Страница:
– А… – узнал его тот, – это, значит, вы мне такую встречу подстроили?
– Да. И потрудитесь объясниться с этими людьми – киносъемки их профессиональное право. Товарищи, дайте ему сказать…
– Хорошо, – сказал ассистент, – попробую объяснить. Видите ли, наш режиссер открыл новую теорию так называемой беспереходной игры. Для нее нужны не актеры, а натурщики – просто люди определенной внешности…
– А играть кто у вас будет? Сами внешности? – раздался иронический голос из толпы.
– Знаете, товарищ, вы почти угадали. Именно так и будет. Никакой игры. Снимается просто человек в нужном состоянии. Из таких кусков монтируется картина. Это новое, революционное искусство, поймите же!..
– Кто у вас режиссер? – спросил Сажин.
– Эйзенштейн.
– Не слыхал.
– Он поставил «Стачку».
– Не видал. И что же – он всего одну картину поставил?
– Одну, но…
– Подумаешь! – презрительно сказал рыжий актер. – У нас в Одессе есть режиссеры – по пятнадцать лент поставили: Курдюм, например, Шмальц – известные режиссеры – не капризничают, берут актеров здесь, в Посредрабисе, и очень хорошо получается…
– В общем, это вопрос принципиальный, – сказал строго Сажин, – самовольничать вашему… как его?
– Эйзенштейн.
– …Эйзенштейну я не позволю. Так ему и передайте. Есть Советская власть. Есть государственное учреждение для найма актеров – пусть не нарушает порядок.
– Послушайте, – теряя надежду быть понятым, сказал ассистент, – мы же почти всех людей берем у вас. Только не актеров, а плотников, билетеров, суфлера взяли, реквизитора…
Актеры шумели, не слушали объяснений ассистента и снова наступали на него.
– Вот вам мое последнее слово, – сказал Сажин, – категорически запрещаю брать кого бы то ни было, кроме артистов. Иначе будете отвечать в законном порядке. Можете передать это вашему знаменитому режиссеру, который поставил одну картину. Всего хорошего.
Ассистент с трудом пробился сквозь толпу актеров и выскочил на улицу – волосы всклокочены, майка разодрана, одна нога босая – сандалия потеряна. «Типажи» – те, кто раньше был записан на съемку, – тотчас окружили его.
– Ну что? Приходить завтра?
– Что он вам сказал? Как же теперь будет?
Ассистент оглянулся на дверь Посредрабиса и решительно ответил:
– Ничего не отменяется. Всем явиться завтра к семи утра к памятнику Дюка. Ясно? И вы обязательно приходите, – обратился он к женщине, державшей за руки двух девочек, – я ведь вас записал?
– Да, записали. Еще вчера. Только… как же – если в Посредрабисе узнают…
– Все на мою ответственность. Договорились? Обязательно приходите. Вы очень нужны.
– Хорошо… – ответила женщина, – мне тоже это очень нужно…
Сажин открыл дверь в свою комнату. Там играл патефон, на кровати сидела Верка, рядом с ней матрос. Оба грызли семечки и сплевывали лузгу на пол.
– А, Сажин, – сказала Верка, – это мой двоюродный брат.
– Ну что же… – сказал «брат» и поднялся с кровати, – спасибо за компанию, извините, если что не так… – Он протянул Верке огромную лапищу и, проходя мимо Сажина, добавил: – Желаю наилучшего.
Матрос ушел. Сажин все еще оставался у двери. Играл патефон. Комната была заплевана лузгой, одеяло смято, грязная посуда на столе. Верка встала, оправила платье, подошла к окну и стала причесываться.
– Ну и что? – сказала она вызывающе.
Сажин резко повернулся и вышел из комнаты.
Много снималось кинокартин в то лето в Одессе, и одну из многих «крутили» молодые москвичи на одесской лестнице.
Бежала вниз по лестнице толпа. Падали убитые. Неумолимо наступала шеренга солдат, стреляя на ходу.
– Стоп! – раздался усиленный рупором голос. – Убитые и раненые остаются на местах. Сейчас будут сделаны отметки, и во время съемки прошу падать точно на свои места…
Помощники режиссера переходили от группы к группе, разъясняя задачи. Среди снимающихся была здесь и женщина – Клавдия Сорокина, которая обещала Сажину не ходить на съемку. По этой, вероятно, причине она то и дело опасливо оглядывалась по сторонам. К ней подошел ассистент режиссера, держа за руку стриженого мальчика.
– Вот, – сказал он, – это будет ваш сын. Вы с ним бежите от солдат вниз по лестнице. Ты помнишь то, что я тебе сказал? Бежишь с тетей, споткнулся, упал… Сейчас я вам покажу, на каком месте вы остановитесь… – тут ассистент увидел, что обращается к пустоте, – женщина исчезла.
Пока он говорил с ребенком, Клавдия заметила приближающегося Сажина – и спряталась за спины других участников съемки.
– Ты не видел, куда девалась тетенька?
Сажин между тем подошел к массовщикам.
– Так и знал, – сказал он, – мы же уславливались…
Рыжий актер, который «бузил» в Посредрабисе, обратился к нему:
– Андриан Григорьевич, что же они вытворяют? Нас, актеров, загоняют на задний план, в массовку, а крупно снимают тех… Это же вопрос принципа, не только оплаты…
– Ладно. Я так этого не оставлю… – Сажин ушел.
Тогда только женщина, убедившись, что опасность миновала, вернулась к мальчику.
– Где вы, черт возьми, пропадали? – сердился ассистент. – Ну, пошли, я вам покажу ваши места.
Сажин между тем не ушел. Он направился туда, где была установлена вышка, на которой стояла камера.
Переступив через веревочное ограждение, Сажин крикнул вверх:
– Слушайте, вы, кто вам дал право нарушать законы? Я запрещаю снимать, слышите, запрещаю! – Он схватил стоящий возле вышки рупор и, повернувшись к толпе снимающихся, крикнул в рупор: – Съемка отменяется! Я запрещаю снимать эту картину!
Долговязая фигура во френче, машущая рукой, пытаясь остановить съемку, выглядела так нелепо, что в первый момент группа растерялась и никто не мешал Сажину. Затем к нему бросились с разных сторон ассистенты в черно-белых майках.
– В чем дело? Кто вас сюда пустил?
– Я категорически возражаю, я не допущу, чтобы эта картина снималась… – говорил Сажин, но ассистенты, отобрав рупор, дружно теснили его к ограждению.
– Очистите рабочее место, сюда вход запрещен!..
– Но это мой служебный долг… – сопротивлялся Сажин.
Подошел человек с портфелем.
– Будьте любезны, – сказал он, – уйдите отсюда. Вы мешаете работать. Выяснять все, что угодно, можете позже – пожалуйста: «Лондонская», номер второй. Там дирекция картины. А сейчас не мешайте.
