагола бедави?
   Так русский книжник закончил рассказ. Андрей отдыхал на мыслях о близком, завтрашнем дне. Арабский купец, с которым он отплывает, в Антиохии поручит русского купцам, которые ходят в Персидский залив. Там его сведут с другими. Арабы ходят по морю и суше через индов до страны сунов, желтых людей, живущих в своей империи по своим законам. Дорога ждет длинная, но ни за что на свете Андрей не уступил бы своего места другому.

Глава седьмая
РЫСЬИ ГЛАЗА БЛЕСТЯТ В СУМЕРКАХ

   Никто не знает, сколько поколений всадников выбивали конскими копытами степные тропы. Никто не назовет имени первого всадника. Смотри, там, на краю степи, пасутся дикие кони. Скажи, кто первый посмел изловить зверя, приучил конский рот к железу, а спину — к седлу? Кто?
   В степи человек без коня — ничто. Кто же отдал тебя, степь, человеку? Молчит степь. Людей же спрашивать нечего, Разве что посмеются: много знать хочешь, больше других. Но не спеши обвинять людей в неблагодарной забывчивости. Великое Небо создало землю, человека, лошадь. И — довольно об этом. Коль ты желаешь все знать, ступай на восток, за Стену, к сунам. В их древних книгах все сказано, и чем древнее книга, тем больше в ней истины, а ищущие нового — безумны. Учись, наслаждайся десятками тысяч знаков и беспредельностью их сочетаний. В старости найдется ответ на забытый тобою вопрос: мертвые — мертвы.
   Тропы струятся по степям, как ручьи; как вода, текут всадники. Как ручьи, извилисты тропы, потому что ни человек, ни зверь не могут двигаться прямо к своей цели, подобно тому, как видит глаз и как бьет солнечный луч. Приглядись: птица и та не летит прямо, и стрела, взмывая сначала, вынуждена потом опуститься. Не дано никому власти двигаться прямо. Земля — как жизнь, нет прямого пути.
   Тропы извилисты, а путь не случаен. От долины к долине, из долины на перевал, вниз и вверх, вверх и вниз — для того извиваются тропы, чтобы вести к речному броду, к поселению, к городу, чтобы обойти озеро, чтобы сберечь конское копыто от каменной осыпи, чтобы миновать болото, где топь, чтобы опетлять смольный солончак — он хуже топи, чтобы в лес не завести — в чаще конному нечего делать, разве что, покинув коня, укрываться от погони.
   Для всего этого и вьются тропы, отброшенные горами, отклоненные лесом, но упрямые, как старики, которые все испытали, все поняли, которым уж совсем ничего не нужно, кроме одного — настоять на своем. И степные тропы своего добиваются, как ни петляют, а ведут с востока на запад либо с запада на восток — это как будто одно и то же.
   Будто бы так? Ан нет, не так. На ходу лошадь бьет зацепом копыта и опускается на пяту. Умеющий видеть прочтет знаки копыт и скажет, в какую сторону едет больше людей, в какую — меньше.
   Вдоль троп да и по всей степи много могил. Бег жизни неровен, иногда время спешит, как погоня за вором, иногда дни замирают, как шаги погибающего от жажды. Но всегда, всегда жизнь слишком коротка, слишком много забот, чтобы воскрешать умерших. И без того мысль о смерти обременяет живого. Коль встанут мертвые, живым среди них не пробиться. Тому, кто не убежден в этой истине, скажем — есть и еще доказательство, оно неоспоримо, но, переданное словами, лишается силы — каждый обязан познать его сам. Познав — понимает, почему в начале многих рассказов нужно напомнить, что мертвые — мертвы.
   Сидя на месте, опыта не добудешь. Слова, как люди, считаются родством: путь, опыт, путный, опытный, пытливый, путать, испытать. От одной мысли, как горошины из стручка, рассыпались в речи эти слова. За путевые труды путь одаряет путника опытом, опытный убережен от беспутства, без пути пропадешь. Но пути у людей разные, и слова они понимают по-разному, и время старит слова, и слова осыпаются, как листья в лесах, и выводятся новые: как листья, пока живет лес, как звуки, пока живет мысль живая в живом человеке.
   Не случайно молчит степь: тропы ее стучатся в сердце, стучатся, как судьба. Вот от большой, торной тропы отбивается тропочка. Опытный глаз сразу видит: по ней редко ездят, но она не пропадает многие годы. Потому что там, за холмами, Великое Небо создало угодье, где тепло жить. Степняк не творит — он находит.
