– Привет, Толюнчик! Ты у меня еще харкать кровью будешь за ту суку Верку. Я буду с каждой программы у тебя части перехватывать и сжигать. Понял, падла?…
   Анатолий спрыгнул с площадки, минуя лесенку, прямо в снег и бросился на Василька. Но тот встретил его сильным ударом в лицо, и Толик упал. Василек побежал, отмахиваясь от Бома, который цеплялся за его ногу и кусался, как собачонка.
   Анатолий, шатаясь, встал и кинулся за Васильком. Шлепая босыми ногами по снегу, он догнал бандита у входа в кинотеатр и рванул у него из рук коробку. Сажин увидел, как блеснул нож, и Василек удрал, оставив пленку в руках Анатолия. Сажин подбежал к нему. У Анатолия была разодрана куртка и кровь шла из раны на руке.
   – Давай перетяну руку…
   – Потом, потом… – бормотал Анатолий, – потом…
   И он пошлепал босой обратно к своей кинобудке. Сажин помог ему взобраться по лесенке, и Анатолий стал заряжать часть. В зале не слышалось обычное в таких случаях «сапожник», но там уже топали ногами – антракт затянулся. Наконец пленка заряжена, свет в зале потушен.
   – Крути, – сказал Анатолий Бому, который поднялся в аппаратную. И Бом завертел ручку.
   – Тут у меня дельная аптечка есть… – Анатолий указал на тумбочку, и Сажин достал из картонной коробки бинт и йод. Рана повыше локтя была неглубокой, и, разрезав рукав Толиной куртки, Сажин обработал ее йодом и накрепко забинтовал.
   – Ну, теперь я в полном ажуре, – сказал Толик и попытался двигать рукой, – только, гм… крутить придется сегодня тебе одному, Бомка.
   – Покручу, подумаешь, международный вопрос…
   – Чем бы тут вам помочь? – спросил Сажин.
   – Все нормально. Спасибо.
 
   На кухне сажинской квартиры происходили важные события. Вся женская часть населения сбилась вокруг Лизаветы, которая держала в руке письмо. На Лизавете был «роскошный» халат, пальцы унизаны кольцами.
   – Чтоб я так жила – Веркин почерк, – говорила она, рассматривая письмо, – чтоб я своего ребенка почерк не узнала… Адрес – Сажину…
   – А ты погляди штымпель – откедова кинуто… – посоветовала соседка.
   Лизавета вертела письмо и так и этак, но разобрать место отправления не могла.
   – Не девка – холера. Нам в воскресенье ехать, все бумаги выправлены, а тут эта чертяка кудась пропала.
   – Да ты, Лизка, почитай письмо… – советовала соседка, – да и выкини его.
   – Боюсь я… какой ни на есть голодранец тот Сажин, а комиссар вроде все же… узнает, что будет…
   – Все вы, бабы, дуры нестриженные, – вмешалась другая соседка, – над паром, над паром подержи письмо, – и откроется, потом слюнями али клеем… я это дело слишком хорошо знаю. Бона чайник кипит…
   С этим предложением все сразу согласились. Подержали конверт над паром, он действительно раскрылся, и Лизавета извлекла письмо.
   – Читай, читай, Лизка… Ну, читай же…
   Однако Лизавета отдала письмо той, что научила держать над паром.
   – Ты читай, у меня сил нету…
   – «Сажин, – прочла соседка, – я в Москве. Еще ничего не знаю. С прошлым – все. Адреса не сообщаю – он тебе не нужен. А другим не даю – они мне не нужные. Прощай, Сажин. Вера».
   Пока читалось письмо, Лизавета прослаивала чтение громкими стонами, теперь же она дала себе волю.
   – Ой, стерва, ой же стерва, – рвала она на себе волосу – все бросить! В Парыж уже ехали… Ой, плохо, ой, худо мне… ой, умираю… – И Лизавета стала оседать на пол. Одна соседка подхватила ее, усадила на табуретку, другая набрала в рот воды и давай прыскать на Лизавету, как на белье при глажке. А та вскрикивала при этом: Ой, лишенько! Ой, горе мое! Ой, граждане Пересыпи, смотрите на мой позор!
