Это было короткое письмо, но как много узнал Николай Дмитриевич!
   Недаром, недаром прожиты эти страшные годы, есть цель, есть надежда, есть точка в мире, к которой ты прикреплен, точка, с которой связан сквозь расстояния, сквозь колючие проволоки, сквозь метели, дожди…
   Была в письме ещё строчка, которая заставила Николая Дмитриевича глубоко задуматься, – Нина писала, что ахметовская стройка успешно заканчивается.
   Что все это означает? Как же все-таки совместить то, что пережито, с тем, что социалистическое строительство продолжается? Как это может быть?…
   Еще через две недели Ахметову пришла посылка.
   Маленький надзиратель с пискливым голосом кастрата, почти карлик, стоя за окном лагерной почты, вскрывал одну за другой посылки заключенных, обыскивал и отдавал то, что считал возможным отдать.
   Записки и письма уничтожал. Вспарывал и пересыпал мешочки с махоркой, разрезал на несколько кусков масло, просматривал мундштук каждой папиросы.
   С Украины и Прибалтики и Закавказья шли добротные крестьянские посылки, зашитые в грубую мешковину. Литовский домашний сыр в виде окаменевших белых сердец, пластины украинского сала, грузинская чурчхела, сушеные фрукты и орехи. Москва посылала меньше и беднее. Удивленно посмотрел надзиратель на маленькую посылочку, весившую вместе с фанерным ящичком полтора килограмма.
   Десяток луковиц, несколько головок чеснока, пара теплых носков и плитка шоколада.
   Порывшись в посылке, надзиратель пискнул:
   – Ахметов, забирай!
   И с нескрываемым пренебрежением бросил ящичек стоящему за окошком высокому костлявому человеку с замкнутым серым лицом.
   …Однажды, перед проходной, которая именовалась «вахтой», остановились две «Победы». Приехал начальник комбината.
   Лагерь был обнесен «тульской» проволокой, вокруг вышка, с автоматчиками, на территории – БУР, стационар, барак, столовая.
   Начальник комбината шел по «Вертухайштрассе», как прозвана была центральная аллея: по ней не разрешалось ходить заключенным.
   Полковник был не чекистом, а инженером.
   В начале войны он командовал саперной армией, а в 1943 году был послан сюда на строительство угольного бассейна – важнейшего стратегического и народнохозяйственного объекта.
   Новым углем должен был снабжаться весь европейский Север страны, флот северных морей и Ледовитого океана.
   При назначении на Север полковнику были даны очень большие полномочия. Дела комбината шли плохо, планы строительства не выполнялись.
   Полковнику было сказано, что он может применять самые крайние меры, но должен навести порядок. Заключенные, видимо, не хотят работать – нужно их заставить.
   Начальник комбината оказался единственным хозяином в огромном районе строительства. В городе не было ни местного Совета, ни партийного комитета. Власть осуществлял начальник комбината. Партийная организация строилась по образцу воинской части. У него был заместитель, он же начальник политотдела. Прокурор, трибунал – все подчинялось начальнику комбината.
   Первое, что сделал Дальцев по прибытии, – навел железную дисциплину среди работников управления и строительства. Никаких мер по отношению к заключенным не пришлось принимать. Плохая работа была просто следствием разболтанности аппарата.
   Никто теперь не смел опоздать на диспетчерское совещание. В восемь ноль-ноль полковник подходил к селектору и рабочий день начинался.
   За год в работе комбината произошел резкий перелом. Строительство стало получать премию за премией. А переходящее Красное знамя Совмина и ВЦСПС вот уже четвертый год никуда не переходило, оставаясь в углу кабинета начальника.
   Вольнонаемных инженеров не хватало, и на руководящую работу брали специалистов-заключенных. Кроме тех, конечно, для которых был определен особый режим.
   С полковником прибыла свита: майор Тугаринов – начальник оперчекистского отдела, красивый веселый малый – плановик Богданов, первый зам. Дальцева – подполковник Баранов с толстым подрагивающим животом, с тремя жирными красными складками на шее и тремя под подбородком.
   Надзиратели носились от барака к бараку, кричали, наводили панику на заключенных.
   Первая смена уже вернулась с работы, поела и отдыхала. Людей поднимали с нар, приказывали заправить постели, выстроиться в проходе и ждать.
   Дальцев снял пробу на кухне, где готовился обед для второй смены, обошел несколько бараков, изредка останавливаясь и задавая заключенным вопросы о питании, о быте.
