Страница:
– Действительно, у нас такой номенклатуры нет, – ответил Сажин.
– Но можно сделать для меня исключение. Мне Юрченко сказал – вы обещали…
– Ничего я не обещал, и будьте так любезны, уберите это с моего стола… – указав на декольте, сказал Сажин, – к чертовой матери. Полещук! – во весь голос крикнул он. – Пускайте следующего!
Обиженная натурщица вышла из кабинета. Послышался стук в дверь, вошла Клавдия.
Сажин радостно вспыхнул, встал из-за стола, но – учреждение есть учреждение.
– Здравствуйте, товарищ Сорокина, – сдержанно сказал он, – вот хорошо, что зашли… Вы как раз вовремя… – он взял со стола ее учетную карточку.
Но вслед за Клавдией в кабинет вошел милиционер, держа в руке мешок с семечками.
– В чем дело? – строго спросил его Сажин. – Подождите в приемной.
– А я вместе с этой гражданкой, – ответил милиционер, – мы по одному делу, – усмехнулся он, затем откозырял и продолжал официально: – Так что, товарищ заведующий, гражданка торговлей занимается, а прикрывается вашей справкой… – он поставил на стол Сажина мешок с семечками.
Милиционер был молод, курнос и искоренял зло со всей убежденностью юного службиста.
Вошел Полещук. Он прошел к шкафу с какими-то бумагами, положил их, но медлил, не уходил. В щель неплотно приоткрытой двери заглядывали испуганно девчонки. Клавдия стояла опустив голову. Сажин молчал нахмурясь.
– Я больше не буду… – негромко произнесла Клавдия.
– Э, нет, так дело не пойдет, – сказал милиционер, – поймалась – все. Ишь чего захотела – и торговкой быть, и трудовым элементом считаться.
– Да я не торговка! – в отчаянии воскликнула Клавдия. – Какая я торговка! Детей кормить нечем, можете вы это понять, милицейская душа…
– Но, но… за оскорбление знаете, что полагается?
Полещук с состраданием смотрел на Клавдию. Сажин не поднимал глаза. За стеклами очков видны были только опущенные веки. Клавдия подошла ближе к его столу.
– Ведь вы знаете… – с надеждой сказала она.
Сажин молчал. Пальцы его теребили пуговицу френча.
– Андриан Григорьевич… – умоляя, произнесла она.
И Сажин наконец поднял глаза, посмотрел на нее. Да лучше бы не смотрел – Клавдия увидела жалкие, страдающие, тоже умоляющие глаза. Увидела – и испугалась. И действительно, Сажин сдавленным голосом произнес:
– Я ничего не могу… Я… обязан снять с учета…
– Это еще ничего, а то ведь можно и привлечь… – сказал милиционер.
Не сразу дошли до Клавдии слова Сажина – она смотрела на него и только постепенно начинала понимать убийственный для нее смысл сказанных им слов и то, что это именно он их произнес.
– Вы?… Вы?… – прошептала она. – Не может быть… не может быть…
– Я обязан, – снова, не глядя на Клавдию, повторил Сажин, – обязан…
Милиционер взял мешок с семечками.
– Сдам это в отделение как вещественное доказательство.
Огромными удивленными глазами смотрели в дверную щель девчонки. Сажин сжался, замкнулся. Жилы вздулись на лбу, желваки ходили по скулам.
– Я обязан, – повторил он.
– Не сможете вы! – закричала Клавдия, уже понимая, что несчастье неизбежно случится. – Не сможете! Я же знаю, вы не сможете!..
Сажин придвинул к себе учетную карточку Клавдии и, взяв в руку красный карандаш, написал: «Снять с учета». Клавдия вдруг поникла, замолчала.
Она стояла перед столом Сажина, отрешенная, бессильная.
Полещук отвернулся к окну.
Медленно пошла Клавдия к двери, открыла ее, и девочки бросились к ней, прижались к ее ногам.
Клавдия повернулась и произнесла негромко:
– Будьте прокляты… все, будьте прокляты… – Взяла детей за руки, ушла.
Молчал Сажин, молчал Полещук, молчал милиционер. Наконец он мрачно сказал:
– Ну, я пошел, – и, держа мешок, вышел из кабинета.
– Пустите следующего… – не глядя на Полещука, приказал Сажин.
Тот, сокрушенно покачивая головой, вышел. Сажин отодвинул от себя карточку Клавдии. И вдруг удушающий приступ кашля напал на него. Сажин кашлял безостановочно, надрывно. Он выпил воды, зажал платком рот и все кашлял и кашлял. Но вот постепенно приступ стал проходить. Сажин вытер мокрые глаза, посмотрел на платок, спрятал его в карман. Позвонил.
Оттолкнув очередного посетителя, в кабинет ввалился Юрченко. Он был пьян:
– Что же ты, начальник, человека обижаешь?
– Какого человека? – раздраженно спросил Сажин. – В чем дело?
– Клара, девчонка моя, к тебе заходила. Художники с нее картины рисуют. А ты ей отказал…
– Да, отказал. Натурщицы к нам не относятся.
– Сажин, к тебе же товарищ обращается, кажется, не Чемберлен какой-нибудь. Неужели для своего не можешь сделать! Я же природный грузчик сподмешка…
– Я вам сказал, нет у нас, нет, нет такой номенклатуры.
– Нет, так заведи… Вот я тебе по-соседски тут… не за девчонку, а за так – кусманчик… – И Юрченко положил на стол большой пакет.
– Что… что это такое?… – встал, побледнев, Сажин.
Юрченко раскрыл бумагу – на столе лежал огромный кус кровавого мяса.
– Вырезки кусманчик… Ты не серчай, Сажин. Время такое – все берут…
– Полещук! – закричал Сажин секретарю, который давно уже заглядывал в щель, опасаясь пьяного посетителя. – Полещук! Откройте дверь! – И, сбросив на стол очки, Сажин нанес два быстрых, коротких удара Юрченко – левой под ложечку, правой под подбородок.
Мясник вылетел в дверь, открытую в этот момент Полещуком.
– Убрать! Чтобы духу его не было! – крикнул Сажин и бросил Полещуку пакет с мясом. – И вот это тоже!
Полещук выставил Юрченко на улицу, кинул ему вслед мясо, и оно смачно шлепнулось на мостовую вслед за своим хозяином.
– Все. Больше не могу, – сказал Сажин Глушко. – Морды стал бить… Всё понимаю, не думай, а смотреть не могу. Деньги, деньги, взятки, блат… Вчера был товарищ – сегодня шкура. Веру теряю, понимаешь… Все продается, всему цена. Вот я, например, стою фунтов пять мяса, другой тыщу… Не могу больше. Судите. Исключайте. Все приму, что партия скажет…
Сажин положил партбилет на стол и замолчал, опустив голову.
Глушко сидел, глядя в окно.
– Прощай! – сказал Сажин, встал и направился к двери.
– Постой, – повернулся Глушко. – Оружие у тебя есть?
– Да, именное.
Глушко протянул раскрытую ладонь.
Сажин медлил.