– Ну хорошо, – сказал Сажин, – мы этот вопрос выясним, где полагается…
И ему пришлось уйти. Да мало того что уйти, – пришлось на глазах у всех снова задирать ноги, чтобы перелезть через проклятую веревку ограждения.
Несколько участников съемок, в ожидании сигнала, стояли на указанных им местах, обменивались впечатлениями и вели свои обывательские разговоры:
– Нет, – сказал старый реквизитор, изображавший человека, который во время съемки упадет убитым, – нет, это не режиссер. Шмендрик какой-то. Вот я снимался у одного с бородой – тот да, режиссер. Сразу слышно. Гаркнет, и ты понимаешь – это да, это режиссер.
– Послушайте, где вы брали кефир?
– А тут рядом, на Екатерининской, за углом.
– …Такой стервы, как моя соседка, – поискать надо…
– …А я ему говорю – не нравится, катись колбасой… кавалер нашелся дырявый…
Так говорили эти люди, не зная, что сейчас, снимаясь в этой, казалось, ничем от других не отличимой кинокартине, они входят в бессмертие, они становятся героями величайшего в мире произведения искусства… Да и самим создателям фильма не дано было знать о грядущей судьбе их работы. Снимался великий «Броненосец „Потемкин"».
– Приготовились! – послышался голос сверху. – Начали! Пошли солдаты!..
Потом снимали, как женщина поднимается с мертвым мальчиком на руках навстречу палачам. Снимали, как катится по лестнице детская коляска и падает убитая мать младенца. Снимали учительницу с разбитыми стеклами очков, залитую кровью.
Участникам съемки было жарко, они устали, они счастливы, что съемка наконец кончилась, можно расписаться в ведомости, получить свой трояк и уйти. Расписывался безногий матрос, и последней – Клавдия.
Она получила деньги, попрощалась с мальчиком, который сегодня был ее сыном, и ушла.
Глушко с большим набитым бумагами портфелем и Сажин – насупившийся, угрюмый – шли по Садовой улице.
– Ты что, ума лишился? – говорил Глушко. – Кто ты такой – съемки закрывать? Из Москвы звонили – это же по заданию ЦИКа картину снимают. Про девятьсот пятый год картина. Какой там у вас, говорят, ненормальный объявился съемки запрещать?…
– Закон есть закон, – мрачно отвечал Сажин. – Кодекс о труде. Он и для съемщиков закон, и для Москвы закон.
– Слушай, Сажин, кино – дело темное. Мы же с тобой ни черта в этом не понимаем. Нужно там что-то или вправду самодурство…
Они остановились у дома, где жил Глушко.
– Зайдем, Сажин, – сказал он, – зайдем, чаю попьем…
– Нет, спасибо, пойду…
– А я тебя прошу – зайдем. У нас пирог нынче. И ты не был сто лет, с тех пор как переночевал, приехав. Зайдем, Настя довольна будет, что ей все с одним со мной сидеть… – И они вошли.
Настя – жена Глушко – действительно искренне обрадовалась Сажину. Пожурила, что не приходит. Мальчишки уже лежали в кровати и спали, обнявшись.
– Садитесь, садитесь, пожалуйста. У меня беда, Миша, пирога-то нет. Мука, оказалось, вся…
– Ладно, – ответил Глушко, усаживаясь за стол, – переживем как-нибудь. Чаю с хлебом хоть дашь? Согласен. Сажин! Садись…
Настя налила им чаю из большого чайника, нарезала хлеб и подсела к столу.
– Видишь ли, – говорил Сажину Глушко, – лет через сколько-нибудь не будет у партии надобности ставить на руководящие посты таких, как мы с тобой, которым приходится другой раз печенкой разбираться в делах, нюхом допирать, что к чему… будут большевики спецами в любой области, научатся и искусству даже… а сейчас – что делать… бери сахар, бери, бери… Худо только что другой дуролом ничего не петрит в том же, к примеру, искусстве, а лезет давать указания – и чтобы все по его было… Вот что худо…
– Да хватит вам про дела, – сказала Настя, – неужто дня недостаточно… Ребята, а не махнуть нам в Горсад – музыку послушаем… Сосед наш – администратором там – приглашал…
– А что? – Глушко хлопнул Сажина по плечу. – Какие идеи бывают у женщин!
Они сидели перед оркестровой раковиной на дополнительной скамье – все места были заняты. Маленького роста рыжий скрипач вышел на эстраду и стал перед оркестром.
– Наш… – шепнул Сажин, – склочный тип – просто кошмар… Вчера за полтинник такой скандал закатил…
Но тут в оркестре закончилось вступление и раздался голос скрипки. Кристальной чистоты звук летел в сад, и публика замерла. Закрыв глаза, играл удивительный художник. Потом вступил оркестр.
Сажин сидел, изумленно глядя на маленького скрипача. Впервые в жизни слышал Сажин такую музыку.
Домой Сажин возвратился в десять. Верки не было, но следы ее пребывания можно было увидеть повсюду – лифчик на столе, чулок на полу, окурки, грязная тарелка на стуле и всюду лузга, лузга, лузга…
Сажин снял френч, закатал рукава рубахи, сходил на кухню за ведром и веником и стал убирать комнату.
Утреннее солнце осветило разостланный на полу тюфячок, на котором одетым – сняв только сапоги – спал Сажин, и аккуратно застеленную им с вечера постель – она так и осталась нетронутой. Тикал будильник. В открытое окно влетел воробей, сел на подоконник, удивленно покрутил головкой и выпорхнул обратно на волю. За дверью послышался грохот – упало то ли корыто, то ли ведро, за этим последовало Веркино «черт, сволочь, повесили тут, идиёты» – и сама Верка ввалилась в комнату.
Сажин проснулся, смотрел на нее. Верка была пьяна. Ее пошатывало, когда она шла к кровати. Не дойдя, остановилась и уставилась на Сажина, который натягивал сапоги.
– Постойте, товарищи, постойте… – морщила Верка лоб и крутила головой то так, то этак, глядя на Сажина, – кто это тут у меня в комнате… Елки-палки! Да это же ты, Сажин! Как хорошо, что ты пришел… – И вдруг нахмурилась: – Постой, а какого хрена ты тут делаешь?
К этому времени Сажин натянул сапоги и встал.
– Идите вон, – сказал он, – собирайте свои вещи и чтобы духу тут вашего не было! – Хлопнув дверью, он ушел.
Верка вслед ему сделала реверанс.
– Пожалуйста, очень вы мне нужные… дурак фиктифный… уж я не заплачу… Скажите, пожалуйста… – Схватив с подоконника пачку книг, она швырнула их на пол и стала затаптывать ногами. – Вот тебе твои книжки, лежит тут, понимаешь, на тюфяку – мужик не мужик… очень ты мне нужный… Пойду, не заплачу, очень ты мне нужный…
И вдруг, придя в ярость, Верка стала громить все подряд. Она ломала стулья, стол, вышвырнула все, что было в шкафу, расшвыряла постель, перевернула кровать. И кричала:
– Вот тебе! Вот! Вот! Вот тебе, Сажин! Получай!
