— Ты прав как философ, — согласился Афанасиос. — Однако ж позволь мне напомнить, что учитель мудрости призывает к делу. Без дела желания и вера мертвы. Почему в империи при добрых намерениях получается иное? Против такого ты не возразишь.
   — Слово расходится с делом. Базилевсы обманывают — вот тебе легкое объяснение, — ответил Шимон, — но неверное. Сущность вижу совсем в ином: империя находится в непрестанной войне. Как часто в те же годы, когда сочинялись добрые законы, империю брали за горло. Сам этот величайший во вселенной город разве не бывал осажден с моря и суши? Разве не спасался он только прочностью своих стен, которые легко оборонять изнутри? Империя не остров. И где тут беречь подданных, когда смерть наступает! А с кого взять деньги? С земледельца. Была бы империя островом… Юстиниан Первый мечтал превратить в остров весь мир, распространив империю и христианскую веру до пределов земли. Он хотел добиться единства веры в империи, и того даже не добился. Но мог бы достичь желаемого, будь он базилевсом острова. Но, повторяю, империя не остров, а укрепленный лагерь, палисады которого каждодневно ломает враг, внутри которого беспрерывны поджоги…
   — Да, друг, — ответил Афанасиос, — и мне казалось подобное, и даже от других слышал похожие слова. Воистину, империя не остров, и иное было бы с ней, находись она на острове. На острове, может быть, добились бы уравнения всех на службе империи и базилевсы, требуя исполнения законов, сотворили бы легкую жизнь даже для убогого калеки.
   — Вы оба ищете оправданий, — вмешался Андрей. — Но, по мне, коль законы хороши, а получается плохо, то не мудрец законодатель и не добрый человек, а напрасный мечтатель. На Страшном Суде будут нас судить не по мечтам, а по делам, и тою же мерой отмерится правителям.
   Афанасиос возразил:
   — Ты, русский, ищешь пытливым умом. Достаточно ль ума? Шимон живет среди нас не двадцать ли лет, ты, Андрей, ста дней еще не прожил. Пусть глаза зорки, пусть остры суждения, а все же…
   Затруднившись, Афанасиос продолжил:
   — Ты, друг Андрей, сегодня впервые видел почитание базилевса. В языческом Риме императоров приветствовали, поднимая руку. И еще можно было поцеловать в плечо. Потом опускались на одно колено. В христианской империи обряд еще усложнился, и вскоре начали ползать, как ты видел сегодня. Но что на душе у ползущего? Любовь или подделка, подобострастие? Удивляетесь? А тому не дивитесь, как часто у нас вслух клянутся в любви к базилевсу, к империи? Ты, Шимон, не наслушался?
   — Да, слыхал и слышу, — отозвался Шимон.
   — Но ведь многие, многие, — продолжал Афанасиос, — воистину любят. Заподозрив в другом холодность чувств, такие разъяряются, могут даже убить. Такие доносят не из выгоды. Подобная любовь к властям для вас, людей посторонних, есть извращенная похоть…
   — Это грех, — заметил Андрей, — ибо что сказано в первой заповеди? Не сотвори себе кумира и всякого подобия!
   — Ты судишь, как русские, — возразил Афанасиос, — а русские суть недавние язычники, воспринявшие веру в простоте учения. Мы, древние христиане, отличны от вас…
   После паузы Афанасиос продолжал:
   — Друг Андрей, ты видел сегодня роскошно вооруженных телохранителей базилевса. Это избранное войско еще недавно пополнялось норвежцами, шведами, датчанами, исландцами. Эти северяне люди воинственные, были привлечены роскошью и жалованьем. Ныне преобладают англичане. Они здесь женятся и остаются навсегда. Нормандцы лишили их родины. Ты скажешь, Англия осталась? Остались названье и толпа, которую нормандцы обтесывают себе на потребу. Нет там обычаев, привычек, свободы. Значит, и родины нет. Что человек, как не сын человеческий? А империя не плавильный ли тигель?
