– Кроме чистого искусства, – мягко промурлыкал мосье Энно, – вас, очевидно, влечет и… красивая жизнь, не так ли, мадемуазель?
   Артистка чуть приметно повела плечами и улыбнулась…
   – Пусть так, мосье…
   …Мосье Энно уже хотел… встать, подойти и просто заключить в объятия очаровательную красотку. Он даже скрипнул стулом, поднимаясь…
   …Но стул под мосье Энно скрипнул еще раз – он снова сел. Неожиданная идея вдруг пронизала мозг консула Франции…
   …Вера Холодная в вознаграждение за визу должна стать любовницей генерала Гришина-Алмазова. Ласки очаровательной женщины откроют сердце воинственного мужа… Конечно, чтобы изменчивая обольстительница не превратилась в обольстительную изменницу, как она это великолепно проделывает в своих фильмах, у мосье Энно должна быть на нее хорошая узда: эта самая приманка – виза…»
   Далее Вера Холодная за это самое обещание визы становится любовницей Энно, а также, по его приказанию, любовницей белогвардейского генерала Гришина-Алмазова и передает первому любовнику шпионские сведения от второго.
   «… – Кому генерал больше симпатизирует – Франции или Англии?…
   …– В жизни он… равно привержен к обеим, мне почти не приходится слышать от него русскую речь. Днем он разговаривает исключительно по-французски, а ночью сквозь сон бормочет по-английски.
   Мосье Энно даже передернуло… Он свирепо взглянул на свою любовницу.
   – Вы могли бы мне не рассказывать о том, что генерал бормочет сквозь сон.
   Артистка одарила его презрительным взглядом.
   – Я добросовестно выполняю ваше поручение, мосье…
   …– Ну, не будем ссориться, – примирительно проворковал консул. – Сегодня вы не пойдете… слушать английское бормотание генерала…
   Артистка подняла брови и взмахнула своими огромными ресницами:
   – А что же я буду слушать сегодня ночью?
   – Сегодня вы будете слушать меня. – Консул смотрел на артистку, давая волю живчикам в глубине своих темных глаз. – Если хотите, я для вас согласен бормотать даже по-русски…»
   Это и очень многое другое в том же роде рассказано в романе Смолича «Рассвет над морем» о женщине, названной им «королевой экрана» – Верой Холодной.
   О той самой Вере Холодной, которая была чистейшим человеком, любящей женой и трогательной матерью, о той, что была актрисой-труженицей и снялась за три года своей творческой жизни в сорока семи фильмах – она буквально никогда не имела свободного часа.
   О той самой Вере Холодной, которая незадолго до смерти высказала свою гражданскую, патриотическую позицию в печати так: «Нам предлагают громадные деньги заграничные фирмы – значит, нас там ценят высоко. Но теперь расстаться с Россией, пусть измученной и истерзанной, больно и преступно, и я этого не сделаю» (Киногазета, № 22, май 1918 года).
   Просматривая перед сдачей издательству рукопись этой книги, я колебался: а стоит ли оставлять в очерке о Вере Холодной полемику с ныне покойным Юрием Смоличем? Не пренебречь ли, не махнуть ли рукой на то, что о «королеве русского экрана» он написал? Но как пренебречь, если в библиотеках лежат сотни тысяч экземпляров этой клеветы?… Да не лежат, а снимаются с библиотечных полок и выдаются читателям?
   Как пренебречь, если вслед за Ю. Смоличем появилась оперетта «На рассвете», где тоже оклеветана Вера Холодная, распевающая куплеты и танцующая танго с… бандитом Мишкой Япончиком?…
   Как пренебречь, если оперетту «На рассвете» продолжают играть театры и на сцене появляется образ Веры Холодной чудовищно, непозволительно очерненным, оклеветанным?
   Вот выдержки из пьесы Г. Плоткина «На рассвете».
   (Сцена у Веры Холодной, слуга объявляет о приходе французского консула.)
   «Вера (радостно). Просите!
   …Входит мсье Энно.
   Вера. Мосье консул? Чем я обязана такой чести?
   Консул. Я получил ваше прошение о визе. Вы хотите покинуть Россию в минуту ее тяжких испытаний?
   Вера. Что мне до них? Россия мне чужая, и я ей не нужна.
   Консул. Да, да… Разве здесь могут оценить вашу душу, ваш талант?
   Вера. Я подала все документы. Нужно что-нибудь еще дополнительно?