Но самую великую ярость вызвал у нее тюфяк. Она рвала его зубами, как самого своего злого врага.
А растерзав, остановилась, осмотрела разгромленную комнату и сказала:
– Не заплачу, катись ты, Сажин, на все четыре стороны…
Потом упала на изодранный в клочья тюфяк и заревела в голос.
Облетели листья с деревьев. По направлению к вокзалу тянулись подводы с имуществом съемочных групп. Киноэкспедиции прощались с Одессой. На извозчиках ехали и сами кинематографисты. То и дело открывалось какое-нибудь окно, и только-только вставшая с постели дева посылала воздушный поцелуй какому-нибудь бравому осветителю или реквизитору. И молоденькая продавщица цветов на углу подавала знаки кому-то из уезжающих. В общем, сцена отъезда кинематографистов похожа была на уход из городка кавалерийского эскадрона после постоя.
На одном из перекрестков, у подворотни, в которую можно было бы скрыться в случае появления милиционера, торговала семечками Клавдия. Девчонки крутились тут же, возле нее.
– Жареные семечки… – неумело, не так, как выкрикивают торговки, объявляла Клавдия, – семечки жареные, вот кому жареные семечки.
У ног ее стоял небольшой мешок с «товаром» и граненый мерный стаканчик. Изредка кто-нибудь останавливался и покупал у Клавдии семечки.
Но вот, гулко перебирая ногами, подъехал и остановился рысак. В лакированной на «дутиках» пролетке сидел важный нэпман и… Верка. Верка в огромной шляпе, в роскошном наряде, в высоких, шнурованных до колен ботинках, сияющих черным лаком, с болонкой на руках.
– Возьми семечек, котик, – сказала она спутнику.
– Но, Верочка… ты же бросила… в рот их не берешь…
– Что? – взмахнула она накрашенными ресницами, и «котик», вздохнув, сошел с пролетки, подошел к Клавдии.
Она насыпала в свернутый из газетной бумаги кулечек два стакана семечек.
– Две копейки, – сказала Клавдия, опасливо оглядываясь по сторонам.
Нэпман вернулся, и Верка приказала кучеру:
– Пошел! На Ланжероновскую.
Рысак взял с места стремительный ход, и нэпман обнял Верку за талию. Так они «с ветерком» неслись по улицам Одессы, обгоняя всех извозчиков и даже легковые автомобили, изредка попадавшиеся на пути.
И вот – Ланжероновская.
– Потише, потише, – командовала Верка, – вон к тому дому, – указала она, – еще немного подай вперед… так, стой.
Пролетка остановилась у Посредрабиса, прямо против окна кабинета Сажина. Верка заложила обтянутую высоким шнурованным ботинком ногу на ногу, отдала болонку «котику» и принялась грызть семечки, демонстративно сплевывая лузгу на мостовую. Нэпман хотел было убрать руку с Веркиной талии, но она свирепо прошипела:
– Держи, дурак, не убирай руку…
Сквозь приспущенные ресницы она видела, что Сажин, подняв голову от стола, с изумлением рассматривает ее.
Покрасовавшись так немного, Верка скомандовала:
– Давай вперед, да с места вихрем!
Кучер привстал, дернул вожжами, гаркнул во все горло:
– Эй ты, залетная!.. – И пролетка понеслась дальше.
– Убери руку, – сказала Верка нэпману, – жмешь как ненормальный, синяков наделал… – и выкинула назад на мостовую кулек с семечками.
В Посредрабисе закончился рабочий день. Полещук складывал документы, запирал шкафы. Зал Посредрабиса преобразился. Одна стена была сплошь занята большой стенгазетой «Голос артиста», на другой стене две доски: «Спрос» и «Предложение», над ними объявление: «При Посредрабисе создан художественный совет. Председатель – главный режиссер драмтеатра И. М. Крылов. За справками обращаться к тов. Полещуку». В зале стояли удобные кресла, столики.
Сажин вышел из кабинета, натягивая на ходу длиннополую кавалерийскую шинель без знаков различия в петлицах.
– Не забудьте, Андриан Григорьевич, – сказал ему Полешук, – завтра с утра пленум горсовета, а в три правление союза. Да, извините, чуть не забыл… тут вчера оставили… вас уже не было. Лекарство какое-то.
– А кто же это?
– Наша одна билетерша… она как-то была у вас… Сорокина Клавдия.
Сажин взял бутылку, прочел приклеенную к ней бумажку. «Грудной отвар» – было написано неровными буквами.
Берег, по которому шел Сажин, был безлюден. На песок пляжа набегали, грохоча, волны. Облака то открывали на миг солнце, то собирались в грозные тучи. Сажин достал из кармана тетрадь, карандаш, записал что-то, пошел дальше. Обойдя выступ скалы, он увидел вдали у самой воды странную фигуру. По набегающим волнам прыгала какая-то девчонка, мокрая юбка облепила ноги, распущенные волосы развевались по ветру.
Вот сильная, высокая волна повалила, накрыла ее, но она, вскочив на ноги, снова принялась бегать, взмахивая руками. Сажин неторопливо шел вперед. Добежав до утеса, девчонка повернула в обратную сторону и теперь неслась навстречу Сажину, все так же подпрыгивая, танцуя в набегающих волнах и, видимо, что-то радостно выкрикивая.
Сажин вдруг остановился, всматриваясь в бегущую, – она была уже совсем близко, эта девчонка… Эта «девчонка» была Клавдия – та самая не очень уже молодая женщина, та самая Клавдия Сорокина. Она тоже остановилась – ноги в воде – и смотрела на Сажина.
– Я это, я, честное слово, я, – засмеялась она и подошла к Сажину, – не верится?
– Да… Признаюсь… – бормотал он, – удивили.
– Это очень здорово, что я вас встретила.
– И я рад. Так неожиданно…
– Вот так денечек у меня… – сказала Клавдия.
– А дети? – спросил Сажин.
– Бабка присмотрит, у которой живем…
– Спасибо за грудной отвар.
– Это тоже та бабка…
Они шли по берегу. Клавдия то и дело отбрасывала назад мокрые волосы.
– А я думал, какая-то девчонка ненормальная прыгает… – сказал Сажин.
– Какие глупости говорят люди. – Клавдия взяла Сажина под руку. – Можно? Говорят, надо пуд соли съесть, чтобы узнать человека… а я вас сразу, в минуту узнала – какой вы…
– Вот и обманетесь.
– Никогда… Странно… кажется, несчастнее меня нет человека на свете, а мне вас жалко… так жалко… сама не знаю почему… вы не слушайте – болтаю что попало…
Они подошли к рыбацкому артельному домику с лебедкой у берега и перевернутыми – килем кверху – шаландами. Клавдия заглянула в дверь.