 
   В тот день в Одессе пришвартовался иностранный корабль.
   Шел по улицам города человек в отличном осеннем пальто, в светло-серой итальянской шляпе, на ногах коричневые ботинки на толстой каучуковой подошве. Шел, осматривался по сторонам, иногда спрашивал, как пройти на Торговую улицу. А подойдя к особняку с фигурой каменной дивы у фонтана, вошел во двор и, встретив в загроможденном мебелью коридоре Юрченко, спросил:
   – Вы не скажете, дома товарищ Сажин?
   – А хиба я справочное бюро, – пожал тот плечами.
   – Но дверь его комнаты вы знаете?
   – Вон та… – ткнул пальцем Юрченко и ушел с таким видом, будто ему было нанесено несмываемое оскорбление.
   Пришедший постучал в дверь. Сажин сидел на кровати с прочитанным, видно, только что Веркиным письмом в руке. Услышав повторный стук, он сказал:
   – Войдите! – и встал.
   Дверь открылась, и к Сажину метнулась фигура человека, которого он еще не успел разглядеть. Метнулась и зажала Сажина в железных руках:
   – Здоров, комиссар!
   – Сева! – крикнул Сажин. – Севка! Туляков!
   Туляков наконец отпустил Сажина, и они стояли друг против друга, смеясь, то снова обнимаясь, то похлопывая друг друга по плечам. Потом Туляков посмотрел на голые стены:
   – Вот ты куда спрятался…
   – А ты, я вижу, совсем обуржуазился… не торгуешь, часом?
   Туляков рассмеялся…
   – Махнем куда или тут, у тебя в берлоге, засядем?
   Сажин натянул шинель, и они вышли в город.
   – Слушай, откуда ты взялся? – спросил Сажин.
   – Пароходом, из не наших стран. Завтра утром в Москву. А что у тебя со здоровьем?
   – Получше, как будто.
   – Ну, в общем, я про тебя знаю, – сказал Туляков, – давно справлялся… Освоился с новым положением?
   – Как тебе сказать, Сева, и да и нет, к артистам своим даже привык, стал вроде бы их понимать, да вот город…
   – Что «город»? Тебе ведь велено на юг.
   – Да, но все равно, понимаешь, тоскую по дому… Все не так… и потом, весь день, например, я слышу нормальную человеческую речь, но стоит услышать один раз в трамвае: «Мужчина, вы здесь слазите?» – и я кусаться готов.
   Туляков смеялся:
   – Ну, брат, с этим еще мириться можно. Это в тебе прежний учитель возмущается. А так – по-серьезному?
   – А по-серьезному – смотри сам…
   Катили по Дерибасовской бесшумные рысаки со сверкающими пролетками на «дутиках», благополучные нэпманы и нэпманши важно шли навстречу. Друзья остановились у витрины большого ювелирного магазина. Бриллиантовые броши, жемчужные ожерелья, изумрудные кулоны, кольца с драгоценными камнями – все светилось, переливалось в смешении дневного света и электрической подсветки. Сквозь витрину видна была дама, которая примеряла кольцо с бриллиантом. Перед нею юлил, расхваливал товар хозяин.
   – Что ж, – усмехнувшись, сказал Туляков, – все правильно. Пускай торгуют.
   На каждом шагу друзьям открывалась то кондитерская с тортом в человеческий рост, то кричащая афиша ночного кабаре с полуголой девицей, застывшей в танце.
   – Зайдем? – остановился Туляков у входа в рулетку. Зашли.
   В первом зале действовало «Пти-шво». Лошадки бежали и бежали по кругу, принося кому выигрыш, кому проигрыш. Во втором зале шла игра в карты по-крупному. Здесь стояла напряженная тишина. Свечи в канделябрах освещали бледные лица, глаза, прикованные к зеленому сукну. Крупье во фраке ловко загребал длинной лопаткой ставки проигравших и пододвигал фишки выигравшему. Сажин и Туляков переглянулись. Туляков сказал:
   – Все правильно. – И друзья вышли на улицу. Обогнув угол, они оказались перед кинотеатром «Ампир», в котором тоже шел «Броненосец». Начинался сеанс, и в зал валом валили зрители.