   Из последнего барака полковник выходил с каким-то смутным чувством беспокойства. Он остановился в дверях, проверяя себя, стараясь понять, что его встревожило.
   Ну, конечно, этот старик… какая-то чувствуется в нем независимость, что ли…
   К удивлению свиты, полковник остановился и вернулся в барак.
   – Внимание! – закричал диким голосом распорядительный дневальный.
   И люди, которые успели рассыпаться по своим нарам, снова построились.
   Полковник медленно шел между рядами заключенных. Проплывали лица, хотя и сохранившие каждое свою индивидуальность, но вместе с тем ставшие похожими друг на друга землистостью и еще тем трудно определимым выражением, что накладывалось годами тюрьмы и лагерей.
   Полковник остановился перед Николаем Дмитриевичем.
   Потрепанная телогрейка, старые лагерные брюки, подвязанные у щиколоток, нелепые резиновые чуни на ногах. И достоинство, человеческое достоинство в том, как стоит, как держит голову, как смотрит на высокое начальство.
   – Николай Дмитриевич?
   – Да.
   – Давно здесь?
   – Шесть лет.
   – На общих?
   – Да.
   Полковник постоял молча, повернулся и вышел из барака.
   На следующий день конвойный провел Ахметова через город к зданию управления.
   Никто не оглядывался на заключенного с номером «Р-581» на спине. Заключенные были частью городского пейзажа. По утрам их вели большими группами на шахты, на стройки, в учреждения.
   Секретарь полковника указал конвойному на стул у двери, а Ахметова пропустил в кабинет.
   Дальцев встал из-за стола, вышел навстречу и протянул руку:
   – Здравствуйте, Николай Дмитриевич. Как же я не знал, что вы здесь…
   Он усадил Ахметова на диван.
   – Почему не дали мне знать о себе?
   Ахметов пожал плечами.
   Закурили.
   – Да, не думал… – произнес Дальцев, – не думал…
   Зазвонил телефон. Полковник открыл дверь в секретарскую.
   – Переключите аппарат. Меня нет.
   Он вернулся к Ахметову и сказал:
   – Закрыл душу на все пуговицы. Работаю. Хотел дело ваше посмотреть, да раздумал. Какой смысл? Как Нина Александровна?
   Ахметов рассказал то, что знал о семье.
   Полковник внимательно слушал.
   Двадцать лет тому назад, окончив Киевский политехнический институт, Дальцев получил направление на строительство Днепрогэса. Прямым его начальником оказался Николай Дмитриевич, Ахметов. С годами вокруг Ахметова сколачивался коллектив инженеров, которые переходили вместе с ним с одного строительства на другое. Одним из них стал Дальцев. Молодежь во всем брала пример с Ахметова – безгранично уважала его за инженерный талант, за ум, за сердечность.
   Последние годы перед арестом Ахметова Дальцев с ним не работал, потому что женился на девчонке, которая училась в Московском юридическом институте, и осел в Москве.
   Теперь эта девчонка была угловатой, некрасивой женщиной, постоянно курящей толстые папиросы, имела звание «советник юстиции третьего класса» и занимала у Дальцева в комбинате должность заместителя прокурора.
   Ахметов очень скупо отвечал на вопросы – боялся сочувствия, не желал сочувствия.
   А Дальцев слушал и курил, слушал и курил. Принесли крепкий чай с лимоном и сухариками.
   Ахметов отпивал его изредка маленькими глотками, не торопясь, не желая показать, какое это для него наслаждение.
   – Что же, Николай Дмитриевич, – сказал Дальцев, – надо браться за дело. Хочу вам предложить – шахту 11–12. Крупнейшая наша стройка. Шахта – миллионер. Возьмите.
   – В каком смысле?
   – В обыкновенном, начальником строительства, конечно.
   Ахметов отставил стакан, помолчал.
   – Ну, так как?
   Длинными, сухими пальцами Ахметов повертел стакан в подстаканнике.
   – Нет, – сказал он, – не смогу. Я ведь не кукла.
   – Сможете.
   – Неужели вы думаете, что я еще способен работать? Головой работать?
   – Не беспокоюсь.
   – Михаил Михайлович, будем говорить начистоту, – сказал Николай Дмитриевич, – для большой работы нужно еще кое-что, кроме знаний, не правда ли?
   – Дорогой Ахметов… – Дальцев, желая дружески убедить Николая Дмитриевича, положил руку на его колено и вдруг почувствовал, как схватила за горло пронзительная жалость.