– Никого! – Она вошла в дом и оттуда крикнула: – Входите, здесь так хорошо…
Сажин вошел и остановился. Клавдия смотрела на него, он на нее. Так длилось несколько мгновений. Потом оба молча бросились друг к другу.
На кругу, на трамвайной петле, где кончался маршрут шестнадцатого номера, уже зажглись фонари. Клавдия прощалась с Сажиным.
– Нет, нет, – говорила она, – здесь мы расстанемся, и все, все. Это только один такой сумасшедший был денек. У меня своя жизнь, у вас своя. Никому навязывать свою ношу не хочу.
– Но так же нельзя, не можем мы так разойтись…
– Только так, мой дорогой, только так… Твой трамвай отходит…
Вагоновожатый нажал педаль, зазвонил. Клавдия бросилась к Сажину, поцеловала и оттолкнула:
– Беги!
И он вспрыгнул на подножку отходившего вагона.
Всякий, кто привык к несколько чопорной фигуре Сажина, был бы поражен, увидев его в этот вечер.
Он шел подпрыгивающей походкой и, когда попадался камешек, гнал его перед собой – зафутболивал далеко вперед, а подбежав, снова футболил дальше.
Редкие прохожие оглядывались на взрослого чудака, который вел себя как мальчишка.
Войдя во двор своего дома, Сажин увидел при свете фонаря подвыпившего Юрченко – снова в той же задумчиво-восхищенной позиции перед статуей у фонтана.
– Сосед, а сосед… – окликнул он проходившего Сажина, – угадай, пожалуйста, какой у этой бабы имеется крупный недостаток?
– Каменная, – улыбнулся Сажин.
– Правильно! Браво, бис! – в восторге заорал Юрченко. – Каменная, сволочь… – И зашептал заговорщицки: – До тебя зайдет взавтре моя бабенка – между прочим, совсем не каменная… – заржал он, – ша, шутю… так зайдет, скажет, что от Юрченки, – ты ей сделай там… за мной не пропадет…
– Спать, спать, проспаться вам надо, – не слушая его, сказал Сажин и пошел к дому.
Навстречу ему из подъезда вышла Веркина мать – Лизавета. Она была в бархатном манто с лисьим воротником. На голове тюрбан с пером.
– А… бывший зятек… прывет, прывет… Как поживает ваше ничего? Я, между прочим, на вас зла не держу. Очень даже великолепно, что вы Верку погнали… а то бы не было у меня теперь порядочного (подчеркнула она это слово) зятя… Между прочим, мы уезжаем в Парыж… Адью же ву при!!!
Она проплыла мимо Сажина, освободив наконец вход в дом. Сажин прошел через загроможденный барахлом темный коридор в свою комнату. Закрыл за собой дверь.
Полещук с удивлением смотрел на своего шефа – вместо обычного сухо официального утреннего приветствия Сажин подошел и с силой тряхнул его руку.
– Погодка-то потрясающая… – весело сказал Сажин, сияя, и прошел к себе.
Полещук посмотрел в окно – шел проливной дождь.
– Что ж, проходите, – сказал Полещук ожидавшим приема посетителям – слонообразному нэпману и киномеханику «Бомонда» Анатолию.
Сняв шляпу и сдернув с рук желтые перчатки, нэпман вошел в кабинет.
– Вы тоже заходите, – сказал Полещук Анатолию, и тот прошел вслед за своим хозяином. Вошел в кабинет и Полещук.
Куропаткин стоял перед столом завпосредрабисом, вращая в руках шляпу.
– По какому вопросу? Кто такой? – спросил Сажин, стараясь быть официальным, хоть в глазах все прыгали веселые искорки.
Куропаткин ответил искательно:
– Куропаткин я, Куропаткин. А-аа-арендатор кино «Бомонд». Вы… вы… вы… вызывали… – Он еще и заикался, этот слон.
– А вы? – обратился Сажин к Анатолию, как бы не узнавая его.
– Я предместкома, – ответил тот.
– Садитесь. И вы, гражданин Куропаткин, тоже можете сесть.
Сажин снял очки, протер, не торопясь начать разговор, поглядел сквозь стекла на свет и наконец водрузил очки на место. Потом он снял трубку, назвал номер:
– Алло, прокуратура? Мне товарища Никитченко. Нет? Это секретарь? Передайте, Сажин звонил из Посредрабиса. Как Иван Васильевич вернется, соедините меня.
Положив трубку, Сажин стал молча смотреть на Куропаткина. Молчание длилось, и арендатор все более неловко чувствовал себя под этим молчаливым, строгим взглядом – Сажину удалось справиться с озорным настроением и напустить на себя строгость.
Наконец он сказал:
– Так как, гражданин Куропаткин, будем говорить или в молчанку играть?
– А что… говорить? – спросил испуганно Куропаткин.
– Сами знаете что. Почему советский закон нарушаете? – повысил Сажин голос. – А? Кто вам дал такое право?
– Я… я… я… ничего… я… я… я… боже спаси против…
– Товарищ, – обратился Сажин к механику, – вы как председатель месткома кинотеатра «Бомонд» можете подтвердить, что гражданин Куропаткин в обход советского законодательства принял на работу без Посредрабиса своих родственников на должности кассирши и билетерши?
– Я… я… я… – начал было Куропаткин, но Сажин резко оборвал его:
– Вас не спрашивают. Я сейчас обращаюсь к предместкома.
– Конечно, – сказал Анатолий, – абсолютно верно. Билетершей он поставил тещу, а в кассу посадил хоть и не родственницу, но свою… это… ну, в общем, можно считать, тоже родственницу.
– Так вот, Куропаткин, возиться мы с вами не будем, либо вы сегодня же присылаете требование на двух человек, либо передадим дело в прокуратуру. У нас безработные есть, им жить не на что, а он тещу, понимаете…
– Вот, Андриан Григорьевич, например, старик, – сказал Полещук, доставая из шкафа учетные карточки, – отец погибшего красноармейца, между прочим…
Сажин взял карточку.
– … А вот та женщина, помните, с двумя детьми… – Полещук положил Сажину на стол учетную карточку Клавдии Сорокиной.
– Значит, так, Куропаткин, – сказал Сажин, – либо завтра пришлете требование, либо дело в прокуратуре. Можете идти. До свидания, товарищ, – протянул он руку Анатолию.
Посетители ушли. Сажин вытер мокрый лоб, с трудом откашлялся. Вошла ярко накрашенная девица в обтянутом платье с глубоким вырезом на груди.
– Здрасти, – сказала она, – я от Юрченко.
– Садитесь, пожалуйста, – ответил Сажин, – какой у вас вопрос?
Но девица не села, она оглянулась и плотнее прикрыла дверь.
– Я должна поговорить с вами тет-на-тет.
Она подошла к столу, наклонилась – и все то, что находилось за вырезом платья, оказалось открытым.