– Именное у меня, – повторил он.
Раскрытая ладонь Глушко была все так же протянута к Сажину, и, достав из заднего кармана галифе револьвер, он нехотя положил его в руку Глушко.
– «Военкому эскадрона Сажину за храбрость в боях с врагами Революции», – прочел Глушко серебряную табличку на рукоятке. – Так вот, товарищ военком, – сказал Глушко, – пусть временно у меня побудет… – и он спрятал револьвер в ящик стола.
Потом встал, подошел к Сажину, положил ему руки на плечи.
– Слушай, друг, – сказал он, – партии сейчас очень трудно. Один ты, что ли, так переживаешь… А тут тысячи вопросов на нас валятся. Так не добавляй ты нам – и так проблем хватает. Иди. Работай. Драться, конечно, не надо. Хотя твоему гаду с мясом я бы, наверно, и сам врезал… А этого… этого я не видел, – сурово сказал Глушко, указав на партбилет. – Иди, Сажин.
Бережно взяв со стола партбилет, Сажин уложил его во внутренний карман френча и застегнул карман английской булавкой. Пальцы Сажина дрожали.
На площадке трамвая, который со скрежетом сворачивал из переулка в переулок, стоял Сажин. Он был единственным пассажиром вагона, проходившего по кривым, бедняцким улицам окраины, и сошел, когда кондукторша сказала ему:
– Мужчина, вам здесь вылазить. Дальше не поехаем.
То и дело заглядывая в бумажку с адресом Клавдии и справляясь по временам у встречных, Сажин дошел наконец до старой халупы, стоявшей за развалившимся штакетником. Нерешительно постояв перед калиткой, Сажин отошел было в сторону, вернулся и снова отошел. Двор был пуст – ни человека, ни собаки. В глубине сарай из потемневших от времени серых досок.
Сажин опять подошел к забору, все не решаясь войти.
Скрипнула дверь сарая, и с ведром в руке во двор вышла Клавдия. Она была босой, юбка подоткнута, на голове черный платок, повязанный по-монашески.
Клавдия шла прямо к тому месту, где стоял за штакетником Сажин. Она смотрела прямо на него, вернее, сквозь него. Подошла, выплеснула помойное ведро в яму, вырытую у забора, и вернулась в сарай.
Сажин постоял еще, глядя на захлопнувшуюся дверь. Потом повернулся, пошел.
Грузчик Гетман в тот день выдавал замуж дочь Беатрису.
Громкими криками и оглушительным тушем оркестра была встречена выходящая из дверей загса Беатриса в белом платье и белой фате. Она шла под руку с мужем – морячком Жорой, который ухмылялся во весь рот. За ними следовал, утирая слезы, Гетман. На заснеженной улице их встречала толпа грузчиков, одетых по-праздничному. Знаменитый грузчицкий оркестр выстроился возле трамвая, украшенного ветками зелени. Под крики встречающих, под гром труб молодые проследовали в трамвай. Вслед за ними туда набилось великое множество народа. Оркестр поместился на площадке. Трамвай тронулся.
– Эх, живут же… – вздохнула женщина, стоявшая на тротуаре.
– Нанять трамвай… это бы Ротшильд не придумал… – ответила соседка.
Те, кто не поместился в вагоне, поехали на подводах возчиков – грузчицких друзей. С гиканьем нахлестывали возчики своих битюгов и радостно орали, обгоняя современную технику – трамвай. Так свадьба добралась до Торговой улицы. Но, когда молодые вышли из вагона, пройти домой им не дали – оркестр ударил «Дерибасовскую», и, окружив жениха и невесту, вся масса грузчиков затанцевала, перегородив улицу – от дома до дома. Трубили трубы, грохотали барабаны, танцевали грузчики, а с тротуаров, из раскрывшихся окон хлопали им в такт в ладоши зрители.
Сажин стоял, хмурясь, в воротах дома.
Лихо подкатил рысак и остановился перед толпой танцующих. Верка, в роскошном меховом манто, в фетровых ботах и горностаевой шапочке на голове, вышла из пролетки. Рыбник поддержал ее под локоток. Через головы танцующих Верка помахала рукой Беатриске, и та радостно замахала в ответ. Продвигаясь к воротам, Верка неожиданно оказалась возле Сажина. Он не то не заметил, не то сделал вид, что не заметил ее. Все горячей, все быстрей танцевали грузчики.
Вдруг Верка, скинув на землю свою драгоценную шубку, бросив за нею вслед горностаевую шапочку, в одном платье кинулась к танцующим.
Рыбник, схватив ее за руку, попытался остановить. Но Верка наклонилась и сказанула ему на ухо нечто такое, от чего рыбник не только отпустил ее руку, но и отшатнулся в ужасе.
Верка так лихо затанцевала, что вокруг нее и грузчика, с которым она перекрестила руки, образовался круг. Перестав плясать, все хлопали в ладоши, восторженно крича:
– Гоп! Гоп! Гоп!
– Ай, девка! Ай, молодец!
Здесь знали толк в «Дерибасовской», а Верка танцевала виртуозно, с отчаянной, заразительной лихостью.
Когда она неожиданно оборвала танец, грузчики закричали «браво», «молодец» и зааплодировали.
А Верка остановилась перед Сажиным и сказала негромко:
– Сажин, возьми меня обратно…
Сажин молча покачал головой. Тут раздались крики:
– За стол! За стол! – и толпа хлынула в подворотню, во двор, который был весь заставлен столами с закусками и выпивкой.
– Умеют грузчики красиво жить… – с завистью покачал головой обыватель, заглядывая в подворотню.
Ночью бегали по улицам города беспризорники, наклеивали афиши «Броненосца „Потемкин"». Пробегали по пустынным улицам, засыпанным снегом, и Бим с Бомом – помощники киномеханика Анатолия. У Бима в руках было ведро с клеем и кисть, у Бома огромный рулон афиш. Мальчишки останавливались повсюду, где были наклеены старые афиши, извещавшие о боевиках с участием Гарри Пиля, о «Розите» с Мэри Пикфорд, об «Авантюристке из Монте-Карло», и заклеивали все и вся громадными афишами «Броненосца „Потемкин"». Бим смазывал кистью лица Полы Негри или Элен Рихтер, а Бом накатывал на клей плакат «Броненосца». Рядом наклеивалась еще полоска дополнительного объявления: «Все в „Бомонд“ и „Ампир“. Спешите видеть!!! Весь мир аплодирует „Броненосцу „Потемкин"“.
Мальчишки перебегали с места на место. Но Бома вдруг схватила за воротник чья-то сильная рука. Здоровенный детина, одетый с претензией на шик, продолжал держать мальчика.
– Бежи до своего Толика, пацан, и скажи – Василек велел ему от Верки дать задний ход. Не то может произойти неприятность – порежу его, как барашка на шашлык, или спалю его будку.
– Дядечка Василек, – ответил Бом, – Верка же до нашего Толика давно не ходит… Она же с нэпманом…
– Брось, сам видел – в субботу в будку лазала… в манте прямо. Что я, Верку не знаю – она всюду поспеет… Так что – передавай. Ясно?