   – Гляди, Сева… – Сажин указал на четверку иностранных моряков, входящих в кинотеатр.
   – Да, я за границей навидался, что творится с этим «Броненосцем». Военным запрещают смотреть – боятся, черти, как бы и их за борт… – Они остановились перед щитом с фотографиями из «Броненосца». – Три раза смотрел, – сказал Туляков, – пока не запретили… – Он указал на фотографию Клавдии с ребенком: – А эту ты заметил артистку?… Вот это артистка!
   Нэпман в котелке, проходя, толкнул Тулякова и прошел, даже не заметив этого. Сажин хотел его обругать, но Туляков сказал:
   – Ничего, все правильно, пускай пока толкается, – и обратился к Сажину: – Слышь, а не выпить нам? Кажется мне, обязательно надо выпить..
   Сажин достал из кармана деньги и стал считать.
   – Да у меня есть, – сказал Туляков, – не надо.
   Однако Сажин досчитал и только тогда сказал:
   – Пошли.
   По дороге в ресторан Туляков рассказал о себе.
   – А я, брат, почтальоном стал, дипкурьер – тот же почтальон. А в поезде или на пароходе едешь – дверь на замок, пистолет с предохранителя. Все-таки человеком себя чувствую…
   – Да, это здорово… – с завистью сказал Сажин.
   В ресторане дуэт – скрипка и рояль – играл «Красавицу». Перед эстрадой танцевали. Особенно старалась веселая старая дама. Ее партнером был томный юноша, видимо, состоящий «при ней».
   – Все правильно, – сказал Туляков, садясь за столик, – пускай гуляют.
   – Пускай гуляют, – смеясь, откликнулся Сажин.
   Официант подал меню.
   – Во-первых, графин водки. Большой, – распорядился Туляков.
   – А сколько стоит большой? – обеспокоенно спросил Сажин.
   – Да брось ты, – махнул рукой Туляков. – В общем, графин и закуска – чего там у вас есть?
   – Икорки прикажете зернистой, семужка есть, ассорти мясное, балычок имеется…
   – Значит, так, – сказал Туляков, – икру зернистую, семгу, балык…
   Официант быстро записывал заказ в блокнот.
   – …и прочее, – продолжал Туляков, – оставьте на кухне, – официант с недоумением посмотрел на него, – а нам несите селедки с картошкой. Договорились? Да картошки побольше.
   Презрительно зачеркнув первоначальный заказ, официант исчез. Сажин развернул и осмотрел салфетку, затем стал протирать ею фужеры и рюмки.
   – Узнаю, – улыбнулся Туляков, – ну и зануда ты был, честно говоря, с твоей чистотой да с первоисточниками – с Бебелем и Гегелем…
   – Слушай, Сева, – сказал Сажин, – когда я выпил первый раз в жизни, то из-за этого женился. Что будет теперь? Не знаю.
   Зал был заполнен декольтированными дамами – бриллианты в ушах, пальцы унизаны кольцами, на спинки кресел откинуты соболиные палантины и горностаевые боа. Столы заставлены коньяком и шампанским в ведерках со льдом, горами закусок, под горячими блюдами горели спиртовки. По залу бесшумно носились лакеи во фраках.
   Графин перед друзьями быстро опустел. Туляков, мрачнея, оглядывал зал и по временам произносил свое: «Пускай гуляют…»
   – Пускай гуляют, – повторил Сажин. Он жестом подозвал официанта и протянул ему графин: – Повторили! – А помнишь, Севка, тот хутор?
   – Еще бы! Как дроздовцы от нас чесали! Неужели забуду… Я тогда первый раз тебя в бою увидел. Ну, думаю, очкарик дает… Вот это так комиссар…
   – Было время.
   – Послушай, друг, – сказал, нахмурясь, Туляков, – давай-ка я тебя отсюда уволоку? Оформим почтальоном – за это ручаюсь, – и будешь ты возить диппочту и на ночь пистолет с предохранителя… А? Да ты не отвечай. Завтра утром со мной в поезд и с полным приветом… Дело решенное!