– Я натурщица, – заговорщицки прошептала она, будто сообщая тайну, – позирую художникам. Мне нужно стать у вас на учет, а мне отвечают – нет такой номенклатуры…
– Да. И потрудитесь объясниться с этими людьми – киносъемки их профессиональное право. Товарищи, дайте ему сказать…
– Хорошо, – сказал ассистент, – попробую объяснить. Видите ли, наш режиссер открыл новую теорию так называемой беспереходной игры. Для нее нужны не актеры, а натурщики – просто люди определенной внешности…
– А играть кто у вас будет? Сами внешности? – раздался иронический голос из толпы.
– Знаете, товарищ, вы почти угадали. Именно так и будет. Никакой игры. Снимается просто человек в нужном состоянии. Из таких кусков монтируется картина. Это новое, революционное искусство, поймите же!..
– Кто у вас режиссер? – спросил Сажин.
– Эйзенштейн.
– Не слыхал.
– Он поставил «Стачку».
– Не видал. И что же – он всего одну картину поставил?
– Одну, но…
– Подумаешь! – презрительно сказал рыжий актер. – У нас в Одессе есть режиссеры – по пятнадцать лент поставили: Курдюм, например, Шмальц – известные режиссеры – не капризничают, берут актеров здесь, в Посредрабисе, и очень хорошо получается…
– В общем, это вопрос принципиальный, – сказал строго Сажин, – самовольничать вашему… как его?
– Эйзенштейн.
– …Эйзенштейну я не позволю. Так ему и передайте. Есть Советская власть. Есть государственное учреждение для найма актеров – пусть не нарушает порядок.
– Послушайте, – теряя надежду быть понятым, сказал ассистент, – мы же почти всех людей берем у вас. Только не актеров, а плотников, билетеров, суфлера взяли, реквизитора…
Актеры шумели, не слушали объяснений ассистента и снова наступали на него.
– Вот вам мое последнее слово, – сказал Сажин, – категорически запрещаю брать кого бы то ни было, кроме артистов. Иначе будете отвечать в законном порядке. Можете передать это вашему знаменитому режиссеру, который поставил одну картину. Всего хорошего.
Ассистент с трудом пробился сквозь толпу актеров и выскочил на улицу – волосы всклокочены, майка разодрана, одна нога босая – сандалия потеряна. «Типажи» – те, кто раньше был записан на съемку, – тотчас окружили его.
– Ну что? Приходить завтра?
– Что он вам сказал? Как же теперь будет?
Ассистент оглянулся на дверь Посредрабиса и решительно ответил:
– Ничего не отменяется. Всем явиться завтра к семи утра к памятнику Дюка. Ясно? И вы обязательно приходите, – обратился он к женщине, державшей за руки двух девочек, – я ведь вас записал?
– Да, записали. Еще вчера. Только… как же – если в Посредрабисе узнают…
– Все на мою ответственность. Договорились? Обязательно приходите. Вы очень нужны.
– Хорошо… – ответила женщина, – мне тоже это очень нужно…
Сажин открыл дверь в свою комнату. Там играл патефон, на кровати сидела Верка, рядом с ней матрос. Оба грызли семечки и сплевывали лузгу на пол.
– А, Сажин, – сказала Верка, – это мой двоюродный брат.
– Ну что же… – сказал «брат» и поднялся с кровати, – спасибо за компанию, извините, если что не так… – Он протянул Верке огромную лапищу и, проходя мимо Сажина, добавил: – Желаю наилучшего.
Матрос ушел. Сажин все еще оставался у двери. Играл патефон. Комната была заплевана лузгой, одеяло смято, грязная посуда на столе. Верка встала, оправила платье, подошла к окну и стала причесываться.
– Ну и что? – сказала она вызывающе.
Сажин резко повернулся и вышел из комнаты.
Много снималось кинокартин в то лето в Одессе, и одну из многих «крутили» молодые москвичи на одесской лестнице.
Бежала вниз по лестнице толпа. Падали убитые. Неумолимо наступала шеренга солдат, стреляя на ходу.
– Стоп! – раздался усиленный рупором голос. – Убитые и раненые остаются на местах. Сейчас будут сделаны отметки, и во время съемки прошу падать точно на свои места…
Помощники режиссера переходили от группы к группе, разъясняя задачи. Среди снимающихся была здесь и женщина – Клавдия Сорокина, которая обещала Сажину не ходить на съемку. По этой, вероятно, причине она то и дело опасливо оглядывалась по сторонам. К ней подошел ассистент режиссера, держа за руку стриженого мальчика.
– Вот, – сказал он, – это будет ваш сын. Вы с ним бежите от солдат вниз по лестнице. Ты помнишь то, что я тебе сказал? Бежишь с тетей, споткнулся, упал… Сейчас я вам покажу, на каком месте вы остановитесь… – тут ассистент увидел, что обращается к пустоте, – женщина исчезла.
Пока он говорил с ребенком, Клавдия заметила приближающегося Сажина – и спряталась за спины других участников съемки.
– Ты не видел, куда девалась тетенька?
Сажин между тем подошел к массовщикам.
– Так и знал, – сказал он, – мы же уславливались…
Рыжий актер, который «бузил» в Посредрабисе, обратился к нему:
– Андриан Григорьевич, что же они вытворяют? Нас, актеров, загоняют на задний план, в массовку, а крупно снимают тех… Это же вопрос принципа, не только оплаты…
– Ладно. Я так этого не оставлю… – Сажин ушел.
Тогда только женщина, убедившись, что опасность миновала, вернулась к мальчику.
– Где вы, черт возьми, пропадали? – сердился ассистент. – Ну, пошли, я вам покажу ваши места.
Сажин между тем не ушел. Он направился туда, где была установлена вышка, на которой стояла камера.
Переступив через веревочное ограждение, Сажин крикнул вверх:
– Слушайте, вы, кто вам дал право нарушать законы? Я запрещаю снимать, слышите, запрещаю! – Он схватил стоящий возле вышки рупор и, повернувшись к толпе снимающихся, крикнул в рупор: – Съемка отменяется! Я запрещаю снимать эту картину!
Долговязая фигура во френче, машущая рукой, пытаясь остановить съемку, выглядела так нелепо, что в первый момент группа растерялась и никто не мешал Сажину. Затем к нему бросились с разных сторон ассистенты в черно-белых майках.
– В чем дело? Кто вас сюда пустил?
– Я категорически возражаю, я не допущу, чтобы эта картина снималась… – говорил Сажин, но ассистенты, отобрав рупор, дружно теснили его к ограждению.
– Очистите рабочее место, сюда вход запрещен!..
– Но это мой служебный долг… – сопротивлялся Сажин.
Подошел человек с портфелем.
– Будьте любезны, – сказал он, – уйдите отсюда. Вы мешаете работать. Выяснять все, что угодно, можете позже – пожалуйста: «Лондонская», номер второй. Там дирекция картины. А сейчас не мешайте.