   Под ладонью полковник ощутил грубую материю заскорузлых лагерных брюк и худое, почти детское бедро.
   Это беглое прикосновение к человеку, которого он так знал, которого считал своим учителем, сказало ему больше, чем все пять лет работы в системе лагерей, чем все, что видел и слышал за эти годы.
   Полковник резко поднялся и зашагал по кабинету.
   – Я все понимаю, что вы хотите сказать, – негромко произнес Ахметов, – я сам это понимаю… но силы взять неоткуда. И потом – вы разве не знаете о приписке в моем деле?
   – Предоставьте это мне. Подумайте, завтра увидимся.
 
   На обратном пути в зону Ахметов думал не о разговоре с Дальцевым, не о перемене в своей судьбе, а о Тишке Головине.
   Последнее время мысль о нем все чаще тревожила Ахметова. Он перебирал день за днем годы их дружбы и минуту за минутой последнее свидание. Откуда это предательство? Разве были какие-нибудь признаки раньше? Нет, ничего, решительно ничего. А что за странная история с поддержкой Нины? Что за этим скрыто? Жалость? Раскаяние предателя?
   …Ахметов принял шахту 11–12 и сразу попал в привычную атмосферу строительства. Незаметно возвращались старые навыки. Никто из вольнонаемных теперь не позволял себе ни малейшей грубости с заключенными.
   Начальник строительства приходил на работу вместе со всеми зеками, по пять в ряд, взявшись под руки, под общим конвоем.
   Этого не мог изменить даже Дальцев. Расконвоировать заключенного особорежимного лагеря было невозможно.
   По поводу приписки в деле Ахметова состоялся серьезный разговор между полковником и майором Тугариновым – начальником оперчекистского отдела.
   Закончилась эта неприятная беседа тем, что майор, поднявшись, сказал:
   – Обязан предупредить вас, товарищ полковник, я напишу рапорт в Москву. Не имею права не написать.
   – Пиши, брат, пиши, – махнул рукой Дальцев, – такое твое дело. Пиши. А Ахметов будет начальником стройки. Давай, пиши.
   Через месяц Дальцеву было присвоено генеральское звание. На рапорт майора не последовало ответа. Слишком важны были успехи комбината, слишком нужен был Дальцев. Бог с ним, пусть делает как хочет. И Ахметов вел строительство. Заключенные теперь чувствовали, что они не зеки, а рабочие, мастера, люди одного коллектива. Получено было разрешение платить им небольшие суммы. Для тех, кто ничего не получал из дому, а их было большинство, эти деньги имели громадное значение. Открыли в зоне лавку, где можно было купить на заработанные деньги масло, консервы, хлеб.
   По требованию Ахметова отстранили от работы двух надзирателей – писклявого карлика, который обжимал заключенных, отнимая продукты из посылок, и Бондарчука, ударившего по лицу лебедчика шахты.
   Остальные надзиратели присмирели, стали вежливыми.
   Не только на шахте, но и в жилой зоне – в ОЛПе установился порядок. Прекратились очереди в столовой, воровство на кухне, не стали запирать на ночь бараки и ставить параши. Выдали одежду первого срока.
   Стройка шахты 11–12 почти вдвое перевыполняла план. В кабинет начальника строительства входили с опаской – он был одинаково требователен и сух по отношению к подчиненным ему по работе вольнонаемным и заключенным. Он никого не наказывал, но не могло быть и речи о том, чтобы его распоряжение не исполнить тотчас же. Поначалу он все проверял, затем, когда установилась дисциплина, надобность в проверке отпала. Во всем чувствовался общий рабочий ритм, все было осмыслено, подчинено понятной цели.
   Однажды не вышел на работу машинист подъема главного ствола. Его задержал в зоне оперуполномоченный – понадобилось допросить по какому-то поводу.
   Ахметов снял трубку, вызвал майора Тугаринова. Через час машинист был доставлен, оперуполномоченный получил взыскание, и ему было разъяснено, что он должен укладываться со своими делами в нерабочее время. Больше он никогда никого не задерживал и только затаил злобу против Ахметова. Никогда еще зек не смел идти против него.
   …Когда в шахте произошел обвал, Ахметов осматривал новое оборудование – два горных комбайна, распластанные на платформах.
   По лицу бегущего от конторы дневального Николай Дмитриевич сразу все понял.