   Шимон и Андрей не отвечали. Афанасиос сказал:
   — Трудно постичь империю. Уподобления уводят в сторону. Сравнения, без которых не обойтись, убедительные сегодня, завтра теряют силу. Позвольте мне, друзья мои, предложить вам рассказ, чтоб ум отдохнул от рассуждений?
   Не встретив возражений, Афанасиос начал:
   — Еще и сегодня некоторые народы, как в отдаленной древности, живут простой жизнью. Счет родства они ведут по материнским линиям, ибо не знают брака. У них ребенок не будет покинут, больного, старого, увечного кормят без укоров. Добытое одним делится между всеми. Все они равны во всем, нет между ними богатых и бедных. Там каждому тепло, как овце в стаде.
   Не золотой ли век? — продолжал Афанасиос. — Не о таком ли люди хранят память, разукрашая ее сказками? Но некогда пришло время, когда люди, наскучив общностью, разделились. И мужчина сказал себе и другим: «Вот моя жена и мои дети!» И женщина соглашалась из любви к мужчине, и они оба уходили, ведя за собою детей. И почитали своей собственностью землю, обработанную ими под пашню, и колодезь, вырытый ими, и рощу, и деревья. И научились говорить «мое», «наше», и не допускали других к своему, возражая: «У вас есть свое, а нашего не берите».
   Так они жили, объединенные любовью, и ветер дул на них, и не было защиты у них, кроме собственной руки, и хотя одна семья селилась рядом с другой, но у каждой было свое поле, свой скот и вся остальная собственность. И вот империя прислала к ним писцов, и писцы измеряли, сколько югеров пашни, и добивались знать, сколько чего родилось за последние десять лет, сколько оливковых деревьев, сколько югеров под виноградными лозами, сколько самих лоз, и сколько лугов, и где пасут скот, и сколько скота, и сколько ставят стогов, и нет ли соленой воды, чтоб выпаривать соль…
   И вычисляли: сколько платить за пашню по ее урожаям, сколько за масло, за вино — по числу масличных деревьев и лоз и по их силе, и за пастбища, и за скот, и за луг, и за лес, и за соль, если она добывается земледельцем. Но если соль не добывалась, то за соль не брали. Так же брали за жилища — по числу очагов, от которых поднимается дым по утрам, и за каждого человека, который дышит, — эта подать называется «воздух» — «аир». И сверх того особый сбор на возведение крепостных стен и другие… И также самому сборщику подати, что называлось пошлиной, ибо сборщик шел к плательщику, а не плательщик шел к сборщику. И сверх того, тому же сборщику погонные на содержание помощников сборщика. И еще нечто, ибо сборщики были ответственны перед казной базилевса, а казна, имея списки, знала, сколько должен принести каждый сборщик, и за недобор требовала от сборщика не объяснений, но денег. Не получив денег, могла взять жизнь сборщика. Хоть жизнь сборщика имела цену лишь для него самого, но, взяв ее, казна получала устрашение другим сборщикам, что для казны полезно. Еще были самые деньги, которые изменялись, ибо в целях выгоды империи базилевсы выпускали более дешевые деньги, примешивая к золоту серебро и медь в большем количестве, чем прежде, а налоги взимали по расчету старой монеты, и был такой счет тонок и труден даже обученному человеку, а плательщик не знал грамоты.
   Был такой же военный постой — митатон: обязанность дать кров и пищу солдату. И доставлять хлеб для войска по особо дешевой цене. Своей силой участвовать в строении крепостей, возить камень, дерево, песок, известь, а также строить военные корабли. Живущие вблизи государственных дорог обязаны содержать в порядке дороги и на своих участках возить на своих лошадях имперских служащих.
   И еще было войско, которое шло на войну, и солдаты брали все у своих же, и пасли лошадей на полях, и разводили костры из плодовых деревьев, и военачальники не мешали солдатам, ибо от этих солдат они завтра потребуют самоотвержения, стойкости перед смертью, а живет человек не три раза, и не два раза, а только один и в тоске повторяет: лучше живому псу, чем мертвому льву, и при мысли о битве, навстречу которой он идет, рвет сегодня куски с жадностью пса.