   Консул. Вот именно… дополнительное внимание.
   Вера. Ваш приход меня взволновал.
   Консул. Волновать дам для меня наивысшее удовольствие… (Становится перед Верой на колени.)
   Вера. Что вы, господин консул?…
   Консул. О, боже! Почему-то все, даже собственная жена, трактуют меня только как консула и не желают трактовать как мужчину.
   Вера. Я вам сочувствую.
   Консул. Сочувствовать надо со всеми последствиями. By ме компрене, ма шер?»
   Вот еще одна сцена-диалог Веры Холодной с французской революционеркой Жанной Лябурб:
   «Жанна. Как жаль, что запрещен концерт для французских моряков. Они, безусловно, оценили бы ваш наряд.
   Вера. Я не выступаю в подобных концертах.
   Жанна. Но если это необходимо для революции?
   Вера (смеется).Революции? Которая разрушила все: искусство, личное счастье, большие мечты…
   Жанна. Революция открывает путь к большой мечте и к счастью.
   Вера. Я уезжаю в Париж, подальше от этого счастья, от этой революции».
   А вот куплеты, которые бандит Мишка Япончик поет Вере Холодной по поводу ее намерения бежать в Париж:
 
Нужна вам очень эта Эйфелева штучка!
Ведь это просто, понимаете, психоз,
Когда в Одессе есть приличная толкучка
И совершенно потрясающий привоз?
И заживете вы у меня как чижик-пыжик,
Всегда купюрами солидными шурша, —
На Молдаванке я устрою вам Парижик,
Вы просто пальчики оближите,
Вы пальчики оближите и – ша!
 
   Я прошу читателей обратить внимание, что и по поводу стилистики и вкуса этих опереточных текстов я тоже не позволяю себе никаких замечаний.
   Речь идет о сути. Вольное, чрезвычайно мягко выражаясь, обращение с фактами биографии знаменитой актрисы вызвало после моей статьи в «Литературной газете» и телевизионных передач «Кинопанорамы» поток негодующих писем.
   Пришло письмо от старого большевика И. Южного-Горенюка, о котором я упоминал выше, – бывшего в период французской интервенции членом подпольного Одесского ревкома.
   «Раз вы уж начали, – пишет он, – то вам придется вернуться к теме Веры Холодной, так как совесть требует, чтобы ей было возвращено ее незапятнанное имя, чтобы образ ее был очищен от грязи».
   Другое письмо
   «…к вам обращается участница подполья в период интервенций (1918–1919 гг.) Ярошевская Р. Как и многие другие советские зрители, с чувством возмущения встретила я трактовку образа Веры Холодной как женщины легкого поведения в период интервенции в гор. Одессе. Утверждения некоторых безответственных авторов о том, что она занималась флиртами с высшими представителями враждебного лагеря, не имеют под собой никакой почвы и совершенно безосновательны. Я считаю своим долгом присоединить свой голос в защиту чести и гражданского поведения замечательной актрисы того времени. Будучи в те годы связной подпольного Одесского обкома, часто выполнявшей задания товарищей Ласточкина, Соколовской, Котовского и других, я хорошо помню (несмотря на то, что тогда мне было лишь 16 лет), что имя Веры Холодной часто встречалось мне в связи с деятельностью подпольщиков, и мне она запомнилась как товарищ, помогавший нашей подпольной организации…
   Р. Ярошевская, г. Одесса».
   «Это письмо пишет вам коренной одессит Горшков Илья Мариусович. Меня возмутила возводимая на В. Холодную клевета. Зачем понадобилось автору оперетты „На рассвете“ притянуть за волосы к В. Холодной Мишку Япончика – его настоящая фамилия Виленский? В глаза она его не видела и считала бы ниже своего достоинства встречаться с этим разнузданным типом.
   А зачем придумали этот диалог В. Холодной с Ж… Лябурб? Жанну-то я хорошо знал. Она в феврале 1919 г. приехала в Одессу [9]по заданию В. И. Ленина для разложения интервенционистских войск и была поселена Еленой (Софьей Ивановной Соколовской) у меня на конспиративной квартире по Московской ул., 13. Часто Жанну я провожал в кафе «Открытые Дарданеллы», где она пламенно выступала перед французскими моряками и матросами. Она понятия не имела о существовании такой артистки, как В. Холодная.
   Я прошу вас, дорогой тов. Каплер, вернуть Вере Холодной ее незапятнанное имя и очистить от тех одесских сплетен, которые тогда ходили вокруг ее имени.
   Я как коммунист, распространявший вместе с газетой «Антанта» «Ле Коммунист», утверждаю, что все простые люди в Одессе, особенно рабочие, любили гениальную Веру Холодную… Ее отпевали в соборе на Соборной площади. Я был в соборе, народу было столько, что иголке не было места где Упасть. С глубоким уважением
   И. М. Горшков, г. Ивано-Франковск».
   «Уважаемый Алексей Яковлевич! Вас приветствует из далекой юности ветеран (увы!) театральной Одессы Маленский Анатолий Григорьевич. Ваше выступление по телевидению очень взволновало меня, т. к. я был близок с семьей Холодных во время ее пребывания в Одессе…
   И Софья Васильевна [10]и я гневно отнеслись к клеветнической отсебятине оперетты в трактовке образа В. Холодной… Возьмем хотя бы один факт не могло быть встречи Холодной с Мишкой Япончиком, так как он появился на одесском горизонте уже после ее смерти».
   «Многоуважаемый Алексей Яковлевич… меня взволновала ваша статья о замечательной русской киноактрисе В. Холодной, которую лично знал, еще будучи студентом… В. Холодная поражала всех своей скромностью. К нам, студентам, относилась по-товарищески, ничем себя не выделяла…
   Это была скромная, трудовая семья Холодных. Как мог быть на сцене… поставлен подобного рода пасквиль? Мне – старику – непонятно.
   Заслуженный врач РСФСР, персональный пенсионер РСФСР И. З. Гурвич, г. Москва».
   Но вот среди сотен таких писем пришло письмо и от автора пьесы «На рассвете» Г. Плоткина:
   «Когда я писал свою пьесу, мне не было известно о том, что Вера Холодная в свое время недвусмысленно высказалась в „Киногазете“, заявив о своем отказе принять приглашение заграничной фирмы».
   В «Киногазете» В. Холодная не только отказалась от предложений заграничных фирм, но и демонстративно заявила, что не покинет свою Родину в тяжкое для Родины время. Этого почему-то Г. Плоткин «не заметил».
   И как же можно вообще писать о реальном человеке, не зная о такой «мелочи», как его отношение к Родине и Революции?
   И, наконец, фраза в этом же письме, из которой следует, что Г. Плоткин глубоко заблуждается, переоценивая права авторов:
   «Вряд ли подлежит сомнению право авторов называть своих героев так, как они считают нужным».
   В «Литературной газете» я ответил Г. Плоткину:
   «Значит, если какой-нибудь автор „вывел“ в своем сочинении убийцу, негодяя под именем кинодраматурга Каплера Алексея Яковлевича, то мне и возражать нельзя.
   А если бы с вами проделали такую штуку?»
   Кстати, давно пора разрушить и нелепую легенду о «таинственной» смерти актрисы. Выдумки одесских сплетниц, о которых я писал, стали проникать и в самые солидные издания. Даже в первом томе «Истории советского кино» (1969) мы читаем:
   «Спустя два года при загадочных обстоятельствах (???) умирает в Одессе… самая яркая „звезда“ дореволюционного кино…»
   В труде С. Гинзбурга «Кинематография дореволюционной России» читаем:
   «Слава Веры Холодной… померкла только после ее загадочной (???) смерти в Одессе…»
   Позвольте, товарищи, как же так можно! Обстоятельства смерти Веры Холодной широко известны, и ровно ничего загадочного в них нет.
   Давайте же покончим раз и навсегда с гнусными обывательскими слухами и будем относиться с уважением к памяти русской «королевы экрана»!
   Вера Васильевна Холодная принадлежит истории нашего киноискусства, и, по моему убеждению, мы, кинематографисты, просто обязаны поднять голос в ее защиту и публично выразить возмущение по поводу грязи и пошлости, которыми в романе «Рассвет над морем» и в оперетте «На рассвете» покрыто ее чистое имя.

За линией фронта

Жизнь и смерть Валентина Плинтухина

   Даже война, даже близость фронта не смогли изменить безнадежно мирный облик городка, с его искусно вырезанными наличниками над окнами деревянных домов, со сказочными звериными головами по углам над водосточными трубами.
   Стоял город Осташков на берегу озера, и если пойти по одной из его улиц, застроенной по обеим сторонам красивыми домиками, и открыть какую-нибудь калитку по левой стороне улицы, то, вместо обычного двора с сараем и курятником, вдруг откроется безбрежная синь озера Селигер.
   Немецкие самолеты часто и неожиданно налетали на Осташков. Из-за близости фронта давать сигналы воздушной тревоги не успевали, и на телеграфных столбах появились писанные от руки объявления: «Граждане, при появлении вражеской авиации спешите в укрытия».
   Граждане бежали в ближайшие щели, фашисты сбрасывали бомбы. Налет кончался, люди выходили из укрытий, и жизнь продолжалась.
   В одном из домиков, двор которого выходил на озеро, поселились летчики и механики, а на льду озера, впритык к дому, поставили три замаскированных самолета «У-2».
   То было звено, которому поручили поддерживать связь с партизанской бригадой в глубоком тылу врага.
   Для этого нужно было перелетать линию фронта и спускаться на тайных, всякий раз меняющих место, посадочных площадках за двести километров от линии фронта.
   Вылетать можно было только в темные, безлунные ночи. Часто, взлетев, возвращались – мешали осветительные ракеты, прожектора, зенитный огонь.
   В первый же месяц один самолет подбили, и смертельно раненный летчик едва дотянул до своих.
   Пришел новый самолет, прибыл новый летчик.
   В доме хранились медикаменты, боеприпасы, продовольствие, которым загружались идущие к партизанам самолеты.
   Впрочем, прорваться через линию фронта удавалось нечасто. По много дней летчики ждали возможности поднять машину. Командовал звеном лейтенант Миллер.
   Александр Августович Миллер происходил из немцев Поволжья, был членом партии, отличнейшим летчиком и безгранично храбрым человеком.
   И потому, когда пришел приказ об его откомандировании и отправке в Тюмень, в сибирский тыл, и сам Саша Миллер, и все летчики звена приняли это как величайшую несправедливость.
   Саша Миллер подпадал под приказ о снятии с фронта всех военнослужащих немецкого происхождения.
   Еще пять дней тому здесь, в этом же домике, обмывался его орден Красной Звезды.
   Горькой была незаслуженная обида для человека, выросшего в советской семье, сына погибшего в гражданскую войну красногвардейца, воспитанного комсомолом и школой.
   С первого дня войны Саша воевал, выполнял ответственнейшие задания командования, и вот уже три месяца держал связь с партизанами, совершая отчаянные прыжки через линию фронта в тыл врага.
   Теперь ребятам приходилось прощаться с любимым командиром, уезжающим в какую-то далекую Тюмень.
   Много было выпито водки, много сказано хороших слов о Саше, и теперь, перед отправкой, летчики обнимали его, а Саша по-детски плакал, стирая кулаками слезы со скул.
   Отворилась дверь, и в столовую вошел молоденький, розовощекий лейтенант в новом белом полушубке, перекрещенном портупеей, с кобурой на боку.
   Он остановился, пораженный странным зрелищем обнимающихся и плачущих летчиков.
   – Лейтенант Лапкин, – представился он высоким, ломающимся голосом, – пакет из штаба фронта.
   Лейтенант протянул конверт Миллеру, угадав в нем старшего.
   Миллер хрипло откашлялся, протянул руку за пакетом. Вынул бумагу, развернул, прочел.
   – Это теперь не ко мне. Командир звена – старший сержант Амираджиби.
   Саша передал документ юноше с черными-пречерными густыми бровями и девичьей талией, до предела стянутой ремнем.
   Документ был предписанием доставить инструктора седьмого отдела штаба Северо-Западного фронта лейтенанта Лапкина С. Г., а также материалы, которые он везет с собой, в расположение партизанской бригады.
   Материалы были листовками на немецком языке, адресованными гитлеровским солдатам.
   К вечеру пришел «виллис» из Валдая, из штаба фронта, и Саша Миллер уехал.
   Лапкин остался у летчиков в ожидании отправки к партизанам.
 
   Морозным оказался февраль сорок второго в тех краях. В холодные безоблачные ночи, когда ярко светила луна, о вылете нечего было и думать.
   Дни оставались совершенно свободными. Летчики и механики большей частью сидели дома, читая, слушая радио или забивая козла.
   Лейтенант Лапкин понравился летчикам, и они охотно приняли его в свой круг.
   Механик Кустов, раздавая вечером карты, сказал:
   – Парень вроде бы из нашей колоды.
   Краснощекий лейтенант в новенькой форме понравился всем. Ребята подшучивали над тем, как он пощипывает едва пробившиеся усики, чтоб скорее росли, стараясь придать себе внушительный вид.
   Впрочем, срывающийся на фальцет мальчишеский голос и безнадежно розовые щеки все равно выдавали его «щенячество».
   Оставшись однажды с Амираджиби наедине, Лапкин разоткровенничался, сказал, что война до сих пор была для него только сидением за письменным столом в седьмом отделе штаба фронта и переводом на немецкий и с немецкого различных документов. Признался Лапкин и в том, что из своего боевого «TT» стрелял только однажды просто так – в воздух.
   – Ну, а как насчет девочек? – спросил, подмигнув, Амираджиби.
   Лапкин залился краской и срывающимся на фальцет голосом ответил:
   – Даже две у меня в Куйбышеве остались.
   Амираджиби усмехнулся:
   – Ого! Целый гарем…
   Вылет все откладывался.
   Погода как назло стояла по ночам отличная – воздух прозрачен, луна светит «на полную катушку».
   Только на четвертую ночь тяжелые тучи покрыли небо, и Амираджиби велел выкатить самолет из укрытия.
   Завели мотор. Задрожали крылья легкой машины.
   В темноте загрузили ее боеприпасами, толом. В кассету уложили листовки, медикаменты, спирт и накопившуюся почту для партизан.
   Амираджиби легко поднялся в кабину, сел, подождал, пока его пассажир привяжется, сделал знак «от винта», и полозья самолета заскользили по светлеющей в темноте поверхности заснеженного озера.
   Провожающие постояли, пока не поняли по звуку, что машина взлетела, и возвратились в дом, в светлую столовую с маскировкой на окнах.
   Приближаясь к линии фронта, самолет шел на бреющем полете, над лесом.
   Пилот был защищен от потоков встречного ветра козырьком из плексигласа.
   Но, обогнув этот козырек, защищающий летчика, холодный ветер с силой врывался, вихрясь, в кабину – туда, где на заднем сиденье находился пассажир.
   Амираджиби видел, как Лапкин сгибается то влево, то вправо, пытаясь спрятаться от этого ветра. Поднятый воротник полушубка не спасал, не закрывал лицо. Ветер свистел и крутился по кабине.
   Амираджиби жестом показал Лапкину, что нужно вытащить из полушубка шарф и укрыть им лицо.
   Вскоре летчику стало не до пассажира – подлетали к фронту. Машина пошла круто вверх.
   Линия фронта обозначалась далеко внизу вспышками орудийных выстрелов – похоже было, что там зажигают и бросают горящие спички.
   Слева, как маленький костер, сложенный из лучинок, горел город Холм.
   Темное небо прорезали светящиеся ножи вражеских прожекторов.
   Летчик лавировал, стараясь не попасть в их смертельный свет.
   По временам Амираджиби выключал мотор. Самолет беззвучно планировал, и тогда снизу, с земли, доносился грохот боя – шум разрушения, – который был необычайно похож на грохот прокатного цеха – шум созидания.
   Благополучно пролетев линию фронта, Амираджиби снова перешел на бреющий полет и повел самолет в тыл врага.
   Здесь, кроме прочих, подстерегала еще одна опасность: немецкие самолеты, барражируя постоянно над районом партизанского края, подмечали, где и какой выкладывается партизанами условный знак из костров для посадки самолета.
   Эти данные сообщались немецкому командованию, и в другом месте срочно выкладывался точно такой же знак: скажем, прямоугольник из четырех костров и еще два костра у северного угла.
   Именно таким образом был обманут однажды один из летчиков звена – он посадил свой самолет прямо на фальшивую немецкую посадочную площадку.
   На этот раз все прошло благополучно. Самолет опустился. К нему бежали, увязая в снегу, партизаны из отряда «Грозный».
   Огромного роста партизанский завхоз Афанасьев в трофейной немецкой шубе с высоким волчьим воротником кричал летчику, преодолевая громоподобным басом шум невыключенного мотора:
   – Саша, Саша где? Миллер почему не прилетел?
   Наклонясь к его уху, Амираджиби прокричал о приказе и об отправке Саши Миллера в Сибирь.
   – Быть не может! Сашку… – сокрушался Афанасьев и матерился непонятно в чей адрес.
   Партизаны сняли груз с самолета, Афанасьев передал пакет для командования, и Амираджиби тотчас поднял свой «У-2» в воздух.
   Лапкина отвели в наполовину сожженную деревню, где базировалась часть отряда, и объяснили, что немцы здесь уже дважды побывали и сомнительно, чтобы явились еще раз.
   – Устраивайтесь, отдыхайте, – Афанасьев ввел Лапкина в наполовину уцелевшую избу, – думаю, до утра спокойно будет. Посты выставлены… раздеваться, положим, не рекомендую… и оружие чтоб под рукой… А в штаб отряда доставим вас, как можно будет…
   Лапкин стал устраиваться на лежанке, отстегнул кобуру и положил под голову свой новенький «TT».
   – Молочный еще поросенок, – сказал хромой старик партизан, уходя с завхозом из избы, – молочный, но ничего – славный, видать…
 
   Командный пункт отряда «Грозный» располагался в глухом, болотистом лесу, куда весной, летом и осенью мог пробраться только тот, кто знал единственно возможный путь по путаным, едва заметным лесным тропкам. Для всех же других топкие болота были непроходимы.
   И только зимой, когда мороз схватывал болота, немцы могли неожиданно появиться здесь, и нужно было постоянно быть в боевой готовности.
   Отряд «Грозный» входил в большое партизанское соединение, в бригаду, которая действовала в глубоком вражеском тылу, более чем в двухстах километрах за линией фронта.
   В основном бригада состояла из красноармейцев и командиров, вышедших из окружения или бежавших из плена.
   Но были в ней и местные жители – колхозники, работники партийных и советских учреждений района.
   Несколько человек направили в партизанское соединение из города: комбрига Николая Григорьевича Васильева – он был до войны политработником, начальником Дома Красной Армии в Новгороде, комиссара бригады Орлова – бывшего секретаря горкома партии в Острове.
   Из города прибыл и нынешний командир отряда «Грозный» Павло Шундик.
   То был низкорослый человек большой силы, решительный и беспощадный к трусости и недисциплинированности.
   Сын кузнеца и сам кузнец, Шундик бы участником Октябрьского восстания, воевал против Колчака и Деникина, против Врангеля и белополяков, против банд Махно и Григорьева.
   К началу войны Шундик директорствовал на заводе утильсырья.
   При всех его революционных заслугах невозможно было использовать Шундика на более ответственной работе – по причине малограмотности.
   Много раз партийные организации пытались помочь ему: посылали на учебу, но Шундик, только начав, тут же бросал занятия – не укладывались знания у него в голове. Обладая отличной житейской, бытовой памятью, он не способен был решительно ничего запомнить из того, что читал или слушал на занятиях.
   При этом был у Павла Шундика живой ум, народная сметка, хитреца, умение распознавать людей. Со своим заводом утильсырья он отлично справлялся, умело договаривался с директорами других предприятий и умело обманывал их. Шундиком все были довольны, в том числе и те, кого он обвел вокруг пальца.
   Когда фашисты приблизились к городу, Шундику предложили отправиться в тыл, где сбивалось крупное партизанское соединение.
   Волевые качества Павла, его опыт гражданской войны, его нравственная сила, выносливость – все было за назначение Шундика в партизанское соединение.
   Кроме того, Павло был охотником и, как никто, знал район, знал леса, озера, реки и ручейки, знал места, где партизанам предстояло действовать.
   На командном пункте отряда «Грозный» в то время находилось всего четверо – командир отряда Шундик, комиссар Денисов, бывший до войны учителем истории и директором средней школы, начальник охраны штаба Плинтухин и тетя Феня – кухарка, хозяйка командного пункта, а при случае боевая партизанка, у которой имелся трофейный автомат, лично ею добытый в рукопашной схватке.
   Строго говоря, в штабе отряда, кроме перечисленных лиц, был еще пятый человек, запертый в землянке, в бывшей пекарне. Там находился немецкий солдат.
   Полузамерзшего немца приволок Плинтухин. Он нашел его в лесу – солдат, видимо, заблудился, обессилел и лежал в снегу, почти уже не дыша.
   Немца отогрели, влили в рот спирту. Он открыл глаза и с недоумением смотрел на партизан, не понимая, ни где он находится, ни кто эти люди.
   То был мальчишка с белесыми ресницами и курносым, совсем не арийским, а скорее нашим отечественным русским носом.