   В долине нет реки, есть ручьи с водой, которая не исчезает в самое жаркое лето. Воды немного, как невелико и само угодье. Трава обильна на мягкой земле, но долина узка и земли мало. Здесь ничто не соблазнит завистника, мечтающего о большом или о большем, чем табун лошадей, десяток коров, стадо горбоносых овец. Склоны долины лысы и круты, поэтому тропка кончается в долине.
   В тупике хорошо жить взыскующему покоя. Он, испытав крутизну лестниц ханских дворцов, сам узнал, что воспевающий бури поэт только льстивый наемник: подвиг связан с убийством слабейшего сильным, победа — это грабеж без возмездия, а величие — насилие одного или немногих над совестью всех остальных.
   Для счастья людей азиатские степи заставлены горами. В горах и в холмистых предгорьях Великое Небо сотворило долины. Они, поставленные вдали от торных троп, суть мирные озера покоя.
   Дела Великого Неба многообразны, дела людей — двойственны. Испытавший бури наслаждается молчанием. Всего более он ценит свободу.
   Медленно-медленно движется пасущееся стадо. Хозяин, бросив поводья, дремлет в седле. Лошадь тоже пасется, переступая за стадом.
   Человек спит и не спит. Перед очами его души проходят виденья, столь же неторопливые, как стадо, такие же вольные, как он сам.
   Свобода. Нет власти, которую видит глаз, слышит ухо, ощущает живот, шея, спина. Великое Небо пошлет град или молнию. Или выпадет слишком много снега. Такие несчастья подобны болезни, старости. Посланные высшей силой, они не унижают человека: коль придется погибнуть, человек погибает свободным. Только власть другого человека может лишить свободы. Только может? Или обязательно лишает? Что это? Игра словами или игра головами людей?
   Очам души Гутлука, дремлющего в седле, доступно все. Он или видит, или вспоминает другого человека, совсем молодого Гутлука, который движется в обширном мире. Не видит и не вспоминает, а рассказывает себе. Не рассказывает сам, а другой Гутлук, молодой, будто бы рассказывает нынешнему, и вместе сплетаются звуки и образы.
   Как в старой сказке о человеке, голова которого выросла так, что в ней вместился и весь мир, и сам тот человек, весь мир покачивается и дремлет в седле, дремлет и грезит, а конь переступает за пасущимся стадом, срезает желтыми зубами и жует траву. Может быть, и конь тоже грезит, не зная, что сейчас человек на его спине так же велик, как Брама Создатель, сны которого — это жизнь людей и лошадей и жизнь всего движущегося и неподвижного, ибо камни тоже живут своей жизнью. И Земля жива, она дышит, любит, страдает своим дыханьем, своей любовью, своим горем, непонятными людям, как непонятна им жизнь камней.
   Так говорил о Земле святой из Тибета, с которым Гутлук повстречался не на степной тропе, а по дороге в столицу сунов, там, за Стеной.
   Начальники Стены заставили хана Онгу, которого в числе других провожал молодой Гутлук, ждать ночь, день и вторую ночь, прежде чем пропустили в ворота Стены. Святой просто шел, его не спросили ни о чем.
   Онгу догнал святого за Стеной, сошел с лошади и предложил святому сесть. Святой отказался. Онгу велел устроить сиденье, подвешенное между лошадьми, как делают для почетных стариков и для больных. Святой отказался.
   Тогда все спешились — с ханом Онгу было почти сто человек, — и все шли, ведя лошадей в поводу, чтобы почтить святого и стараясь услышать его речи. И все изнемогли — монгол не умеет долго ходить пешком. Тогда святой отпустил Онгу, сказав, что хочет остаться один.
   В то время глаза и уши Гутлука были жадны, как в засуху степь жадна к воде. Тут Гутлук не умел смотреть внутрь себя и слушать себя, искать смысл внутри. Так говорил святой, но Гутлук не понимал. Но как степь, которая вбирает дождь и, сверху сухая, будто прошлогодняя полынь, хранит воду, так и Гутлук впоследствии нашел много дел и слов, которые стоило сберечь: старая кожа — кора, под ней крепкая древесина познания.
   В столице хана Онгу поселили в большом доме с крышей, края которой были загнуты, как поля войлочной шапки, и заставили ждать. Давали странную пищу из рыбы, зерен, травы, птицы, а мяса — только оно нужно монголу — совсем не хватало. Зато вволю пили настой черных листьев, называемый «ча», «ша» или «ташуй». Напиток освежает и приятно бодрит. Через два или три дня приводили женщин для развлеченья, и эти женщины дарили особенную, жгучую любовь.