   И все беды из-за того, что человек сказал: «Моя жена и дети мои», и захотел заботиться о них, и привязал себя к куску земли, и не может бросить свой удел, ибо земля дает жизнь тем, кого он любит, а без любви жизнь не имеет цены, и он, грубо и зло проклиная себя и любимых, несет свою ношу.
   Он говорит своим волам: коль на вас бы столько навалить, сколько на меня! И пашет, и смеется, и слагает песню, потому что он человек и нет конца человеческой силе.
   И вдруг он останавливается. Колокол сельской церкви дребезжит: «длинг-длонг-длинг». Что случилось? Пахарь развязывает сыромятные ремни, сбрасывает ярмо с бычьих шей и бегом гонит волов. Из дома выбегают его жена, его дети, каждый тащит на себе самое дорогое, о чем вспомнилось в страхе, и, навьючившись сами, они выгоняют со двора свинью, овец, осла, и все бегут к лесу на ближней горе и гонят глупых животных, непослушных, заразившихся страхом от хозяев. Туда же бегут соседи, кто-то несет больного ребенка, тащат бессильных стариков, старух. Видны яркие, праздничные платья — то девушки уносят лучшее достояние на себе, чтобы освободить руки для другой ноши. На северо-востоке, там, где поворачивают между невысокими, но крутыми, поросшими лесом хребтами и речка, и прорытая ею долина, и дорога, протоптанная со времен сотворения мира, веет облачко дыма. Набат умолк — звонарь спасает свою жизнь.
   Через реку вброд, воды по колено. Зимой и в ливни река разливается в поток, который уносит вековые деревья, как щепки, летом воды едва хватает. Люди и животные гремят окатанной галькой. Скорее, скорее! Волы бегут медленно, их бьют. Никто не оглядывается. Не к чему, не к чему оглядываться. По узким тропкам, пробитым между зарослями колючих кустов, беглецы вламываются в лес. Вперед, еще глубже, еще дальше. Убедившись, что все свои — женщины, дети, волы, свиньи, овцы — здесь и теперь в безопасности, будто бы есть безопасность в этом мире, мужчина отстает. С ним его сын, старший, лет двенадцати, помощник, который уже умеет все, знает все, не хватает лишь силы. Мальчик захватил — не забыл — отцовский лук и колчан из луба, обшитый овечьей шкурой, отцовский меч, боевой топор на длинном топорище и деревянный щит, окованный железом, с широкими бляхами, подбитый двумя слоями толстой кожи. Старший и младший, утирая пот, возвращаются на опушку. Из леса слышен голос, женский голос, протяжный крик, в котором оба различают — один свое имя, другой — имя отца. Поворачиваясь, мужчина отвечает, в ответе — приказ и утешенье.
   На опушке двое — большой и малый — оказываются не одинокими. Десятка два таких же отстали и вернулись. Все вооружены, здесь все умеют держать оружие. Они ждут, пользуясь тенью. Они видят, невидимые. Пыль, пыль, пыль. Всадники. Передние уже у домов, передние уже проскочили мимо домов. А там, левее, все клубится пыль. Нашествие? Набег?