– Ясно, – ответил Бом и, отпущенный Васильком, бросился бежать, догоняя своего напарника.
У кинотеатра «Бомонд» ходуном ходила толпа. Люди оттесняли друг друга, пробираясь к кассе. Несколько студентов безуспешно пытались организовать толпу в нормальную очередь. Свистели милиционеры. С великим трудом нечто вроде очереди было все же наконец установлено. Только безногому нищему матросу сказали:
– Давай прямо в зал, Коробей, зачем тебе билет?
– Между прочим, я играю в главной роли! – объявил Коробей и покатил на своей платформочке прямо ко входу в кино.
В очереди стояли многие из тех, кто участвовал в съемках у одесской лестницы.
Хозяин «Бомонда» заметил Сажина, который остановился, глядя на толпу, осаждающую кассу.
– Товарищ заведующий, – подошел к нему Куропаткин, – может быть, заглянете в наш «Бо… Бо… Бомонд»?
– Спасибо, что-то не хочется…
– Я, конечно, не понимаю, но люди го… го… говорят, картина – что-нибудь особенное… Пойдемте, я вас усажу… милости просим…
Несколько поколебавшись, Сажин последовал за Куропаткиным.
Кассир выставил в окошке кассы табличку: «Все билеты на 8 часов проданы». Очередь недовольно гудела.
Начался сеанс. Вначале шел журнал. Заиграл вальс старичок тапер. Первый сюжет хроники был про наводнение в Италии. На экране по пояс в воде переходили улицу господа в котелках и дамы в больших шляпах. При этом дамы поднимали свои многослойные юбки так, что обнаруживались белые, до колен панталоны. Сюжет имел шумный успех: стриптиз по тем временам небывалый. Затем показали собачьи бега в Норвегии и ловлю ящериц на острове Борнео. Напоследок был показан главный сюжет журнала – о сенсационном, всемирном успехе советского революционного фильма «Броненосец „Потемкин"».
Кадры иностранных кинотеатров, осаждаемых публикой, фотографии рекламных плакатов на разных языках, кадры восторженной толпы, встречающей на перроне создателей фильма, сотни репортеров и фотографов, улыбающийся Эйзенштейн, размахивающий шляпой в ответ на приветствия, – все это перебивалось броскими надписями: «Германия приветствует „Броненосец „Потемкин"“! „Броненосец „Потемкин"“ запрещен в Германии», «Бурные протесты рабочих», «Цензура против „Потемкина"», «Триумф „Броненосца"!», «Франция – всеобщее потрясение!»
Когда появился на экране Эйзенштейн, в зале раздались выкрики:
– Смотрите, это же наш режиссер!!!
– Подумать только – тот самый шмендрик…
После журнала зажегся и снова погас свет.
Анатолий, глядя в окошечко на экран, завертел ручку аппарата. Появилась надпись: «Броненосец „Потемкин"».
Старый тапер играл, глядя вверх, на экран. Там шла сцена похорон Вакулинчука. И старик заиграл «Вы жертвою пали». На экране колебалось пламя свечи. «Из-за ложки борща…»– последовала надпись. Потом зрители увидели сложенные руки на груди мертвого матроса. И руки живых, бросающие в бескозырку монеты. И плачущую по убитому моряку старуху… И надпись: «Вечная память погибшим борцам».
После надписи «ОДИН» на экране появилось лицо убитого Вакулинчука. Потом пошла надпись «ЗА ВСЕХ», и зрители увидали массы людей, идущих по молу. Запели слепые на экране.
И эти же слепые, сидевшие в зале, напряженно вытянули лица к экрану. Зрячая старуха, сопровождающая их, сказала:
– Вот вы… вы сейчас поете…
– Мы там?…
– Да… вы поете…
На экране рыбак в капюшоне из мешковины стирал рукой слезы. И этот же «рыбак» – рабочий сцены из Посредрабиса – в обычном осеннем пальтишке, сидевший в зале, почти таким же жестом вытирал рукой слезы. Играл старик тапер. Сажин сидел, напряженно глядя на экран. А на экране руки сжимались в кулаки, грозно поднимались кулаки вверх.
Анатолий дал свет в зал. Впервые в одесском кинотеатре никто не лузгал семечки. Зрители молчали. Слышались всхлипывания.
– А где следующая часть? – встревоженно спросил Анатолий.
– Бегит… – глядя в открытую дверь, сказал Бим.
И в тот момент, когда Анатолий снял первую часть, вторая была уже у него в руках – Бом успел взлететь по лесенке и подать пленку. В коробку уложили снятую с аппарата часть, и запыхавшийся Бом сказал Биму:
– Теперь бежи ты. – И мальчишка понесся, прогрохотав по чугунной лесенке и дальше – по улице, расталкивая прохожих.
На экране, вдоль борта броненосца, проплывали ялики с надутыми ветром парусами. Сажин смотрел картину и, не замечая того, все время то расстегивал, то застегивал пуговицу френча. Сложенная шинель лежала у него на коленях. Рядом с Сажиным в проходе пристроился безногий Коробей.
Но вот тот же Коробей там, на экране, сорвал с головы бескозырку и махал ею, приветствуя мятежный броненосец. Сажин перевел взгляд вниз, на инвалида, – он качал головой и радостно шептал:
– Ты скажи, что же это деется, братцы… революция…
Сажин вновь повернулся к экрану и вздрогнул – он вдруг увидел лицо Клавдии – оно было радостным, счастливым. Она указывала стриженому мальчику на восставший броненосец. Сажин подался вперед, но женщины на экране уже не было. Зал вдруг взорвался бурей аплодисментов – на мачту поднимался ярко-красный флаг – красный на фоне черно-белой картины. Сажин аплодировал вместе со всеми. Но вот появилась надпись: «И ВДРУГ…»
…Летел по уступам лестницы безногий матрос, отталкиваясь колодками. А вниз неумолимо спускалась, стреляя, безликая шеренга солдат.
Закричал кто-то в зале. Пальцы Сажина прекратили на миг нервное движение, потом еще быстрее стали расстегивать и застегивать, расстегивать и застегивать пуговицу френча. Какая-то нэпманша, вцепившись в руку мужа, кричала:
– Бандиты, они их убьют, чтоб я так жила…
Стреляя, окутываясь дымом, надвигалась шеренга солдат. В зале сидели те, кого сейчас расстреливали на экране, и смотрели на свою смерть.
Упал на ступени лестницы стриженый мальчик, залитый кровью, беззвучно крикнув предсмертное «Мама!». И в ответ в зале раздался детский крик:
– Мама! Мамочка!.. Боюсь я!..
На экране как бы прямо вплотную к Сажину надвинулось – теперь уже не было никакого сомнения – лицо Клавдии. Крича, в ужасе шла она к мертвому ребенку – к сыну. Тело мальчика топтали ноги бегущих в панике людей. Сажин замер. Подняв на руки мертвого сына, Клавдия поднималась навстречу палачам – вверх по ступеням бесконечной лестницы… Эта невзрачная женщина – там, на экране, – была трагически прекрасной.