   От странной пищи и от странной любви все ослабели. Утомляла и неподвижность: монголов не выпускали дальше двора. Жители Поднебесной не любят чужих, даже если эти чужие — гости. И верно. Когда Онгу со своими ехал во дворец Сына Неба, жители, несмотря на почетную охрану, кричали нечто дурное, коль судить по выражению лиц.
   Людей в столице сунов несчетно много. Цветом кожи и волос, формой глаз суны похожи на монголов, но речь их странно криклива. Потом Гутлук узнал, что в Поднебесной слова речи — как звуки песни. Но певец измененьями голоса ласкает душу, а у сунов смысл слова зависит от тона. То, что выкрикивают суны чужим, значит: северные дикари, глупцы, степные черви, вонючие змеи…
   Во дворце Сына Неба пришлось снять сапоги. Зал, куда провели босых монголов, мог бы, наверное, вместить тысячу человек. В глубине на возвышении стояло золотое кресло. Даже издали оно казалось большим. Хотя кресло было пустым, много сунов, ожидавших монголов, кланялись креслу, приседая, становясь на колени и доставая лбом пол. Хан Онгу тоже поклонился. Подражая хану, все монголы по-степному сели на корточки и по нескольку раз кивнули головами. Толмач принял из рук Онгу подарки Сыну Неба: пучок степных трав, мускус кабарги в пузыре, связку сурчиных шкурок, пару остроносых сапог, кожаные штаны, кафтан и плащ из кротовых шкурок, шапку, лук в налучье с двадцатью тремя стрелами, по числу родов племени.
   Толмач брал из рук Онгу вещь за вещью — в них во всех вместе было весу для одной руки — и низко приседая, передавал кому-то. Тот — другому, другой — третьему. Так степные подарки достигли золотого кресла и успокоились на возвышении.
   Там и остались, кроме пучка травы. Особенно пышный сун, коснувшись трав кончиками пальцев, указал на них соседу, и скромный пучок по той же живой цепи вернулся к хану Онгу. С той разницей, что теперь важные суны не кланялись, а горделиво выпрямлялись. Последний, собственноручно возвращая травы Онгу, сказал по-монгольски:
   — Священный Сын Неба жалует тебе Степь. Охраняй ее и пользуйся, как и раньше, величественными милостями Владыки Поднебесной.
   За хана ответил толмач:
   — Слышать — значит повиноваться.
   Онгу же молча улыбался — он был щедр на улыбки, что вводило в заблужденье иных людей. Сейчас хан был искренен: кончилось томленье, скоро под копыта лошади ляжет степь. Нежный запах степи, в котором добрые чары, сочился из сухой травы, как светлый ручей в тяжелых ароматах, льющихся из курильниц дома Сына Неба.
   Монгольскую степь пожаловали монголам! Суны любят пустые обряды. Мне подарили мое же. Попробуй не дать!..
   Гутлук не знал силы обрядов, не понимал железных цепей церемоний, поклонов, могущества будто бы пустых слов, которые, будучи вколочены в людскую память, превращаются в оружие. Не понимал, что для сунов согласие монголов на обряд перед троном есть признание ими подданства. Так же не понимал, как не постигал силы знаков — цзыров, — нарисованных на длинных полосах бумаги, которые висели на стенах и колоннах дворца, утомляя монгольский глаз, как черные скопища невероятных насекомых.
   Сунский сановник, ободряемый улыбками хана Онгу, говорил о подарках, которые сейчас получит хан, дабы он со своими конными воинами охранял границу от диких людей, коль такие нагло помыслят вторгнуться в Поднебесную. И дабы он ловил сунских разбойников, бегущих за границу, они же изменники и враги трона, да, они спасаются от справедливого возмездия. И дабы хан хватал каждого, кто вознамерился в злобе покинуть Срединное государство самовольно, не получив от властей разрешения…
   Сановник говорил, медленно роняя слова, подбираемые с некоторым трудом, и заполнял паузы торжественными жестами. Монголы бесцеремонно переминались, зевали от скуки и глазели на остальных сановников. Те расходились, подобные стае птиц в своих длиннорукавных и долгополых разнообразно ярких одеждах, птиц старых, усталых, так медленно они двигались, сгорбленные, нахохлившиеся под странными шапочками с разноцветными значками на темени. Их обязанностью было поразить северных дикарей величием, конечно непостижимым для «степных червей», но подавляющим.