   Конные толпы движутся медленно, лошади идут шагом. Это передние скакали, отряд разведчиков, глаза войны, чтобы осмотреться, чтобы высмотреть, нет ли засады. Десяток всадников скачет к реке, прямо к мелкому броду. Муть уже улеглась, ее унесло тихим теченьем, но свежий навоз выдает, выдает влажная галька, которую солнце еще не успело просушить с теневой стороны, — у разведчиков глаза — осиное жало. Видно, как лошади тянутся к воде, как всадники не дают им пить. Мелко, подпруги затянуты; лошади вредно низко опускать голову, когда затянута подпруга. Осторожно, чтоб не разбить копыта лошадей, всадники движутся по широкому руслу. К лесу. По следам. Все сразу они поднимают коней в галоп, скачут, нарастая, увеличиваясь. Защитники леса жмутся в тень — знают: солнце сзади, солнце бьет всадникам в глаза. Тетива лежит в вырезе стрелы. Пахарь привычно щурит левый глаз, мускулы вздуваются. Мальчик стоит справа, готовясь подать новую стрелу в руку, которую отец отбросит назад после выстрела. Шагах в ста от. опушки всадники с криком, в котором слышится особенное, гортанное «ааа!», круто берут в стороны, и пестрая стремительная стая в развевающихся ярких повязках на острых шишаках, в вихре длинных лошадиных хвостов, во вспышках крыльев плащей, с топотом, звяканьем стали разлетается, отброшенная невидимым препятствием, и — назад, круглые щиты подскакивают на спинах, и — стой, стой! Вот они все вместе. Их, казавшихся толпой, вряд ли больше десяти, они — кучка, лицом к лесу, глядят, ждут. Чего?
   Люди жили в раю, был мир, лев и ягненок пили из одного ручья.
   За широким ложем реки с узенькой лентой блестящей воды идут конные. Налево, в проходе между горами, стало ясно — пыль улеглась. С опушки видны обломки каменных стен над проходом. Когда-то и кто-то построил там крепость, замкнул долину. Когда-то и кто-то разрушил ее. Кто и когда? Неизвестно, бог знает. Дети Каина или потомки Авеля? Других нет, все люди братья.
   С развалин крепости видно очень далеко. Там живут старик и старуха, их содержат складчиной. Это они подняли дым, который увидел звонарь, пробивший тревогу.
   Разведчики хотели узнать, кто в лесу. Хотели вызвать движенье, бросились назад, будто увидели и чтобы вызвать стрелы. Но никто не сорвал тетиву, они ничего не узнали. Что они будут делать дальше?
   А они не рискуют больше, каждый держится за жизнь: прожить лишний день, лишний день взять у судьбы. Человек понимает человека, все люди были братьями, от родства остается способность понимать, хоть бог и смешал языки, мстя за грех вавилонского столпотворенья. Но в лес конные не пойдут, сарацины и турки любят чистые поля. И — хотят жить.
   Разведчики посылают коней к реке, находят глубокое место, выпаивают лошадей. Исчезают. Войско идет. Идет много сотен конных, тысячи, наверное, отсюда не сочтешь. Верблюжьи шеи поднимаются, как змеи. Пахари знают, что сарацины, турки, кто бы там ни был, не остановятся здесь. Весна в начале, ранние посевы едва всходят, под поздние еще пашут. Дальше к югу, на половину дня ходьбы, долина расширяется, там широкие луга покрыты травой, там нашествие остановится на ночь. Местные пахари знают, чужое войско тоже знает. Не в первый раз. Так было, так будет.
   Отец подсаживает сына на дерево. Ловкий, как ласка, мальчик исчезает в молодой листве ореха. Ствол толщиной в два охвата несет лес раскидистых ветвей. Вершина, опаленная молнией, суха, и оттуда видно далеко. Мальчик спускается, прыгает на землю, от него пахнет яблоком — аромат листьев ореха. Никого не видно, пусто у домов, и вся дорога пуста — сарацины ушли.
   Ушли? А не вернется ли кто-то из них, чтобы застать людей врасплох? Сарацины и все, кто воюет, ловят людей.
   Дождавшись сумерек, мужчины возвращаются. Сарацины походя разгромили, что попало под руки. Плодовые деревья изрублены мечами, ссеченные ветки валяются на земле, стволы изранены. Двери сорваны, ограды повалены. Дома, сложенные из неотесанных камней, связанных глиной, слишком тяжелы, чтобы их можно было походя свалить, но сарацины побывали всюду, ломали столы и дощатые кровати, били корчаги для воды, глиняные миски, скамьи, нарочно оскверняли жилища нечистотами. Тайники, вырытые под землей, где припрятывают зерно, семена овощей, запасное платье и другое, в чем не нуждаются каждый день, целы, но ущерб все же очень велик, все нужно починить, все исправить своими руками, все сделать заново. Уйдут дни и недели тяжелой работы. Не теперь, теперь еще не к чему стараться — рано.
   В лесу, за первой складкой горы, за колючими стенами жестких, как из рога, кустарников, бьется невысыхающий источник сладкой воды, там — пещерки, подрытые в мягком камне под слоем крепкого камня, там всегда прячутся, так как туда нет дороги, туда не топчут троп, подходы туда берегут и ходят, даже в бегстве, поврозь. Теперь будут жить там, пока не прекратится война сарацинов с империей.
   Живут в норах-пещерках. На рассвете, как только по кручам, по лесу можно пролезть, а через кусты можно продраться, мужчины, и подростки, и мальчики, и девочки, и женщины, и девушки — все, кто может и обязан перед своими и перед собой, уходят из убежищ на свои поля — нужно кончить с посевом. Одни гонят волов, четырех волов, которых можно запрягать в тяжелый плуг. Таких сборщики налогов называют зевгарями, у таких больше земли, такие больше платят. У других — пара волов, эти платят меньше, у третьих — один вол, у четвертого нет вола, такой пашет на себе, ему помогает осел, но осел плохой пахарь, и его владелец записан у сборщиков пешим.
   Из тайников достают семена, пашут, у одного больше поле, у другого меньше, но все работают одинаково — в полную силу. Проходит один дождь, выпадает другой, семена превращаются в зеленую поросль, в стебли, стебли колосятся. И падает третий дождь, и колосья наливаются так, как давно не бывало — бог смилостивился и посылает урожай. Старшие говорят: «Такого не помним». Они помнят, но им хочется думать о будущем, а прошлое не имеет цены. О прошлом рассказывают сказки, так как песни забылись.
   Было так — за великим Дунаем на черной от жира земле, в которой ни камня, ни корня, хлеба стояли, способные скрыть конного с пикой. И по сю сторону Дуная были обильные урожаи на красной земле. А как же здесь оказались? Прадедов переселил базилевс. Какой? Забыто имя, забыто, почему поселили, зачем? Нет ответа. Бог знает. Божье всеведенье необходимо, так как люди знают слишком мало: ничего не знают, как говорит священник, который однажды в год приходит, дабы окропить могилы усопших святой водой и дать отпущенье умершим в его отсутствие, благословить браки, крестить новорожденных, принять исповедь, отпустить вольные и невольные грехи и приобщить святых тайн. И проверить, как помнят молитвы, и напомнить о соблюдении постов. И, отслужив литургию в развалинах церквушки, на развалинах звонницы которой надтреснутый колокол будет звонить благовест, а не набат, священник в проповеди своей будет обещать рай всем и ад — непослушным.
   Новая луна народилась, минуло полнолуние, наступили темные ночи, ячмень созрел, и его сжали. Сушили на поляне в лесу, вылущили зерно, перебрав руками, чтобы не пропадало ни зернышка, солому спрятали в зарослях. Сарацины же не возвращались, и ни одна живая душа не появлялась. Сарацины могли вернуться другими дорогами. Сарацин могли победить. Однако же разъездные торговцы всегда проезжали во время созреванья ячменя и возвращались к жатве поздних хлебов. Год был хорош, израненные плодовые деревья дали больше, чем в прошлом году. Богато родили лесные деревья. Орехи сидели семейно — и пять и шесть крупных ядер в зеленом кожаном глянце на одном черенке. Наливались маслины. Стебли пшеницы подсыхали, колосья склонились, еще немного — и пора жать.
   Имперское войско пришло в тот же час, что сарацинское, только с другой стороны. Конница походя травила поля лошадьми. Жители бросились к начальникам. Начальники отвернулись. Потом навалилась пехота, подобно второй волне саранчи. Пешие успели порыться в домах, около домов и, с чутьем на чужое добро, добрались до иных тайников. Насыпали сумы зерна, взяли из одежды, что показалось им лучшим, а начальники пеших так же отворачивались от жалобщиков, как начальники конных.
   Едва пятая часть от обещанного богом урожая досталась пахарям — тяжелый пришелся год, год гнева божьего. Свое войско наделало бед больших, чем вражеское.
   Все, что в силах человеческих собрать, собрано. Дикие деревья обобраны, как и посаженные человеком. В лесу не оставлено ни одного яблока-кислицы, ни одной дикой груши, ни одной ягодки красного кизила, ни одного мелкого ореха с кустов, крупного — с деревьев. Все, что нужно сушить впрок, высушено, накопчено на дымных сушилках. Ходили вверх по теченью реки. Там, за поворотом и узким местом, которое берегла былая крепость, некогда жили люди. Ныне — развалины домов и одичавшие, но обильно родящие деревья. Ходили и вниз по теченью реки, в широкое место долины, где тоже развалины, много развалин, там жили, наверное, тысячи. Широкие луга захвачены дикими травами и зарастают кустарником. С гор спускаются деревья. И все же кое-где еще чувствуется след плуга, межи, торчит отесанный камень, на котором высечены буквы. Это хозяин обозначил границу владенья.
   Есть преданье, что здесь, как и вверх по теченью, жили люди одного языка. Их всех — много тысяч семей — переселил давным-давно базилевс, имя которого они забыли, из страны, именуемой Фракией. Земли они взяли, сколько хотели, сборщики налогов к ним не ходили. Знались они с полководцами, которым давали воинов, и сами себя защищали. Плохо было выбрано место: далеко до леса, а проходящим войскам удобная стоянка. Поэтому и погибли здешние жители. Это истина. А прочее, наверное, сказка, бог знает… Здесь много дубов, желуди — хорошая пища для людей, когда нет иной.
   Стало холоднее, от частых дождей вздулась река, настало время мира. Мира без хлеба — собранного урожая едва хватит на семена. Разъездные купцы приезжали с опозданьем из-за войны. Базилевс победил врагов: сарацин — в Азии, болгар — в Европе. Когда напились допьяна крепко выбродившейся браги из слив, один купец пустился обличать победы — они-де хуже поражений; другие ему. заткнули рот: язык твой — враг твой. Это истина, бог знает.
   Торговали плохо. Шерсть и кожа были нужны самим, чтобы соткать одежду и сшить обувь вместо украденных и отнятых войском, сало нужно самим, чтобы не отощать без хлеба, не было меда и воска — ульи разбили сарацины. Брали в долг, с отдачей в будущем году, но купцы назначали большую лихву, двойную цену, нужно дожить, люди смертны. По необходимости отдавали купцам последнее — не на словах, на деле, — серебряные монеты миллиарисии и золотые номизмы, по-старому — солиды, или статеры, извлекаемые из немыслимых тайничков, устроенных со змеиной хитростью, которой человека наделяет только любовь к своим и на которую не способно себялюбие.
   После купцов приехали сборщики налогов для базилевса. Старший, начальник, двое помощников, трое воинов, нанятых сборщиками для охраны. Развернулись свитки списков. Начался счет: за пашню, за плоды, за скотину, за дым, за дыханье души, за рубку, за хворост, за воду. К итогу добавить — первая добавка. К итогу добавить — вторая добавка. Ко всему добавить по закону для сборщика, то же — сборщику за помощников, то же — за охрану, то же, сверх всего, — первый новый налог, и еще, сверх всего, второй новый налог.