   Неторопливой походкой пошел к главному стволу. И это спокойствие начальника, которому верили, сразу утихомирило мечущихся у ствола людей.
   Пять суток велись спасательные работы. Комбинат бросил на помощь шахте технику, людей.
   Генерал Дальцев приезжал по два и по три раза в день, сидел в кабинете Ахметова в углу, не мешая Николаю Дмитриевичу, и только подходил к телефону и звонил в Управление, если нужно было чем-нибудь помочь.
   А когда Ахметов спускался в шахту, генерал садился на его место.
   На третий день Дальцева неожиданно вызвали в Москву. Вместо него на шахту приехал подполковник Баранов.
   Он уселся в кабинете Ахметова, вытирая складки вспотевшего затылка и широко расставив толстые бесформенные ноги в сапогах с мягкими голенищами. Он стал сразу во все вмешиваться, кричать начальственным голосом и отдавать распоряжения.
   Николая Дмитриевича не было – вот уже десять часов, как он не поднимался на поверхность. Дежурный сидел у телефона и записывал приказы, которые Ахметов давал снизу – по аппарату, установленному у ствола.
   Это был особый аппарат, защищенный от сырости, от постоянно льющейся сверху грязной бурой воды.
   – …Почему аммонал не спускают? – кричал в трубку Николай Дмитриевич, – вы слышите меня, Ключников, где аммонал?
   Потоки воды лились на Ахметова, он стоял, наклонившись вперед, защищая собой трубку, соединенную бронированным кабелем с огромным стальным, защитного цвета аппаратом.
   – …Что? Кто не разрешил? Какой еще к черту Баранов? Хорошо, я сейчас поднимусь.
   В мокрой, грязной спецовке вошел Ахметов в свой кабинет, швырнул каску и аккумулятор на стол, за которым сидел подполковник, и негромко сказал:
   – Попрошу вас, гражданин начальник, выйти отсюда и заниматься своими делами.
   Баранов остолбенел. Он открыл рот, желая что-то сказать, но не мог говорить, сначала лицо, затем – одна за другой – складки на затылке и под подбородком залились багровой краской. Баранов засучил ногами под столом, ухватился рукой за деревянное пресс-папье.
   Между тем Ахметов снял трубку телефона.
   – Тридцать второй, Ахметов, немедленно отправляйте взрывчатку. Да. Отменяю. Да, отвечаю.
   И, швырнув трубку на рычаг, забрал каску, аккумулятор и вышел из кабинета.
   К концу пятых суток все двадцать три шахтера, оставшиеся за завалом, были спасены.
   Клеть поднимала их маленькими партиями, вместе с врачами и санитарами.
   Черные, худые, обросшие щетиной, выходили они на воздух, улыбаясь и пошатываясь, щурясь от дневного света.
   Их встречали товарищи, обнимали, вели к грузовикам, которые должны были отвезти в зону – в стационар, в палаты, где двадцать три застеленные чистыми простынями койки ждали их.
   Но, когда грузовики тронулись по направлению к воротам, на кайре раздалось двенадцать глухих тревожных звонков. Все бросились к стволу. Снизу сообщили – ранен Ахметов. Куском породы, оторвавшимся от кровли, пробило каску, разбило голову.
   Грузовики остановились, спасенные спускались и, смешиваясь с другими шахтерами, толпились у копра. Приказ подполковника Баранова заключить Ахметова по окончании спасательных работ в изолятор остался не выполненным.
   Это случилось в конце лета, а когда Николай Дмитриевич пришел в себя, на дворе падал снег.
   За окном было так же спокойно, как здесь, в послеоперационной палате.
   На соседней койке лежал Гиго – смуглый красивый механик, сван. Злым ветром занесло и его сюда из недоступной Сванетии. По целым дням он смотрел грустными большими глазами в окно. Привык к одиночеству – русского языка не знал, жил как зверек среди людей. Только здесь, в долгие месяцы больничной жизни, начал с трудом учить с голоса некоторые слова. Почему его арестовали, чего хотели от него, зачем послали сюда, на Север, – так он ничего и не понял.
   – Письма… – это было первое слово, сказанное Ахметовым после того, как он очнулся.
   На столике у койки лежали гостинцы, принесенные товарищами, но писем не было.
   К Николаю Дмитриевичу еще никого не пускали, и единственным его собеседником был сван, да еще профессор Николаев – заключенный хирург, – иногда останавливался во время обхода.