…Летела вниз по лестнице детская коляска, и стоном ужаса отвечали зрители.
Кончалась картина, проходил без единого выстрела сквозь эскадру мятежный броненосец с развевающимся красным знаменем свободы. Зал в едином порыве встал. Гремела овация.
Сажин очнулся уже на улице, держа в руках шинель и фуражку, не замечая холода, снега… Он стоял перед подъездом кинотеатра, удивленно, растерянно глядя по сторонам и то неожиданно улыбаясь чему-то, то снова хмурясь и морща лоб. Из дверей выходили потрясенные, заплаканные зрители. И многие из них, обойдя здание театра, становились снова в очередь за билетами. И как-то само собой получилось, что вокруг Сажина собрались посредрабисники – те, что вышли из зала, те, кто только что был на экране героем девятьсот пятого года. Все молчали, а кое-кто еще вытирал слезы, не в силах успокоиться. Стоял возле Сажина в кепке и спортивной куртке тот, кто был на экране студентом-агитатором на молу, стоял безработный кассир из Посредрабиса – он был убит на лестнице, красивая женщина, игравшая мать ребенка – того, в колясочке. И только Коробей – случайный, не посредрабисовский человек – одиноко катился мимо на своей платформе. По временам он поднимал руку с колодкой и тыльной стороной руки вытирал мокрое лицо.
Вышел из кино потрясенный режиссер Крылов и, проходя мимо Сажина, развел руками, сказал:
– Невероятно!..
Смотрели с удивлением друг на друга две женщины, две костюмерши из Посредрабиса – обе убитые солдатами на экране.
– Нет, это удивительно, – сказала наконец одна из них, – мне просто не верится, что ты – это ты, а не та…
– Мне самой странно, а на тебя я смотрела и думала – боже мой, неужели это Соня… – и обе улыбнулись.
– Что ж, товарищи, – сказал наконец Сажин, – поздравляю вас всех… – И он пошел, надевая на ходу шинель и фуражку, становиться в очередь на следующий сеанс.
И снова пламенел на черно-белом экране алый флаг, и снова взрывался аплодисментами зал… И снова падала убитая женщина, и плетеная коляска с ребенком неслась вниз по лестнице, и зал кинотеатра отвечал криками и стонами. И снова поднималась с сыном на руках Клавдия, навстречу солдатам. И Сажин, вытянувшись вперед, всматривался в ее лицо.
– Кто там? – спросил Глушко, подойдя к двери и открыв ее.
На улице, освещенный упавшим из квартиры светом, стоял Сажин.
– Что ты? Что случилось?… – с недоумением спросил Глушко.
Сажин шагнул к нему и изо всех сил обнял.
– Да ты что… да что случилось? Пусти… ребра поломаешь… – старался освободиться Глушко.
Сияющий Сажин отпустил его наконец и скинул фуражку.
– Пустишь к себе или одевайся, выходи…
– Да ты что, ошалел, что ли? Ночь… Ну, заходи, черт с тобой, ребята спят, Настя в кровати… заходи, ладно, раз такое дело…
– Будем шепотом… – сказал Сажин, скинул шинель, вошел в комнату. – Здравствуйте, Настя! – действительно шепотом сказал он, но так тряхнул ее руку, что Настя громко вскрикнула, и дети проснулись. Сажин возбужденно заходил по комнате.
– Ну, валяй выкладывай, случилось что-нибудь? – спросил Глушко.
Сажин остановился, взвихрил волосы.
– Случилось, – сказал он, – ты фильму нашу не смотрел еще – «Броненосец „Потемкин"»?
– Нет еще.
– Потому и спрашиваешь – что случилось? Видел бы – не спросил бы! В общем, одевайтесь и сейчас же идите в кино.
– Да ты что? Ночь на дворе.
– Да?… Ночь?… Ладно, завтра пойдете, – разрешил Сажин. – Это, братцы, такая вещь… просто революция… вот это кино, это я понимаю… Какой же я был дурак… до чего дурак… Кто бы мог думать… А наши посредрабисники… И женщину одну если б вы видели… там сына убили… – И, помолчав, Сажин сказал как бы уже самому себе: – Ах, черт меня возьми, черт меня возьми… – Сажин опомнился, заметил, что мальчишки не спят, смотрят на него во все глазенки. – Товарищи, простите, я, кажется, всех переполошил, детей разбудил, ах, черт возьми… пойду я…
И снова Сажин стоял у старой, покосившейся халупы за развалившимся забором. На этот раз он вошел в калитку и постучал в дверь. Никто не ответил. Затем из сарайчика в глубине двора вышла старуха.
– Клавка? – ответила она на вопрос Сажина. – Съехала. Давно съехала.
– Куда? Не знаете?
– Нет, милый, того не знаю. Не платила за квартиру – сколько ей ни говорю, а она: тетя Даша да тетя Даша, потерпите – нету, ну, нету денег… Я сама вижу, что нет, терпела, да всякому терпежу ведь конец бывает…
– Она, может быть, перебралась куда-нибудь тут же, в Одессе?
– Нет, милый, нет. Очень ее участковый донимал, что документу нет… куда-то поехала доли искать. Наймусь, говорит, в горничные. А кто ее с двумя добавлениями возьмет? Вот тут жила она…
Старуха открыла дверь в пристройку – тесный сарайчик, с крохотным – в ладонь – окошком. Земляной пол. В углу солома, покрытая рядном. Оглядывая это жалкое жилье, Сажин заметил на подоконнике бутылку с темной жидкостью. На приклеенной бумажке были написаны знакомые два слова «Грудной отвар».
– Это я ей заваривала, – сказала старуха, – какой-то, сказывала, человек больной у нее был…
Сажин взял бутылку. Еще раз взглянул на убогую конуру, на солому в углу. Простился. Ушел.
Каждый день ходил Сажин на «Броненосец „Потемкин"».
На зрителях «Бомонда», на их взволнованных лицах мерцал отраженный свет. Сажин сидел среди них, мучительно вглядываясь в экран, где Клавдия снова трагически несла навстречу своей смерти мертвого ребенка. Вот прошли кадры Клавдии, закончилась часть, и Сажин встал, пошел к выходу. Зрители сидели молча, потрясенные картиной, и терпеливо ждали продолжения. Сажин остановился на улице у входа в кино, возле большого плаката с фотографиями из «Броненосца». Там была и фотография Клавдии, несущей ребенка. В кинобудке нервничал Анатолий. Он снял уже с аппарата бобину с показанной частью и, обернувшись, увидел, что мальчика со следующей частью нет.
– Ну где он, проклятый… Сеанс срывает…
– Толик! – раздался отчаянный крик с улицы. – Бежи на помощь!