– Ну хорошо, – сказал Сажин, – мы этот вопрос выясним, где полагается…
И ему пришлось уйти. Да мало того что уйти, – пришлось на глазах у всех снова задирать ноги, чтобы перелезть через проклятую веревку ограждения.
Несколько участников съемок, в ожидании сигнала, стояли на указанных им местах, обменивались впечатлениями и вели свои обывательские разговоры:
– Нет, – сказал старый реквизитор, изображавший человека, который во время съемки упадет убитым, – нет, это не режиссер. Шмендрик какой-то. Вот я снимался у одного с бородой – тот да, режиссер. Сразу слышно. Гаркнет, и ты понимаешь – это да, это режиссер.
– Послушайте, где вы брали кефир?
– А тут рядом, на Екатерининской, за углом.
– …Такой стервы, как моя соседка, – поискать надо…
– …А я ему говорю – не нравится, катись колбасой… кавалер нашелся дырявый…
Так говорили эти люди, не зная, что сейчас, снимаясь в этой, казалось, ничем от других не отличимой кинокартине, они входят в бессмертие, они становятся героями величайшего в мире произведения искусства… Да и самим создателям фильма не дано было знать о грядущей судьбе их работы. Снимался великий «Броненосец „Потемкин"».
– Приготовились! – послышался голос сверху. – Начали! Пошли солдаты!..
Потом снимали, как женщина поднимается с мертвым мальчиком на руках навстречу палачам. Снимали, как катится по лестнице детская коляска и падает убитая мать младенца. Снимали учительницу с разбитыми стеклами очков, залитую кровью.
Участникам съемки было жарко, они устали, они счастливы, что съемка наконец кончилась, можно расписаться в ведомости, получить свой трояк и уйти. Расписывался безногий матрос, и последней – Клавдия.
Она получила деньги, попрощалась с мальчиком, который сегодня был ее сыном, и ушла.
Глушко с большим набитым бумагами портфелем и Сажин – насупившийся, угрюмый – шли по Садовой улице.
– Ты что, ума лишился? – говорил Глушко. – Кто ты такой – съемки закрывать? Из Москвы звонили – это же по заданию ЦИКа картину снимают. Про девятьсот пятый год картина. Какой там у вас, говорят, ненормальный объявился съемки запрещать?…
– Закон есть закон, – мрачно отвечал Сажин. – Кодекс о труде. Он и для съемщиков закон, и для Москвы закон.
– Слушай, Сажин, кино – дело темное. Мы же с тобой ни черта в этом не понимаем. Нужно там что-то или вправду самодурство…
Они остановились у дома, где жил Глушко.
– Зайдем, Сажин, – сказал он, – зайдем, чаю попьем…
– Нет, спасибо, пойду…
– А я тебя прошу – зайдем. У нас пирог нынче. И ты не был сто лет, с тех пор как переночевал, приехав. Зайдем, Настя довольна будет, что ей все с одним со мной сидеть… – И они вошли.
Настя – жена Глушко – действительно искренне обрадовалась Сажину. Пожурила, что не приходит. Мальчишки уже лежали в кровати и спали, обнявшись.
– Садитесь, садитесь, пожалуйста. У меня беда, Миша, пирога-то нет. Мука, оказалось, вся…
– Ладно, – ответил Глушко, усаживаясь за стол, – переживем как-нибудь. Чаю с хлебом хоть дашь? Согласен. Сажин! Садись…
Настя налила им чаю из большого чайника, нарезала хлеб и подсела к столу.
– Видишь ли, – говорил Сажину Глушко, – лет через сколько-нибудь не будет у партии надобности ставить на руководящие посты таких, как мы с тобой, которым приходится другой раз печенкой разбираться в делах, нюхом допирать, что к чему… будут большевики спецами в любой области, научатся и искусству даже… а сейчас – что делать… бери сахар, бери, бери… Худо только что другой дуролом ничего не петрит в том же, к примеру, искусстве, а лезет давать указания – и чтобы все по его было… Вот что худо…
– Да хватит вам про дела, – сказала Настя, – неужто дня недостаточно… Ребята, а не махнуть нам в Горсад – музыку послушаем… Сосед наш – администратором там – приглашал…
– А что? – Глушко хлопнул Сажина по плечу. – Какие идеи бывают у женщин!
Они сидели перед оркестровой раковиной на дополнительной скамье – все места были заняты. Маленького роста рыжий скрипач вышел на эстраду и стал перед оркестром.
– Наш… – шепнул Сажин, – склочный тип – просто кошмар… Вчера за полтинник такой скандал закатил…
Но тут в оркестре закончилось вступление и раздался голос скрипки. Кристальной чистоты звук летел в сад, и публика замерла. Закрыв глаза, играл удивительный художник. Потом вступил оркестр.
Сажин сидел, изумленно глядя на маленького скрипача. Впервые в жизни слышал Сажин такую музыку.
Домой Сажин возвратился в десять. Верки не было, но следы ее пребывания можно было увидеть повсюду – лифчик на столе, чулок на полу, окурки, грязная тарелка на стуле и всюду лузга, лузга, лузга…
Сажин снял френч, закатал рукава рубахи, сходил на кухню за ведром и веником и стал убирать комнату.
Утреннее солнце осветило разостланный на полу тюфячок, на котором одетым – сняв только сапоги – спал Сажин, и аккуратно застеленную им с вечера постель – она так и осталась нетронутой. Тикал будильник. В открытое окно влетел воробей, сел на подоконник, удивленно покрутил головкой и выпорхнул обратно на волю. За дверью послышался грохот – упало то ли корыто, то ли ведро, за этим последовало Веркино «черт, сволочь, повесили тут, идиёты» – и сама Верка ввалилась в комнату.
Сажин проснулся, смотрел на нее. Верка была пьяна. Ее пошатывало, когда она шла к кровати. Не дойдя, остановилась и уставилась на Сажина, который натягивал сапоги.
– Постойте, товарищи, постойте… – морщила Верка лоб и крутила головой то так, то этак, глядя на Сажина, – кто это тут у меня в комнате… Елки-палки! Да это же ты, Сажин! Как хорошо, что ты пришел… – И вдруг нахмурилась: – Постой, а какого хрена ты тут делаешь?
К этому времени Сажин натянул сапоги и встал.
– Идите вон, – сказал он, – собирайте свои вещи и чтобы духу тут вашего не было! – Хлопнув дверью, он ушел.
Верка вслед ему сделала реверанс.
– Пожалуйста, очень вы мне нужные… дурак фиктифный… уж я не заплачу… Скажите, пожалуйста… – Схватив с подоконника пачку книг, она швырнула их на пол и стала затаптывать ногами. – Вот тебе твои книжки, лежит тут, понимаешь, на тюфяку – мужик не мужик… очень ты мне нужный… Пойду, не заплачу, очень ты мне нужный…
И вдруг, придя в ярость, Верка стала громить все подряд. Она ломала стулья, стол, вышвырнула все, что было в шкафу, расшвыряла постель, перевернула кровать. И кричала:
– Вот тебе! Вот! Вот! Вот тебе, Сажин! Получай!