   Профессор велел Ахметову не говорить без крайней надобности. Обоим больным вместе с лекарством он выписал сок голубики. Эту ягоду собирали «бытовики» – заключенные в тундре, куда их выводили под конвоем. В лагере вспыхнула цинга. Заключенным давали настой хвои – омерзительное на вкус варево, в котором содержалось, по заявлению начальника санчасти, больше витаминов, чем в яблоках, луке и ананасах, вместе взятых.
   Голубика появилась в зоне впервые. Ягода эта была пародией на настоящие ягоды – водянистой, слабо окрашенной в синеватый цвет, чувствовался едва-едва уловимый запах земли.
   Медсестра внесла два крохотных пятидесятиграммовых стаканчика толстого стекла, наполненных до половины синеватым соком. Ахметов выпил и поставил стаканчик на столик. Но со сваном творилось что-то странное, он нюхал сок. Ноздри его крупного носа раздувались, черные глаза выражали изумление, отхлебнув, наконец, маленький глоток, сван удивленно посмотрел на Ахметова и не сказал, выдохнул: «Фрюктой пахнет»…
   В накинутом на плечи белом халате вошел генерал Дальцев.
   – Дела идут?
   – Идут, – невесело откликнулся Николай Дмитриевич, – как на шахте, что наклоны?
   – Закончили. Все в норме. Ждут вас.
   Ахметов с ожиданием смотрел на генерала.
   Дальцев нахмурился и положил на столик вскрытое письмо.
   Взгляд Ахметова испуганно метнулся к конверту из суровой бумаги.
   Генерал поднялся.
   – Не умею утешать.
   И вышел.
   Ахметов все не брал письма и только смотрел на него.
   – Писем получил. Хорошо получил, – улыбаясь, говорил Гиго, – наша письма никогда.
   Вошел и вышел санитар.
   Где-то протяжно застонал больной.
   Снег за окном все падал и падал.
   Еще до ранения Ахметов перестал получать письма из дома. И теперь – почти три месяца в больнице – ни одной весточки.
   В первое же посещение генерала Ахметов попросил навести справку.
   – Нина писала каждую неделю…
   Сделав над собой усилие, Ахметов протянул руку и взял хрустящий конверт.
   Это был ответ на запрос Дальцева.
   – Нина Александровна Ахметова умерла в горбольнице от брюшного тифа тридцатого июля 1950 года – пять месяцев тому назад.
   Письма Нины и несколько писем старшей дочери Алены, которые были получены в последние годы, отобрали при первом обыске.
   А Николай Дмитриевич-то думал, что сердце его давно окаменело и не способно больше чувствовать.
   …Прошло еще два года заключения. Пятнадцатилетний срок, но Николая Дмитриевича не освободили.
   Среди политических заключенных было великое множество «пересидчиков». Пересиживали по пять, шесть, семь лет и давно потеряли надежду выйти на свободу.
   Впрочем, для тех, кого выпускали из особых лагерей, свобода была весьма относительной. Их отвозили в какой-нибудь удаленный от железной дороги глухой сибирский угол. Здесь не было проволоки, но с освобожденного брали подписку – не выходить за пределы 30-километровой зоны. За нарушение – 15 лет каторжных работ. Заниматься можно только лесоповалом – ничего другого здесь и не было.
   И все-таки даже о такой свободе мечтали.
   В день «освобождения» Ахметов был вызван на этап. В этом не было ничего тревожного – освобождаемых отправляли к месту назначения под конвоем.
   Но Николая Дмитриевича посадили в «столыпинский» вагон и отвезли в Москву, во внутреннюю тюрьму.
   В лагере была хоть какая-то связь с жизнью, работа, письма от старшей дочери.
   Теперь, в одиночке, – полный отрыв от всего и тревожная неизвестность – зачем привезли, что еще нужно от него?
   Шли дни, недели, месяцы. Ахметов объявил голодовку. Через несколько дней конвоир отвел его к начальнику тюрьмы.
   Суровый полковник, не переставая что-то писать, не глядя на Ахметова, бросил:
   – Ну, в чем дело?
   – Я старый каторжник, – сказал Николай Дмитриевич, – и порядки ваши знаю не хуже вас. У вас обыкновенная кладовая. Вы не можете принять товар без накладной. Расстрелять ни за что можно, но без бумажки нельзя. И держать в тюрьме без бумажки вы не можете.
   – Ну, ну, – заинтересованно произнес полковник, отрываясь от своей писанины.