Анатолий – как был – босиком выскочил на площадку наружной лестницы. Внизу стоял Василек. Он держал высоко над головой вырванную у Бома коробку пленки, а свободной рукой отталкивал мальчишку, который храбро бросался на него. Хохоча, Василек помахал коробкой в воздухе и крикнул Анатолию:
– Но можно сделать для меня исключение. Мне Юрченко сказал – вы обещали…
– Ничего я не обещал, и будьте так любезны, уберите это с моего стола… – указав на декольте, сказал Сажин, – к чертовой матери. Полещук! – во весь голос крикнул он. – Пускайте следующего!
Обиженная натурщица вышла из кабинета. Послышался стук в дверь, вошла Клавдия.
Сажин радостно вспыхнул, встал из-за стола, но – учреждение есть учреждение.
– Здравствуйте, товарищ Сорокина, – сдержанно сказал он, – вот хорошо, что зашли… Вы как раз вовремя… – он взял со стола ее учетную карточку.
Но вслед за Клавдией в кабинет вошел милиционер, держа в руке мешок с семечками.
– В чем дело? – строго спросил его Сажин. – Подождите в приемной.
– А я вместе с этой гражданкой, – ответил милиционер, – мы по одному делу, – усмехнулся он, затем откозырял и продолжал официально: – Так что, товарищ заведующий, гражданка торговлей занимается, а прикрывается вашей справкой… – он поставил на стол Сажина мешок с семечками.
Милиционер был молод, курнос и искоренял зло со всей убежденностью юного службиста.
Вошел Полещук. Он прошел к шкафу с какими-то бумагами, положил их, но медлил, не уходил. В щель неплотно приоткрытой двери заглядывали испуганно девчонки. Клавдия стояла опустив голову. Сажин молчал нахмурясь.
– Я больше не буду… – негромко произнесла Клавдия.
– Э, нет, так дело не пойдет, – сказал милиционер, – поймалась – все. Ишь чего захотела – и торговкой быть, и трудовым элементом считаться.
– Да я не торговка! – в отчаянии воскликнула Клавдия. – Какая я торговка! Детей кормить нечем, можете вы это понять, милицейская душа…
– Но, но… за оскорбление знаете, что полагается?
Полещук с состраданием смотрел на Клавдию. Сажин не поднимал глаза. За стеклами очков видны были только опущенные веки. Клавдия подошла ближе к его столу.
– Ведь вы знаете… – с надеждой сказала она.
Сажин молчал. Пальцы его теребили пуговицу френча.
– Андриан Григорьевич… – умоляя, произнесла она.
И Сажин наконец поднял глаза, посмотрел на нее. Да лучше бы не смотрел – Клавдия увидела жалкие, страдающие, тоже умоляющие глаза. Увидела – и испугалась. И действительно, Сажин сдавленным голосом произнес:
– Я ничего не могу… Я… обязан снять с учета…
– Это еще ничего, а то ведь можно и привлечь… – сказал милиционер.
Не сразу дошли до Клавдии слова Сажина – она смотрела на него и только постепенно начинала понимать убийственный для нее смысл сказанных им слов и то, что это именно он их произнес.
– Вы?… Вы?… – прошептала она. – Не может быть… не может быть…
– Я обязан, – снова, не глядя на Клавдию, повторил Сажин, – обязан…
Милиционер взял мешок с семечками.
– Сдам это в отделение как вещественное доказательство.
Огромными удивленными глазами смотрели в дверную щель девчонки. Сажин сжался, замкнулся. Жилы вздулись на лбу, желваки ходили по скулам.
– Я обязан, – повторил он.
– Не сможете вы! – закричала Клавдия, уже понимая, что несчастье неизбежно случится. – Не сможете! Я же знаю, вы не сможете!..
Сажин придвинул к себе учетную карточку Клавдии и, взяв в руку красный карандаш, написал: «Снять с учета». Клавдия вдруг поникла, замолчала.
Она стояла перед столом Сажина, отрешенная, бессильная.
Полещук отвернулся к окну.
Медленно пошла Клавдия к двери, открыла ее, и девочки бросились к ней, прижались к ее ногам.
Клавдия повернулась и произнесла негромко:
– Будьте прокляты… все, будьте прокляты… – Взяла детей за руки, ушла.
Молчал Сажин, молчал Полещук, молчал милиционер. Наконец он мрачно сказал:
– Ну, я пошел, – и, держа мешок, вышел из кабинета.
– Пустите следующего… – не глядя на Полещука, приказал Сажин.
Тот, сокрушенно покачивая головой, вышел. Сажин отодвинул от себя карточку Клавдии. И вдруг удушающий приступ кашля напал на него. Сажин кашлял безостановочно, надрывно. Он выпил воды, зажал платком рот и все кашлял и кашлял. Но вот постепенно приступ стал проходить. Сажин вытер мокрые глаза, посмотрел на платок, спрятал его в карман. Позвонил.
Оттолкнув очередного посетителя, в кабинет ввалился Юрченко. Он был пьян:
– Что же ты, начальник, человека обижаешь?
– Какого человека? – раздраженно спросил Сажин. – В чем дело?
– Клара, девчонка моя, к тебе заходила. Художники с нее картины рисуют. А ты ей отказал…
– Да, отказал. Натурщицы к нам не относятся.
– Сажин, к тебе же товарищ обращается, кажется, не Чемберлен какой-нибудь. Неужели для своего не можешь сделать! Я же природный грузчик сподмешка…
– Я вам сказал, нет у нас, нет, нет такой номенклатуры.
– Нет, так заведи… Вот я тебе по-соседски тут… не за девчонку, а за так – кусманчик… – И Юрченко положил на стол большой пакет.
– Что… что это такое?… – встал, побледнев, Сажин.
Юрченко раскрыл бумагу – на столе лежал огромный кус кровавого мяса.
– Вырезки кусманчик… Ты не серчай, Сажин. Время такое – все берут…
– Полещук! – закричал Сажин секретарю, который давно уже заглядывал в щель, опасаясь пьяного посетителя. – Полещук! Откройте дверь! – И, сбросив на стол очки, Сажин нанес два быстрых, коротких удара Юрченко – левой под ложечку, правой под подбородок.
Мясник вылетел в дверь, открытую в этот момент Полещуком.
– Убрать! Чтобы духу его не было! – крикнул Сажин и бросил Полещуку пакет с мясом. – И вот это тоже!
Полещук выставил Юрченко на улицу, кинул ему вслед мясо, и оно смачно шлепнулось на мостовую вслед за своим хозяином.
– Все. Больше не могу, – сказал Сажин Глушко. – Морды стал бить… Всё понимаю, не думай, а смотреть не могу. Деньги, деньги, взятки, блат… Вчера был товарищ – сегодня шкура. Веру теряю, понимаешь… Все продается, всему цена. Вот я, например, стою фунтов пять мяса, другой тыщу… Не могу больше. Судите. Исключайте. Все приму, что партия скажет…
Сажин положил партбилет на стол и замолчал, опустив голову.
Глушко сидел, глядя в окно.
– Прощай! – сказал Сажин, встал и направился к двери.
– Постой, – повернулся Глушко. – Оружие у тебя есть?
– Да, именное.
Глушко протянул раскрытую ладонь.
Сажин медлил.
– Именное у меня, – повторил он.