   Слепой силе грубых тел следует противопоставлять непонятное. Превыше всех та мудрость, достижение которой наиболее трудно, ибо она никогда не сделается достоянием многих. Оставаясь уделом избранных, наука наук питает вершины. Вечное — неизменно, неизменное — вечно. Таков круг, в центре которого находится Поднебесная, именуемая по праву Чжуго, то есть Срединной страной. Она — ось вселенной. Никаких перемен — в этом и цель, и средство прочности государства.
   Пока блюстители постоянства таяли, как туман, растворяясь в дверях, чьи-то руки покрыли золотое кресло громадным желтым полотнищем. Желтый цвет есть цвет Сына Неба, а покрывало легло с таким искусством, обманывая зрение, что казалось: там, в кресле, невидимо уселось Нечто великое. Закончив речь, сановник пал ниц, обожая это Нечто, чтобы привлечь к нему внимание и подавить вонючих степняков. Поднявшись, он отпустил монголов жестом руки, скользнувшей, как змея, из широкого рукава.
   Онгу, Гутлук и двое-трое других чуть задержались, чтобы выслушать последние слова сунского благоволения из уст толмача.
   Остальные, толкаясь и спеша, топтались в груде сапог, выискивая свои: босой монгол — не монгол!
   Затем приступили к подаркам Сына Неба, к хорошо зашитым в кожи или грубую ткань тюкам разных размеров, но одинакового веса, чтобы один человек мог взвалить груз себе на спину или навьючить на лошадь. Толмач, глядя на длинную полосу бумаги, испещренную цзырами, перечислял содержимое. Ча, или ша, — самое дорогое монголу лакомство-питье, разные по толщине и качеству ткани, но все синие, как цвет воды любимого монголами голубого Керулена. Украшения. Ножи, сабли, медная посуда… Все нужное, известное, привычное. Подарки, которые монголы считают данью-платой за мир с подданными Сына Неба. Сверх всего — четыре сумки, которые кажутся особенно тяжелыми из-за малого объема: серебряные та-эли, четырехугольные пластинки, на которые можно сменять у купцов любую вещь.
   Перед дворцом Сына Неба монголы встретили святого и склонились перед ним от души, не так, как перед золотым креслом. Вся Степь чтила святых, которые поражали душу монгола. Едва одетые, босые, с головами, не знавшими иного укрытия, кроме собственных волос, бескорыстные, святые выражали нечто пусть непонятное, но высшее. Небо защищало их, иначе разве могли бы они, почти голые, не бояться зимней стужи, ходить по льду босыми ногами, спать в снегу!
   Зачем? Святых не допрашивают. Иногда святой даровал монголу счастье оказать гостеприимство. Иногда святой говорил. И даже если не все было понятно, в душах оставалось нечто неповторимое.
   Онгу просил святого навестить монголов в отведенном им доме — и святой, и монголы чужие в столице сунов. Святой согласился исполнить просьбу хана, и счастливый Онгу приказал Гутлуку привести святого, когда он сможет. След в след Гутлук поспешил за святым.
   В саду, где купы странных деревьев чередовались с не менее странными домами, святого встретили несколько человек, похожих для Гутлука на тех, кто стоял в зале Сына Неба. Они упали перед святым, как перед золотым креслом, и сердце Гутлука открылось для дружбы к умным сунам. Святой ответил на приветствие, указав вверх. Гутлук знал — святой напоминает сунам о равенстве всех живых перед Небом.
   Домик, куда Гутлук вошел вслед за святым, был сложен из разноцветных гладких плиток, почти таких же нежных, как прозрачные чашки, в которых всем, и Гутлуку, подали горячий чай. Не такой темный, какой пьют монголы, но светло-желтый, вкусный, с запахом незнакомых цветов. Сидя за спиной святого, Гутлук сосчитал сунов! десять и четыре. Он следил за лицами, готовый слушать. Но слушать было нечего.
   Один из хозяев, с пятью шариками на шапочке, быстро-быстро чертил на сероватой бумаге знаки — цзыры. Святой, следя за рукой суна, прерывал его жестом и сам с той же чудесной легкостью чертил, чертил, и все вставали, теснились, заглядывая, и вот уже каждый спешил изобразить нечто, спешил выразить ответ, и сказать свое, и задать вопрос.
   Как видно, разгорелся спор. Как видно, при чудесном мастерстве черчения цзыров кисточки не поспевали за мыслью.
   Первым святой, подняв левую руку ладонью к немым собеседникам, указательным пальцем правой руки изображал на ладони не видимые для Гутлука, но понятные сунам знаки. И сразу несколько голосов прерывали святого резким выкриком «хо!» и отвечали немой речью на своих ладонях. И это длилось, длилось бесконечно для Гутлука.