   – Какая же на меня бумажка? Срок у меня кончился. Нового я не получил. Ордера на арест не было. Как же вы меня приняли без бюрократизма? И на каком основании держите?
   Полковник откинулся на спинку кресла.
   – Послушайте, Ахметов, вы же не мальчик! Вас привезли по приказу министра. Он знает, что вы тут. Ну, нету пока нового приговора, не до вас. Освободятся – оформят. Раз привезли, значит, оформят новый срок. Сидите и не устраивайте фокусов, а то ведь у нас есть против фокусников хорошие средства. Уведите, – кивнул он конвоиру.
   И все же шли месяцы, а Ахметова никто не вызывал, не «оформлял*. Как позже выяснилось, было, действительно, не до него.
   Однажды утром открылась дверь и в камеру вошел высокий майор не в чекистской, а в общевоинской форме.
   Ахметов продолжал сидеть на койке, хоть и полагалось заключенному вставать.
   – Я начальник тюрьмы, – сказал майор, – какие у вас жалобы?
   Начальник тюрьмы? Полковник, вероятно, в отпуску… Или пошел на повышение…
   – Жалобы есть, – ответил Ахметов, – на незаконное содержание под стражей.
   Майор улыбнулся. Был он похож на какого-то знакомого по экрану актера. Умные, добрые, с юмором глаза.
   – Я ваше дело знаю и могу сказать только одно: сидите спокойно, если можно так выразиться… Вам недолго ждать.
   Ушел.
   Что это могло означать?
   В тот же день в два часа Ахметова вызвали, не держа за руку, отвели в кабинет какого-то генерала. Он был мал ростом и почти не виден за огромным письменным столом. Июльское солнце заливало кабинет.
   Генерал указал Ахметову место в кресле перед столом.
   – Поздравляю вас с освобождением, товарищ Ахметов, – сказал он. – И забудьте все, что было, если можете. Мы сами сделали представление о вашей реабилитации… Вы хотите что-то сказать?
   – Хочу спросить. Что же изменилось?
   – Ах, да. Вы ведь ничего не знаете. В марте умер Сталин, да, вот уже четыре месяца, как умер товарищ Сталин. Была амнистия. Но на ваши статьи она не распространялась. А вот другая новость – арестован Берия. Он оказался врагом народа, изменником.
   Ахметов молчал.
   – Понимаю, – продолжал генерал, – вы боитесь реагировать. Но это правда. Прочтете во вчерашней газете, за десятое июля… Так что дела… между прочим, у вас есть кто-нибудь в Москве – родные, друзья? У кого бы вы остановились?
   – Не знаю. Прошло пятнадцать лет.
   – Хорошо. Мы вам дадим бронь в гостиницу. Вам нужно побыть здесь несколько дней…
   В тот же день из подъезда номер два на улицу Дзержинского вышли Ахметов и молодой капитан с фанерным чемоданом Ахметова в руке.
   Они сели в большой черный «ЗИС» и поехали по городу. Николай Дмитриевич ничего не чувствовал. Ни радости, ни горечи. Ничего. Смотрел в окна на яркую многолюдную Москву.
   Так же, ничего не чувствуя, протянул суровой женщине – администратору гостиницы «Москва» – справку об освобождении.
   – Нет номеров. Читать надо, – ткнула суровая дама в объявление. Но капитан наклонился к ней, сказал петушиное слово, и оказалось, что номер есть.
   – А паспорт? – беря справку у Ахметова, произнесла дама. Снова петушиное слово, и паспорт не понадобился.
   И вот Ахметов один в номере, на шестом этаже гостиницы «Москва». Как странно, что все эти бесконечные годы здесь, в этой комнате, жили люди, приезжали в командировки, встречались с друзьями, с женщинами, разговаривали как ни в чем не бывало. Спускались в ресторан, слушали музыку, танцевали.
   Ахметов обходил комнату, прикасаясь рукой то к спинке стула, то к абажуру настольной лампы. Он вышел в ванную, открыл и закрыл кран и, вдруг о чем-то вспомнив, быстро вышел в коридор.
   Дежурная по этажу сидела за своим бюро.
   – Вчерашней газеты у меня нет, – сказала она. Но, взглянув на Николая Дмитриевича, добавила: – Подождите. – И сняла трубку.
   – Клава, не осталось у тебя вчерашней «Правды»? Что? Ладно, к тебе подойдет товарищ – отдай ему.
   Дежурная восьмого этажа развернула газету – в нее было завернуто что-то.