Раскрытая ладонь Глушко была все так же протянута к Сажину, и, достав из заднего кармана галифе револьвер, он нехотя положил его в руку Глушко.
– «Военкому эскадрона Сажину за храбрость в боях с врагами Революции», – прочел Глушко серебряную табличку на рукоятке. – Так вот, товарищ военком, – сказал Глушко, – пусть временно у меня побудет… – и он спрятал револьвер в ящик стола.
Потом встал, подошел к Сажину, положил ему руки на плечи.
– Слушай, друг, – сказал он, – партии сейчас очень трудно. Один ты, что ли, так переживаешь… А тут тысячи вопросов на нас валятся. Так не добавляй ты нам – и так проблем хватает. Иди. Работай. Драться, конечно, не надо. Хотя твоему гаду с мясом я бы, наверно, и сам врезал… А этого… этого я не видел, – сурово сказал Глушко, указав на партбилет. – Иди, Сажин.
Бережно взяв со стола партбилет, Сажин уложил его во внутренний карман френча и застегнул карман английской булавкой. Пальцы Сажина дрожали.
На площадке трамвая, который со скрежетом сворачивал из переулка в переулок, стоял Сажин. Он был единственным пассажиром вагона, проходившего по кривым, бедняцким улицам окраины, и сошел, когда кондукторша сказала ему:
– Мужчина, вам здесь вылазить. Дальше не поехаем.
То и дело заглядывая в бумажку с адресом Клавдии и справляясь по временам у встречных, Сажин дошел наконец до старой халупы, стоявшей за развалившимся штакетником. Нерешительно постояв перед калиткой, Сажин отошел было в сторону, вернулся и снова отошел. Двор был пуст – ни человека, ни собаки. В глубине сарай из потемневших от времени серых досок.
Сажин опять подошел к забору, все не решаясь войти.
Скрипнула дверь сарая, и с ведром в руке во двор вышла Клавдия. Она была босой, юбка подоткнута, на голове черный платок, повязанный по-монашески.
Клавдия шла прямо к тому месту, где стоял за штакетником Сажин. Она смотрела прямо на него, вернее, сквозь него. Подошла, выплеснула помойное ведро в яму, вырытую у забора, и вернулась в сарай.
Сажин постоял еще, глядя на захлопнувшуюся дверь. Потом повернулся, пошел.
Грузчик Гетман в тот день выдавал замуж дочь Беатрису.
Громкими криками и оглушительным тушем оркестра была встречена выходящая из дверей загса Беатриса в белом платье и белой фате. Она шла под руку с мужем – морячком Жорой, который ухмылялся во весь рот. За ними следовал, утирая слезы, Гетман. На заснеженной улице их встречала толпа грузчиков, одетых по-праздничному. Знаменитый грузчицкий оркестр выстроился возле трамвая, украшенного ветками зелени. Под крики встречающих, под гром труб молодые проследовали в трамвай. Вслед за ними туда набилось великое множество народа. Оркестр поместился на площадке. Трамвай тронулся.
– Эх, живут же… – вздохнула женщина, стоявшая на тротуаре.
– Нанять трамвай… это бы Ротшильд не придумал… – ответила соседка.
Те, кто не поместился в вагоне, поехали на подводах возчиков – грузчицких друзей. С гиканьем нахлестывали возчики своих битюгов и радостно орали, обгоняя современную технику – трамвай. Так свадьба добралась до Торговой улицы. Но, когда молодые вышли из вагона, пройти домой им не дали – оркестр ударил «Дерибасовскую», и, окружив жениха и невесту, вся масса грузчиков затанцевала, перегородив улицу – от дома до дома. Трубили трубы, грохотали барабаны, танцевали грузчики, а с тротуаров, из раскрывшихся окон хлопали им в такт в ладоши зрители.
Сажин стоял, хмурясь, в воротах дома.
Лихо подкатил рысак и остановился перед толпой танцующих. Верка, в роскошном меховом манто, в фетровых ботах и горностаевой шапочке на голове, вышла из пролетки. Рыбник поддержал ее под локоток. Через головы танцующих Верка помахала рукой Беатриске, и та радостно замахала в ответ. Продвигаясь к воротам, Верка неожиданно оказалась возле Сажина. Он не то не заметил, не то сделал вид, что не заметил ее. Все горячей, все быстрей танцевали грузчики.
Вдруг Верка, скинув на землю свою драгоценную шубку, бросив за нею вслед горностаевую шапочку, в одном платье кинулась к танцующим.
Рыбник, схватив ее за руку, попытался остановить. Но Верка наклонилась и сказанула ему на ухо нечто такое, от чего рыбник не только отпустил ее руку, но и отшатнулся в ужасе.
Верка так лихо затанцевала, что вокруг нее и грузчика, с которым она перекрестила руки, образовался круг. Перестав плясать, все хлопали в ладоши, восторженно крича:
– Гоп! Гоп! Гоп!
– Ай, девка! Ай, молодец!
Здесь знали толк в «Дерибасовской», а Верка танцевала виртуозно, с отчаянной, заразительной лихостью.
Когда она неожиданно оборвала танец, грузчики закричали «браво», «молодец» и зааплодировали.
А Верка остановилась перед Сажиным и сказала негромко:
– Сажин, возьми меня обратно…
Сажин молча покачал головой. Тут раздались крики:
– За стол! За стол! – и толпа хлынула в подворотню, во двор, который был весь заставлен столами с закусками и выпивкой.
– Умеют грузчики красиво жить… – с завистью покачал головой обыватель, заглядывая в подворотню.
Ночью бегали по улицам города беспризорники, наклеивали афиши «Броненосца „Потемкин"». Пробегали по пустынным улицам, засыпанным снегом, и Бим с Бомом – помощники киномеханика Анатолия. У Бима в руках было ведро с клеем и кисть, у Бома огромный рулон афиш. Мальчишки останавливались повсюду, где были наклеены старые афиши, извещавшие о боевиках с участием Гарри Пиля, о «Розите» с Мэри Пикфорд, об «Авантюристке из Монте-Карло», и заклеивали все и вся громадными афишами «Броненосца „Потемкин"». Бим смазывал кистью лица Полы Негри или Элен Рихтер, а Бом накатывал на клей плакат «Броненосца». Рядом наклеивалась еще полоска дополнительного объявления: «Все в „Бомонд“ и „Ампир“. Спешите видеть!!! Весь мир аплодирует „Броненосцу „Потемкин"“.
Мальчишки перебегали с места на место. Но Бома вдруг схватила за воротник чья-то сильная рука. Здоровенный детина, одетый с претензией на шик, продолжал держать мальчика.
– Бежи до своего Толика, пацан, и скажи – Василек велел ему от Верки дать задний ход. Не то может произойти неприятность – порежу его, как барашка на шашлык, или спалю его будку.
– Дядечка Василек, – ответил Бом, – Верка же до нашего Толика давно не ходит… Она же с нэпманом…
– Брось, сам видел – в субботу в будку лазала… в манте прямо. Что я, Верку не знаю – она всюду поспеет… Так что – передавай. Ясно?