Но самую великую ярость вызвал у нее тюфяк. Она рвала его зубами, как самого своего злого врага.
А растерзав, остановилась, осмотрела разгромленную комнату и сказала:
– Не заплачу, катись ты, Сажин, на все четыре стороны…
Потом упала на изодранный в клочья тюфяк и заревела в голос.
Облетели листья с деревьев. По направлению к вокзалу тянулись подводы с имуществом съемочных групп. Киноэкспедиции прощались с Одессой. На извозчиках ехали и сами кинематографисты. То и дело открывалось какое-нибудь окно, и только-только вставшая с постели дева посылала воздушный поцелуй какому-нибудь бравому осветителю или реквизитору. И молоденькая продавщица цветов на углу подавала знаки кому-то из уезжающих. В общем, сцена отъезда кинематографистов похожа была на уход из городка кавалерийского эскадрона после постоя.
На одном из перекрестков, у подворотни, в которую можно было бы скрыться в случае появления милиционера, торговала семечками Клавдия. Девчонки крутились тут же, возле нее.
– Жареные семечки… – неумело, не так, как выкрикивают торговки, объявляла Клавдия, – семечки жареные, вот кому жареные семечки.
У ног ее стоял небольшой мешок с «товаром» и граненый мерный стаканчик. Изредка кто-нибудь останавливался и покупал у Клавдии семечки.
Но вот, гулко перебирая ногами, подъехал и остановился рысак. В лакированной на «дутиках» пролетке сидел важный нэпман и… Верка. Верка в огромной шляпе, в роскошном наряде, в высоких, шнурованных до колен ботинках, сияющих черным лаком, с болонкой на руках.
– Возьми семечек, котик, – сказала она спутнику.
– Но, Верочка… ты же бросила… в рот их не берешь…
– Что? – взмахнула она накрашенными ресницами, и «котик», вздохнув, сошел с пролетки, подошел к Клавдии.
Она насыпала в свернутый из газетной бумаги кулечек два стакана семечек.
– Две копейки, – сказала Клавдия, опасливо оглядываясь по сторонам.
Нэпман вернулся, и Верка приказала кучеру:
– Пошел! На Ланжероновскую.
Рысак взял с места стремительный ход, и нэпман обнял Верку за талию. Так они «с ветерком» неслись по улицам Одессы, обгоняя всех извозчиков и даже легковые автомобили, изредка попадавшиеся на пути.
И вот – Ланжероновская.
– Потише, потише, – командовала Верка, – вон к тому дому, – указала она, – еще немного подай вперед… так, стой.
Пролетка остановилась у Посредрабиса, прямо против окна кабинета Сажина. Верка заложила обтянутую высоким шнурованным ботинком ногу на ногу, отдала болонку «котику» и принялась грызть семечки, демонстративно сплевывая лузгу на мостовую. Нэпман хотел было убрать руку с Веркиной талии, но она свирепо прошипела:
– Держи, дурак, не убирай руку…
Сквозь приспущенные ресницы она видела, что Сажин, подняв голову от стола, с изумлением рассматривает ее.
Покрасовавшись так немного, Верка скомандовала:
– Давай вперед, да с места вихрем!
Кучер привстал, дернул вожжами, гаркнул во все горло:
– Эй ты, залетная!.. – И пролетка понеслась дальше.
– Убери руку, – сказала Верка нэпману, – жмешь как ненормальный, синяков наделал… – и выкинула назад на мостовую кулек с семечками.
В Посредрабисе закончился рабочий день. Полещук складывал документы, запирал шкафы. Зал Посредрабиса преобразился. Одна стена была сплошь занята большой стенгазетой «Голос артиста», на другой стене две доски: «Спрос» и «Предложение», над ними объявление: «При Посредрабисе создан художественный совет. Председатель – главный режиссер драмтеатра И. М. Крылов. За справками обращаться к тов. Полещуку». В зале стояли удобные кресла, столики.
Сажин вышел из кабинета, натягивая на ходу длиннополую кавалерийскую шинель без знаков различия в петлицах.
– Не забудьте, Андриан Григорьевич, – сказал ему Полешук, – завтра с утра пленум горсовета, а в три правление союза. Да, извините, чуть не забыл… тут вчера оставили… вас уже не было. Лекарство какое-то.
– А кто же это?
– Наша одна билетерша… она как-то была у вас… Сорокина Клавдия.
Сажин взял бутылку, прочел приклеенную к ней бумажку. «Грудной отвар» – было написано неровными буквами.
Берег, по которому шел Сажин, был безлюден. На песок пляжа набегали, грохоча, волны. Облака то открывали на миг солнце, то собирались в грозные тучи. Сажин достал из кармана тетрадь, карандаш, записал что-то, пошел дальше. Обойдя выступ скалы, он увидел вдали у самой воды странную фигуру. По набегающим волнам прыгала какая-то девчонка, мокрая юбка облепила ноги, распущенные волосы развевались по ветру.
Вот сильная, высокая волна повалила, накрыла ее, но она, вскочив на ноги, снова принялась бегать, взмахивая руками. Сажин неторопливо шел вперед. Добежав до утеса, девчонка повернула в обратную сторону и теперь неслась навстречу Сажину, все так же подпрыгивая, танцуя в набегающих волнах и, видимо, что-то радостно выкрикивая.
Сажин вдруг остановился, всматриваясь в бегущую, – она была уже совсем близко, эта девчонка… Эта «девчонка» была Клавдия – та самая не очень уже молодая женщина, та самая Клавдия Сорокина. Она тоже остановилась – ноги в воде – и смотрела на Сажина.
– Я это, я, честное слово, я, – засмеялась она и подошла к Сажину, – не верится?
– Да… Признаюсь… – бормотал он, – удивили.
– Это очень здорово, что я вас встретила.
– И я рад. Так неожиданно…
– Вот так денечек у меня… – сказала Клавдия.
– А дети? – спросил Сажин.
– Бабка присмотрит, у которой живем…
– Спасибо за грудной отвар.
– Это тоже та бабка…
Они шли по берегу. Клавдия то и дело отбрасывала назад мокрые волосы.
– А я думал, какая-то девчонка ненормальная прыгает… – сказал Сажин.
– Какие глупости говорят люди. – Клавдия взяла Сажина под руку. – Можно? Говорят, надо пуд соли съесть, чтобы узнать человека… а я вас сразу, в минуту узнала – какой вы…
– Вот и обманетесь.
– Никогда… Странно… кажется, несчастнее меня нет человека на свете, а мне вас жалко… так жалко… сама не знаю почему… вы не слушайте – болтаю что попало…
Они подошли к рыбацкому артельному домику с лебедкой у берега и перевернутыми – килем кверху – шаландами. Клавдия заглянула в дверь.
– Никого! – Она вошла в дом и оттуда крикнула: – Входите, здесь так хорошо…
Сажин вошел и остановился. Клавдия смотрела на него, он на нее. Так длилось несколько мгновений. Потом оба молча бросились друг к другу.
На кругу, на трамвайной петле, где кончался маршрут шестнадцатого номера, уже зажглись фонари. Клавдия прощалась с Сажиным.
– Нет, нет, – говорила она, – здесь мы расстанемся, и все, все. Это только один такой сумасшедший был денек. У меня своя жизнь, у вас своя. Никому навязывать свою ношу не хочу.
– Но так же нельзя, не можем мы так разойтись…
– Только так, мой дорогой, только так… Твой трамвай отходит…
Вагоновожатый нажал педаль, зазвонил. Клавдия бросилась к Сажину, поцеловала и оттолкнула:
– Беги!
И он вспрыгнул на подножку отходившего вагона.
Всякий, кто привык к несколько чопорной фигуре Сажина, был бы поражен, увидев его в этот вечер.
Он шел подпрыгивающей походкой и, когда попадался камешек, гнал его перед собой – зафутболивал далеко вперед, а подбежав, снова футболил дальше.
Редкие прохожие оглядывались на взрослого чудака, который вел себя как мальчишка.
Войдя во двор своего дома, Сажин увидел при свете фонаря подвыпившего Юрченко – снова в той же задумчиво-восхищенной позиции перед статуей у фонтана.
– Сосед, а сосед… – окликнул он проходившего Сажина, – угадай, пожалуйста, какой у этой бабы имеется крупный недостаток?
– Каменная, – улыбнулся Сажин.
– Правильно! Браво, бис! – в восторге заорал Юрченко. – Каменная, сволочь… – И зашептал заговорщицки: – До тебя зайдет взавтре моя бабенка – между прочим, совсем не каменная… – заржал он, – ша, шутю… так зайдет, скажет, что от Юрченки, – ты ей сделай там… за мной не пропадет…
– Спать, спать, проспаться вам надо, – не слушая его, сказал Сажин и пошел к дому.
Навстречу ему из подъезда вышла Веркина мать – Лизавета. Она была в бархатном манто с лисьим воротником. На голове тюрбан с пером.
– А… бывший зятек… прывет, прывет… Как поживает ваше ничего? Я, между прочим, на вас зла не держу. Очень даже великолепно, что вы Верку погнали… а то бы не было у меня теперь порядочного (подчеркнула она это слово) зятя… Между прочим, мы уезжаем в Парыж… Адью же ву при!!!
Она проплыла мимо Сажина, освободив наконец вход в дом. Сажин прошел через загроможденный барахлом темный коридор в свою комнату. Закрыл за собой дверь.
Полещук с удивлением смотрел на своего шефа – вместо обычного сухо официального утреннего приветствия Сажин подошел и с силой тряхнул его руку.
– Погодка-то потрясающая… – весело сказал Сажин, сияя, и прошел к себе.
Полещук посмотрел в окно – шел проливной дождь.
– Что ж, проходите, – сказал Полещук ожидавшим приема посетителям – слонообразному нэпману и киномеханику «Бомонда» Анатолию.
Сняв шляпу и сдернув с рук желтые перчатки, нэпман вошел в кабинет.
– Вы тоже заходите, – сказал Полещук Анатолию, и тот прошел вслед за своим хозяином. Вошел в кабинет и Полещук.
Куропаткин стоял перед столом завпосредрабисом, вращая в руках шляпу.
– По какому вопросу? Кто такой? – спросил Сажин, стараясь быть официальным, хоть в глазах все прыгали веселые искорки.
Куропаткин ответил искательно:
– Куропаткин я, Куропаткин. А-аа-арендатор кино «Бомонд». Вы… вы… вы… вызывали… – Он еще и заикался, этот слон.
– А вы? – обратился Сажин к Анатолию, как бы не узнавая его.
– Я предместкома, – ответил тот.
– Садитесь. И вы, гражданин Куропаткин, тоже можете сесть.
Сажин снял очки, протер, не торопясь начать разговор, поглядел сквозь стекла на свет и наконец водрузил очки на место. Потом он снял трубку, назвал номер:
– Алло, прокуратура? Мне товарища Никитченко. Нет? Это секретарь? Передайте, Сажин звонил из Посредрабиса. Как Иван Васильевич вернется, соедините меня.
Положив трубку, Сажин стал молча смотреть на Куропаткина. Молчание длилось, и арендатор все более неловко чувствовал себя под этим молчаливым, строгим взглядом – Сажину удалось справиться с озорным настроением и напустить на себя строгость.
Наконец он сказал:
– Так как, гражданин Куропаткин, будем говорить или в молчанку играть?
– А что… говорить? – спросил испуганно Куропаткин.
– Сами знаете что. Почему советский закон нарушаете? – повысил Сажин голос. – А? Кто вам дал такое право?
– Я… я… я… ничего… я… я… я… боже спаси против…
– Товарищ, – обратился Сажин к механику, – вы как председатель месткома кинотеатра «Бомонд» можете подтвердить, что гражданин Куропаткин в обход советского законодательства принял на работу без Посредрабиса своих родственников на должности кассирши и билетерши?
– Я… я… я… – начал было Куропаткин, но Сажин резко оборвал его:
– Вас не спрашивают. Я сейчас обращаюсь к предместкома.
– Конечно, – сказал Анатолий, – абсолютно верно. Билетершей он поставил тещу, а в кассу посадил хоть и не родственницу, но свою… это… ну, в общем, можно считать, тоже родственницу.
– Так вот, Куропаткин, возиться мы с вами не будем, либо вы сегодня же присылаете требование на двух человек, либо передадим дело в прокуратуру. У нас безработные есть, им жить не на что, а он тещу, понимаете…
– Вот, Андриан Григорьевич, например, старик, – сказал Полещук, доставая из шкафа учетные карточки, – отец погибшего красноармейца, между прочим…
Сажин взял карточку.
– … А вот та женщина, помните, с двумя детьми… – Полещук положил Сажину на стол учетную карточку Клавдии Сорокиной.
– Значит, так, Куропаткин, – сказал Сажин, – либо завтра пришлете требование, либо дело в прокуратуре. Можете идти. До свидания, товарищ, – протянул он руку Анатолию.
Посетители ушли. Сажин вытер мокрый лоб, с трудом откашлялся. Вошла ярко накрашенная девица в обтянутом платье с глубоким вырезом на груди.
– Здрасти, – сказала она, – я от Юрченко.
– Садитесь, пожалуйста, – ответил Сажин, – какой у вас вопрос?
Но девица не села, она оглянулась и плотнее прикрыла дверь.
– Я должна поговорить с вами тет-на-тет.
Она подошла к столу, наклонилась – и все то, что находилось за вырезом платья, оказалось открытым.
– Я натурщица, – заговорщицки прошептала она, будто сообщая тайну, – позирую художникам. Мне нужно стать у вас на учет, а мне отвечают – нет такой номенклатуры…