   Пахали каждый порознь. Жали — каждый для себя. В лесу собирали кто сколько мог. Бежали вместе, защищаться хотели вместе, жили в пещерках вместе, теперь вместе, все два десятка хозяев, считали — привычно и Споро, — раскладывая цветные камешки и палочки, назначенные для дела, все одинаковые. Никто не знал грамоте, но все умели считать, и все помнили счет, и все держали в уме, а камешки и палочки служили для доказательства — как запись. Однако же сбивались, отвлеченные сложностью выводов сборщика, мудреными его рассужденьями, утомлялись и, чтоб не казаться глупцами, кивали, делая вид, что понимают. И вот наконец против каждого имени в одном списке записано, сколько номизм и миллиарисиев он должен дать. Во втором списке — сколько всего отдает с присчетом второй добавки. И в третьем, и в четвертом — дополненье по новым законам.
   Все двадцать отказались платить. Нет ничего. Сарацины разорили дома и порубили деревья. Свое войско потравило поля и отняло оставшееся после сарацин. Нет ничего. Пусто. Голод. Смерть.
   Сборщик излил каскады звучных слов: базилевсу нужны деньги, иначе сарацины и другие враги империи воспрянут, разорят империю, разрушат храмы, уведут в рабство христиан и сделают их язычниками, что есть бедствие хуже смерти, ибо люди лишатся рая. И опять убеждал, и вновь другими словами говорил то же, с чего начинал. Не убедил.
   Прибегнул к сильным словам: не выдумывая, перечислил казни, заключения в тюрьмы, продажу в рабство, пытки — удел неплательщика. Не испугал. Упорствовали — «ничего не имеем».
   Обратился к хитрости: встретил-де купцов, рассказали о покупках, жители-подданные имеют, на что покупать, имеют, чем уплатить налоги. Пахари не поверили, ибо знали, что купцы, поневоле оберегая своих должников, их не выдали, чтоб не причинить себе убытка.
   Тогда сборщик объявил решенье именем правящего базилевса, великого, мудрого, защитника закона, любящего праведных подданных и ненавистника злобной корысти лжецов: в залог недоимки он, сборщик, именем закона берет весь скот — волов, коров, ослов, лошадей, если они есть, свиней, овец и коз. И десять недоимщиков, которых он назвал по именам из списка, обязаны гнать их под надзором сборщика и его людей в город, где скот будет продан и выяснено, покрыта вся недоимка или нет.
   Все двадцать долго молили о пощаде. Не вымолив, умолкли и вдруг накинулись и связали всех шестерых прежде, чем кто-либо успел защититься. Сборщик угрожал, напоминая о городе, о воинском отряде, который, придя на поиски, дознается, и все будут казнены как мятежники. Не слушая, бунтовщики вытащили шестерых на берег реки, вздутой дождями. Шестеро просили о пощаде. Сборщик клялся всеми святыми и спасеньем души, что прощает недоимщиков, что в городе заявит казначею о вопиющей нищете разоренных войной подданных, что недоимка будет с них сложена. Не верили. Всех своих они собрали на берег, кроме самых малых, несмышленых детей. Одним ножом резали сборщика, передавая нож из рук в руки, мужчина — мужчине, женщина — женщине, подросток — подростку, чтобы каждый был соучастником, и так покончил жизнь старший сборщик и все, кто был с ним, и все участвовали, и никого нельзя было уволить от страшного дела, ибо один неучастник мог всех погубить. Тела зарыли далеко за горой, куда никто не ходит, и позаботились, чтобы не осталось и нитки из того, что принадлежало убитым. Сохранили только оружие, которое в тот же день размягчили в горне и отковали совсем иное, чем было. И молчали, не вспоминали, будто бы ничего не было. Вечером бог послал ливень. Дождь лил всю долгую ночь, будто купель, чтобы омыть грешных людей и землю, обагренную кровью. Двадцать пахарей не стали бы пачкаться холодно обдуманным убиением беззащитных для собственной пользы. Ныне же не только сами загрязнились, но осквернили и своих — тех, для кого совершали, ибо в любви, как в бою, как в войне, приходится делать то, от чего хотелось бы потом навсегда отказаться. Для спасенья слабых заставили слабых делать едва доступное, сомнительное даже для сильных, чтобы молчали. Заговор против власти. Участники! Все. А «все» равносильно «никто». Почти равносильно.