– Ясно, – ответил Бом и, отпущенный Васильком, бросился бежать, догоняя своего напарника.
У кинотеатра «Бомонд» ходуном ходила толпа. Люди оттесняли друг друга, пробираясь к кассе. Несколько студентов безуспешно пытались организовать толпу в нормальную очередь. Свистели милиционеры. С великим трудом нечто вроде очереди было все же наконец установлено. Только безногому нищему матросу сказали:
– Давай прямо в зал, Коробей, зачем тебе билет?
– Между прочим, я играю в главной роли! – объявил Коробей и покатил на своей платформочке прямо ко входу в кино.
В очереди стояли многие из тех, кто участвовал в съемках у одесской лестницы.
Хозяин «Бомонда» заметил Сажина, который остановился, глядя на толпу, осаждающую кассу.
– Товарищ заведующий, – подошел к нему Куропаткин, – может быть, заглянете в наш «Бо… Бо… Бомонд»?
– Спасибо, что-то не хочется…
– Я, конечно, не понимаю, но люди го… го… говорят, картина – что-нибудь особенное… Пойдемте, я вас усажу… милости просим…
Несколько поколебавшись, Сажин последовал за Куропаткиным.
Кассир выставил в окошке кассы табличку: «Все билеты на 8 часов проданы». Очередь недовольно гудела.
Начался сеанс. Вначале шел журнал. Заиграл вальс старичок тапер. Первый сюжет хроники был про наводнение в Италии. На экране по пояс в воде переходили улицу господа в котелках и дамы в больших шляпах. При этом дамы поднимали свои многослойные юбки так, что обнаруживались белые, до колен панталоны. Сюжет имел шумный успех: стриптиз по тем временам небывалый. Затем показали собачьи бега в Норвегии и ловлю ящериц на острове Борнео. Напоследок был показан главный сюжет журнала – о сенсационном, всемирном успехе советского революционного фильма «Броненосец „Потемкин"».
Кадры иностранных кинотеатров, осаждаемых публикой, фотографии рекламных плакатов на разных языках, кадры восторженной толпы, встречающей на перроне создателей фильма, сотни репортеров и фотографов, улыбающийся Эйзенштейн, размахивающий шляпой в ответ на приветствия, – все это перебивалось броскими надписями: «Германия приветствует „Броненосец „Потемкин"“! „Броненосец „Потемкин"“ запрещен в Германии», «Бурные протесты рабочих», «Цензура против „Потемкина"», «Триумф „Броненосца"!», «Франция – всеобщее потрясение!»
Когда появился на экране Эйзенштейн, в зале раздались выкрики:
– Смотрите, это же наш режиссер!!!
– Подумать только – тот самый шмендрик…
После журнала зажегся и снова погас свет.
Анатолий, глядя в окошечко на экран, завертел ручку аппарата. Появилась надпись: «Броненосец „Потемкин"».
Старый тапер играл, глядя вверх, на экран. Там шла сцена похорон Вакулинчука. И старик заиграл «Вы жертвою пали». На экране колебалось пламя свечи. «Из-за ложки борща…»– последовала надпись. Потом зрители увидели сложенные руки на груди мертвого матроса. И руки живых, бросающие в бескозырку монеты. И плачущую по убитому моряку старуху… И надпись: «Вечная память погибшим борцам».
После надписи «ОДИН» на экране появилось лицо убитого Вакулинчука. Потом пошла надпись «ЗА ВСЕХ», и зрители увидали массы людей, идущих по молу. Запели слепые на экране.
И эти же слепые, сидевшие в зале, напряженно вытянули лица к экрану. Зрячая старуха, сопровождающая их, сказала:
– Вот вы… вы сейчас поете…
– Мы там?…
– Да… вы поете…
На экране рыбак в капюшоне из мешковины стирал рукой слезы. И этот же «рыбак» – рабочий сцены из Посредрабиса – в обычном осеннем пальтишке, сидевший в зале, почти таким же жестом вытирал рукой слезы. Играл старик тапер. Сажин сидел, напряженно глядя на экран. А на экране руки сжимались в кулаки, грозно поднимались кулаки вверх.
Анатолий дал свет в зал. Впервые в одесском кинотеатре никто не лузгал семечки. Зрители молчали. Слышались всхлипывания.
– А где следующая часть? – встревоженно спросил Анатолий.
– Бегит… – глядя в открытую дверь, сказал Бим.
И в тот момент, когда Анатолий снял первую часть, вторая была уже у него в руках – Бом успел взлететь по лесенке и подать пленку. В коробку уложили снятую с аппарата часть, и запыхавшийся Бом сказал Биму:
– Теперь бежи ты. – И мальчишка понесся, прогрохотав по чугунной лесенке и дальше – по улице, расталкивая прохожих.
На экране, вдоль борта броненосца, проплывали ялики с надутыми ветром парусами. Сажин смотрел картину и, не замечая того, все время то расстегивал, то застегивал пуговицу френча. Сложенная шинель лежала у него на коленях. Рядом с Сажиным в проходе пристроился безногий Коробей.
Но вот тот же Коробей там, на экране, сорвал с головы бескозырку и махал ею, приветствуя мятежный броненосец. Сажин перевел взгляд вниз, на инвалида, – он качал головой и радостно шептал:
– Ты скажи, что же это деется, братцы… революция…
Сажин вновь повернулся к экрану и вздрогнул – он вдруг увидел лицо Клавдии – оно было радостным, счастливым. Она указывала стриженому мальчику на восставший броненосец. Сажин подался вперед, но женщины на экране уже не было. Зал вдруг взорвался бурей аплодисментов – на мачту поднимался ярко-красный флаг – красный на фоне черно-белой картины. Сажин аплодировал вместе со всеми. Но вот появилась надпись: «И ВДРУГ…»
…Летел по уступам лестницы безногий матрос, отталкиваясь колодками. А вниз неумолимо спускалась, стреляя, безликая шеренга солдат.
Закричал кто-то в зале. Пальцы Сажина прекратили на миг нервное движение, потом еще быстрее стали расстегивать и застегивать, расстегивать и застегивать пуговицу френча. Какая-то нэпманша, вцепившись в руку мужа, кричала:
– Бандиты, они их убьют, чтоб я так жила…
Стреляя, окутываясь дымом, надвигалась шеренга солдат. В зале сидели те, кого сейчас расстреливали на экране, и смотрели на свою смерть.
Упал на ступени лестницы стриженый мальчик, залитый кровью, беззвучно крикнув предсмертное «Мама!». И в ответ в зале раздался детский крик:
– Мама! Мамочка!.. Боюсь я!..
На экране как бы прямо вплотную к Сажину надвинулось – теперь уже не было никакого сомнения – лицо Клавдии. Крича, в ужасе шла она к мертвому ребенку – к сыну. Тело мальчика топтали ноги бегущих в панике людей. Сажин замер. Подняв на руки мертвого сына, Клавдия поднималась навстречу палачам – вверх по ступеням бесконечной лестницы… Эта невзрачная женщина – там, на экране, – была трагически прекрасной.