   Музыканты играли, время от времени лихо выкрикивая: «Красавица моя, скажу вам не тая, имеет потрясающий успех. Танцует как чурбан, поет как барабан, и все-таки она милее всех».
   Официант быстро принес второй графин.
   – Давай, Севка, за советскую власть… – Сажин налил доверху большие фужеры, выпил до дна и вместо дуэта вдруг увидел на эстраде квартет.
   Сажин снял очки, и мир превратился в вертящиеся светлые и темные пятна. Надел очки – и пятна стали нэповскими рожами. Сажин вдруг встал,пошатнулся и, одернув френч, твердым шагом направился по проходу к эстраде.
   – Ты куда? – испуганно вскрикнул Туляков, но Сажин продолжал идти между столиками – странный человек из другого мира.
   Туляков кинулся за ним, чтобы удержать, но Сажин уже взошел на эстраду и поднял руку. Музыканты растерянно, нестройно смолкли. Публика в зале, перестав жевать, с недоумением уставилась на непонятного человека во френче, в галифе, оказавшегося на эстраде. Постояв немного и дождавшись тишины в зале, Сажин вдруг запел во весь голос, дирижируя сам себе рукой: «Мы красные кавалеристы, и про нас былинники речистые ведут свой сказ…»
   Зал замер. Произошло нечто невероятное, неслыханное, скандальное… Минуя ступеньки, одним махом вскочил на эстраду Туляков, встал рядом с Сажиным, и они, обнявшись, стали петь вместе:
   «О том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные мы гордо, мы смело в бой идем…»
   Странный человек во френче обнимал одной рукой друга, другой размахивал, дирижируя, и пел.
   Музыканты – скрипач и пианист – подхватили мелодию, и теперь «Буденновская кавалерийская» уверенно понеслась над притихшим залом ресторана.
   Неожиданно какой-то низенький кривоногий официант поставил на пол прямо посреди прохода блюдо, которое нес, вскочил на эстраду и, став по другую сторону рядом с Сажиным, тоже запел:
   «…Веди ж, Буденный, нас смелее в бой! Пусть гром гремит, пускай пожар кругом, мы – беззаветные герои все»…
   Сажин и его обнял.
   Подбежал метрдотель, бросился к эстраде:
   – Господа, товарищи… Прошу прекратить…
   Но на него не обратили никакого внимания ни поющие, ни музыканты. Песню допели. «Артисты» спустились в зал. Взбешенный метр набросился на официанта:
   – Как вы смели! Завтра же я вас уволю!
   Но маленький официант только рассмеялся:
   – Да я сейчас сам уйду.
   – Позвольте, Лапиков, у вас же шесть столов. Официант сунул ему в руку салфетку.
   – Сам их и обслуживай. Меня нет дома, – и, прихватив по пути бутылку водки со стола, догнал друзей.
   Они вышли втроем на пустынный бульвар, хлебнули по очереди из бутылки и пошли дальше – один в шинели, Другой с заграничным пальто в руке и в шляпе, сдвинутой далеко на затылок, третий во фраке. Шли и пели: «Никто пути пройденного у нас не отберет…»
   Туляков сделал предостерегающий жест и приложил палец к губам – впереди показалась фигура милиционера. Замолчав, тройка прошла мимо строгой фигуры, стараясь шагать твердо и прямо. Но, зайдя за угол, снова загорланили песню, начав с первых строк: «Мы красные кавалеристы, и про нас…»
   – Не забудь, – наклоняясь к Сажину, сказал Туляков, – поезд ровно в десять. Билета не нужно, у меня купе служебное… Не опоздай…
   – Буду как штык, – ответил Сажин и подхватил со всеми вместе: «О том, как в ночи ясные, о том, как в дни ненастные мы гордо, мы смело в бой идем…»
   …Рано утром в Посредрабисе было пусто. Сажин сидел за своим столом. Закончив письмо, он подписал его, вложил в конверт и надписал: «Окружком ВКП(б) тов. Глушко». Заклеил, оставив письмо на столе. Положил ключи на сейф.
   Встал, медленно прошел по залу, остановился у стенной газеты. Исправил орфографическую ошибку в передовой статье. Осмотрелся. Пошел к выходу.
   …На перроне Сажин появился с чемоданом. Туляков издали замахал рукой, увидев его. У вагонов люди прощались, целовались, что-то говорили друг другу. Кто-то смеялся, кто-то плакал. Кто-то играл на гармошке. Из игрушечного вагончика дачного поезда, что остановился против московского, выходили музыканты со своими трубами, басами, скрипками и тромбонами. Маленький человечек легко нес огромный контрабас и о чем-то спорил с барабанщиком. Заметив Сажина, замахал рукой скрипач, так поразивший его когда-то в городском саду.
   К вагону Тулякова Сажин подошел, когда прозвучал второй звонок. «Бом! Бом!»
   – Ты, как всегда, впритирку, – встретил его Туляков, – давай чемодан. – Он передал чемодан проводнику, и тот внес его в вагон.
   Музыканты шли мимо, и барабанщик, проходя за спиной Сажина, легонько ударил колотушкой в барабан. Сажин оглянулся, улыбнулся ему.
   – Молодец, что решился, – сказал Туляков Сажину, – так и надо – рубить сплеча. Молодец. Не пожалеешь. Ну, давай садиться, пора…
   Сажин, однако, медлил. Раздался третий звонок. «Бом! Бом! Бом!»
   Туляков поднялся на площадку.
   – Давай, Сажин, давай!..
   Сажин засунул руки в карманы шинели и сказал:
   – Я не поеду, Сева.
   – Что?
   – Не поеду… Нельзя.
   – Да ты с ума сошел!!! – Поезд уже двигался. – Сажин, прыгай, дурачина!
   Но Сажин покачал головой и остался на месте.
   Поезд набирал ход. Туляков, махнув рукой, исчез в вагоне. Затем открылось окно, и на самый уже край перрона полетел сажинский чемодан.
   С этим чемоданом в руке неторопливо вышел Сажин на одесскую привокзальную площадь. У фонаря так же, как и в первый день его приезда, стоял старый одессит. Он поклонился, Сажин ответил ему. И дальше пошел Сажин по улицам Одессы, и с ним здоровались некоторые встречные – проехал Коробей на своей колясочке, простучал приветствие щетками по ящику чистильщик, поклонился Сажину с высоты железной лесенки Анатолий, вышедший из кинобудки…
* * *
   Старший батальонный комиссар Сажин Андриан Григорьевич погиб в бою, защищая город Одессу, 21 сентября 1941 года восточнее Тилигульского лимана и похоронен в братской могиле.

Загадка королевы экрана

   16 февраля 1919 года в Одессе у дома Попудова на Соборной площади стояла молчаливая толпа.
   Было нечто тревожное, пугающее в молчании обычно по-южному шумных, общительных, экспансивных одесситов.
   По временам к дому подъезжал экипаж. Люди расступались, пропускали его и снова смыкались.
   Там, в доме, за окнами, на которые были устремлены взгляды, умирала молодая женщина – любовь всего города, любовь России, «королева экрана» Вера Холодная. Болезнь – «испанка» – протекала у нее трагически тяжело, как легочная чума. Помочь было невозможно. Да и какие были тогда средства?… Антибиотиков еще не существовало. Давали аспирин да растирали камфорным спиртом.
   Весь этот холодный февральский день, до самого вечера, не расходилась толпа. Кто-то уходил, но снова возвращался, появлялись все новые и новые люди, шепотом задавали вопросы, им шепотом отвечали.
   Вечером, в половине восьмого, из подъезда дома, рыдая, выбежала какая-то девчонка, и через мгновение все уже знали: умерла!
   На ступенях лестницы, не скрываясь, не стесняясь слез, плакал знаменитый одесский профессор Усков, которому не удалось спасти больную.
   Вера Холодная…
   В истории нашего отечественного киноискусства остаются совершенно необъяснимыми (а точнее – необъясненными) тот фантастический, сенсационный успех, который имела Вера Холодная, та всеобщая зрительская любовь, то поклонение и безоговорочное признание ее «королевой экрана».
   Имя ее для целого поколения стало нарицательным обозначением славы, женской красоты и таланта.
   Актриса прожила в искусстве одно только мгновение – всего три года; она снялась впервые в 1915 году, а в феврале 1919 года скончалась.
   Но слава Веры Холодной перешагнула десятилетия и жива по сей день.
   Между тем фильмы, в которых она снималась, были по большей части банальными салонными драмами со страдающей героиней и трагическим финалом, так называемые «драмы женской души». Сейчас большая часть из этих картин смотрится как пародия.
   Но в предреволюционные годы и в первые годы после революции увлечение Верой Холодной сделалось всеобщим. Она стала любимейшей актрисой во всех кругах русского общества.
   Иные историки кино пытаются объяснить успех Веры Холодной одной только ее внешностью, а как актриса она, мол, была ничем – просто красивой натурщицей.
   Объяснение, которое ровно ничего не объясняет, ибо в те же времена, что и Вера Холодная, в русском кино снимались десятки необычайно красивых женщин, но ни одна из них не имела даже микроскопической доли успеха Холодной.
   А как объясняют наши киноведы то, что и ни одна из знаменитых театральных актрис, снимавшихся в одно время с Холодной, тоже не могла завоевать ничего похожего на сенсационный успех «натурщицы»?
   Этому тоже не дается никакого сколько-нибудь вразумительного объяснения.
   А ведь снимались в те времена «первые актрисы» русской сцены: Юренева, Рощина-Инсарова, Пашенная, Германова, Гзовская, Бакланова, Коонен, Коренева и другие.
   Где же разгадка этих несоответствий?
   Что кроется за «тайной» нашей «королевы экрана»?
«Полтавская галушка»
   Осенью 1893 года в Полтаве в семье учителя гимназии Василия Левченко родился первый ребенок – дочь Вера. Вера Левченко.
   Вскоре после рождения «полтавской галушки», как прозвала ее мать за сказочный аппетит, семья Левченко переехала в Москву.
   Вера – и это все замечали – была ребенком необычным. Не по годам серьезная, она в двенадцать-тринадцать лет беседовала со взрослыми не только «на равных», но часто поражала их глубиной мысли, важностью вопросов, о которых думала, широтой знаний, начитанностью.
   Но тех, с кем ей доводилось встречаться, еще больше удивляли и покоряли доброта, отзывчивость девочки, ее душевность и постоянная готовность к самопожертвованию.
   Вера была хрупкой, большеглазой. Училась в гимназии Перепелкиной, что на Большой Кисловке. Удивительно хорошо читала стихи на гимназических вечерах, сыграла Ларису в «Бесприданнице» и, по свидетельству очевидцев, играла так проникновенно, что зрители забывали: перед ними на сцене ребенок.
   Она хорошо пела, аккомпанируя себе на фортепьяно.
   Был в ее жизни «балетный эпизод» – в десять лет поступила она в балетную школу Большого театра, но через некоторое время, по настоянию родных, вернулась в гимназию.
   Отец Веры умер очень рано, заразившись холерой. Мать часто болела, и Вера – сама еще ребенок – приняла на себя все заботы о двух младших сестрах.
   В 1910 году на выпускном гимназическом балу Вера познакомилась с молодым юристом Владимиром Холодным и вскоре вышла за него замуж.
   Было ей тогда семнадцать лет.
   Некоторые друзья семьи Левченко осуждали этот ранний брак – они не увидели, не поняли, что встретились с настоящей, большой любовью.
   Эта любовь выдержала все испытания – и испытания разлукой, в том числе разлукой во время войны 1914 года, когда Владимир Григорьевич сражался на фронте, и самое большое испытание – славой, когда Вера Холодная стала знаменитостью, «королевой экрана» и была окружена бесчисленными поклонниками.
   Никогда и ничем не омрачалась эта любовь, никогда – во все годы жизни Веры Васильевны и Владимира Григорьевича – не исчезала, не ослабевала влюбленность первых дней.
   Был он, Владимир Холодный, под стать Вере человеком редкой душевности и доброты. Умен, остроумен, любим всеми, кто его знал, талантливый адвокат, блестящий оратор. Ему предсказывали большое юридическое будущее.
   Неимоверно азартный спортсмен, он постоянно участвовал в автомобильных гонках, неоднократно получал тяжелые травмы, но снова и снова садился за руль гоночной машины.
   Он редактировал и издавал первую в России ежедневную спортивную газету «Авто».
   В 1915 году офицера Холодного дважды тяжело ранило в боях под Варшавой. Его наградили за храбрость золотым оружием.
   Брат Владимира Холодного – Николай – был ботаником, впоследствии академиком Академии наук УССР, ученым с мировым именем. Институту ботаники Академии наук УССР ныне присвоено имя Н. Г. Холодного.
   Дочерей Веры звали Нонна и Женя.
 
   У Веры в юности как-то сама собой сложилась уверенность, что она станет актрисой, что искусство – главнейший смысл ее жизни. Кружок молодых артистов Московского Художественного театра, к которому она принадлежала, состоял из влюбленных в искусство, живущих искусством людей.
   Мгебров в своих воспоминаниях пишет, что у них в их артистическом кружке, куда приезжали постоянно многие художники, писатели и поэты – Бальмонт, Леонид Андреев, Андрей Белый, Балтрушайтис, композитор Илья Сац и другие, неизменной хозяйкой была, начинающая актриса Вера Холодная, душа их «по-настоящему вдохновенного горения».
   Друзья – актерская молодежь – были убеждены, что ее жизнь будет посвящена театру. Но Вера Холодная вдруг «изменила» театру, уйдя в кино. Это было неожиданностью для других, но не для нее самой.
   Она ни с кем не делилась своими мыслями о кино, своими надеждами, своей убежденностью, что ее путь, ее артистическое предназначение – экран.
   Она поклонялась великой кинематографической актрисе Асте Нильсен, поняла и приняла как откровение то совершенно новое творческое направление, которое создала Аста Нильсен в немом кино десятых годов двадцатого столетия.
   Вместо привычных внешних проявлений чувств, заламывания рук и вращения глазами на экране вдруг появилась героиня почти неподвижная, строго сдержанная. Но зато как выразителен был каждый едва уловимый жест ее тонкой руки, как значителен короткий взгляд, движение чуть дрогнувших ресниц!
   Каждая новая картина Асты Нильсен становилась для Веры драгоценным уроком.
   То было в годы бурного развития русской кинематографии. Самым сильным стимулом ее развития стало то, что с началом войны 1914 года почти полностью прекратился ввоз новых иностранных картин, а в синематографах России два раза в неделю менялись программы, и это требовало великого количества новых лент.
   Быстро возрастало число русских кинофирм.
   Осенью 1914 года в фирму «Тиман и Рейнгард», которая выпускала популярные картины, объединенные названием «Русская золотая серия», пришла молодая актриса Вера Холодная.
   Через много лет в книге воспоминаний народного артиста СССР Владимира Ростиславовича Гардина появится запись: «В дни съемок „Анны Карениной“ произошло еще одно памятное событие. Сижу я однажды в режиссерском кабинете перед большим зеркальным окном, откуда виден мост возле Александровского (ныне Белорусского) вокзала и все движение по Тверской-Ямской (ныне улица Горького). Мой помощник – администратор, достающий со дна морского птичье молоко, Дмитрий Матвеевич Ворожевский, знаменитый „накладчик“, объясняющий решительно все – опоздание актера, отсутствие нужного на съемке кота или попугая – единственной фразой: „Бреется, сию минуту будет“, поправил на своем легкомысленном носу пенсне и обратил мое внимание на красивую брюнетку, переходящую улицу в направлении, по-видимому, к нам. Брюнеток и блондинок приходило колоссальное количество, все мечтали о „Королевском троне“. Но это явилась ко мне Вера Холодная…»