…Летела вниз по лестнице детская коляска, и стоном ужаса отвечали зрители.
Кончалась картина, проходил без единого выстрела сквозь эскадру мятежный броненосец с развевающимся красным знаменем свободы. Зал в едином порыве встал. Гремела овация.
Сажин очнулся уже на улице, держа в руках шинель и фуражку, не замечая холода, снега… Он стоял перед подъездом кинотеатра, удивленно, растерянно глядя по сторонам и то неожиданно улыбаясь чему-то, то снова хмурясь и морща лоб. Из дверей выходили потрясенные, заплаканные зрители. И многие из них, обойдя здание театра, становились снова в очередь за билетами. И как-то само собой получилось, что вокруг Сажина собрались посредрабисники – те, что вышли из зала, те, кто только что был на экране героем девятьсот пятого года. Все молчали, а кое-кто еще вытирал слезы, не в силах успокоиться. Стоял возле Сажина в кепке и спортивной куртке тот, кто был на экране студентом-агитатором на молу, стоял безработный кассир из Посредрабиса – он был убит на лестнице, красивая женщина, игравшая мать ребенка – того, в колясочке. И только Коробей – случайный, не посредрабисовский человек – одиноко катился мимо на своей платформе. По временам он поднимал руку с колодкой и тыльной стороной руки вытирал мокрое лицо.
Вышел из кино потрясенный режиссер Крылов и, проходя мимо Сажина, развел руками, сказал:
– Невероятно!..
Смотрели с удивлением друг на друга две женщины, две костюмерши из Посредрабиса – обе убитые солдатами на экране.
– Нет, это удивительно, – сказала наконец одна из них, – мне просто не верится, что ты – это ты, а не та…
– Мне самой странно, а на тебя я смотрела и думала – боже мой, неужели это Соня… – и обе улыбнулись.
– Что ж, товарищи, – сказал наконец Сажин, – поздравляю вас всех… – И он пошел, надевая на ходу шинель и фуражку, становиться в очередь на следующий сеанс.
И снова пламенел на черно-белом экране алый флаг, и снова взрывался аплодисментами зал… И снова падала убитая женщина, и плетеная коляска с ребенком неслась вниз по лестнице, и зал кинотеатра отвечал криками и стонами. И снова поднималась с сыном на руках Клавдия, навстречу солдатам. И Сажин, вытянувшись вперед, всматривался в ее лицо.
– Кто там? – спросил Глушко, подойдя к двери и открыв ее.
На улице, освещенный упавшим из квартиры светом, стоял Сажин.
– Что ты? Что случилось?… – с недоумением спросил Глушко.
Сажин шагнул к нему и изо всех сил обнял.
– Да ты что… да что случилось? Пусти… ребра поломаешь… – старался освободиться Глушко.
Сияющий Сажин отпустил его наконец и скинул фуражку.
– Пустишь к себе или одевайся, выходи…
– Да ты что, ошалел, что ли? Ночь… Ну, заходи, черт с тобой, ребята спят, Настя в кровати… заходи, ладно, раз такое дело…
– Будем шепотом… – сказал Сажин, скинул шинель, вошел в комнату. – Здравствуйте, Настя! – действительно шепотом сказал он, но так тряхнул ее руку, что Настя громко вскрикнула, и дети проснулись. Сажин возбужденно заходил по комнате.
– Ну, валяй выкладывай, случилось что-нибудь? – спросил Глушко.
Сажин остановился, взвихрил волосы.
– Случилось, – сказал он, – ты фильму нашу не смотрел еще – «Броненосец „Потемкин"»?
– Нет еще.
– Потому и спрашиваешь – что случилось? Видел бы – не спросил бы! В общем, одевайтесь и сейчас же идите в кино.
– Да ты что? Ночь на дворе.
– Да?… Ночь?… Ладно, завтра пойдете, – разрешил Сажин. – Это, братцы, такая вещь… просто революция… вот это кино, это я понимаю… Какой же я был дурак… до чего дурак… Кто бы мог думать… А наши посредрабисники… И женщину одну если б вы видели… там сына убили… – И, помолчав, Сажин сказал как бы уже самому себе: – Ах, черт меня возьми, черт меня возьми… – Сажин опомнился, заметил, что мальчишки не спят, смотрят на него во все глазенки. – Товарищи, простите, я, кажется, всех переполошил, детей разбудил, ах, черт возьми… пойду я…
И снова Сажин стоял у старой, покосившейся халупы за развалившимся забором. На этот раз он вошел в калитку и постучал в дверь. Никто не ответил. Затем из сарайчика в глубине двора вышла старуха.
– Клавка? – ответила она на вопрос Сажина. – Съехала. Давно съехала.
– Куда? Не знаете?
– Нет, милый, того не знаю. Не платила за квартиру – сколько ей ни говорю, а она: тетя Даша да тетя Даша, потерпите – нету, ну, нету денег… Я сама вижу, что нет, терпела, да всякому терпежу ведь конец бывает…
– Она, может быть, перебралась куда-нибудь тут же, в Одессе?
– Нет, милый, нет. Очень ее участковый донимал, что документу нет… куда-то поехала доли искать. Наймусь, говорит, в горничные. А кто ее с двумя добавлениями возьмет? Вот тут жила она…
Старуха открыла дверь в пристройку – тесный сарайчик, с крохотным – в ладонь – окошком. Земляной пол. В углу солома, покрытая рядном. Оглядывая это жалкое жилье, Сажин заметил на подоконнике бутылку с темной жидкостью. На приклеенной бумажке были написаны знакомые два слова «Грудной отвар».
– Это я ей заваривала, – сказала старуха, – какой-то, сказывала, человек больной у нее был…
Сажин взял бутылку. Еще раз взглянул на убогую конуру, на солому в углу. Простился. Ушел.
Каждый день ходил Сажин на «Броненосец „Потемкин"».
На зрителях «Бомонда», на их взволнованных лицах мерцал отраженный свет. Сажин сидел среди них, мучительно вглядываясь в экран, где Клавдия снова трагически несла навстречу своей смерти мертвого ребенка. Вот прошли кадры Клавдии, закончилась часть, и Сажин встал, пошел к выходу. Зрители сидели молча, потрясенные картиной, и терпеливо ждали продолжения. Сажин остановился на улице у входа в кино, возле большого плаката с фотографиями из «Броненосца». Там была и фотография Клавдии, несущей ребенка. В кинобудке нервничал Анатолий. Он снял уже с аппарата бобину с показанной частью и, обернувшись, увидел, что мальчика со следующей частью нет.
– Ну где он, проклятый… Сеанс срывает…
– Толик! – раздался отчаянный крик с улицы. – Бежи на помощь!
Анатолий – как был – босиком выскочил на площадку наружной лестницы. Внизу стоял Василек. Он держал высоко над головой вырванную у Бома коробку пленки, а свободной рукой отталкивал мальчишку, который храбро бросался на него. Хохоча, Василек помахал коробкой в воздухе и крикнул Анатолию: