"Боже мой, Боже мой! Из-за меня одного истребляется народ ни в чем не повинный!" - в отчаянии шептал Мардохей, снова и снова наступая на чью-то щеку или страдальческий лоб, и старался бежать быстрее, чтобы ничего этого не видеть, так быстро, словно земля должна была вот-вот загореться под его ногами. И казалось, что стоны доносились не из его груди, а из-под камней, куда он боялся лишний раз смотреть. Мардохей слышал вокруг себя уже не только стоны, но один сплошной вой, и скрежет зубовный, и лязг оружия...
   Добежав до главной площади, Мардохей в изнеможении упал на место, где обычно сидели вещуны, привлекающие внимание толпы, и сказал, обращаясь к прохожим:
   "Боже мой, ведь не из гордости и не по тщеславию я не кланялся Аману, ты же знаешь это, потому что ты все знаешь и про все ведаешь! Но за что наказывать из-за меня одного столько невинных? А ведь я не гордый человек, и готов целовать следы ног Амана, если бы он не хулил тебя прилюдно и не ставил себя выше Твоей великой славы! Лишь для Твоей защиты я делал это, а вовсе не по своей гордости. Боже Авраамов, пощади же народ свой, пусть я один погибну!"
   Вокруг начали собираться люди, любопытные до всего необычайного. Но Мардохей уже ничего не говорил и не объяснял, и лишь молча изображал жестами, как безжалостно будут скоро на этом самом месте рубить головы женщин и детей, и душить за горло, и вешать на деревьях. И при этом продолжал бить себя кулаком в грудь, показывая, что из-за за него начнутся все эти немыслимые ужасы, а потом грозил кому-то руками.
   Многие начали смеяться, другие, немного постояв, уходили по своим делам, а самые жалостливые кидали Мардохею мелкие монеты - на этом месте то и дело появлялись новые предсказатели, нищие пророки и бесноватые больные, кто своим бормотанияем и кривляниями зарабатывал себе на кусок хлеба. Но особенно веселились дети:
   - Смотрите, на нем одежда царского стража, где он украл ее? - закричал кто-то в толпе.
   - Ба, да это же отец нашего Вениамина, он и впрямь служит во дворце, но что он тут делает? - узнал один из мальчишек, кому удалось протиснуться ближе остальных.
   Два стражника, отвечающие за порядок на базарной площади, озадаченно переглянулись между собой, не зная как быть. Одно дело - пришлый безумец, совсем другое - слуга двора царя Артаксеркса.
   "Вот что - пусть он лучше идет на свою площадь перед дворцом, может быть, там его узнают, и поймут, чего ему нужно, - наконец, пришли они к общему мнению. - Тогда он и здесь никому не будет мешать, и нам за беспорядки никто не оторвет голову".
   - Эй, ты, пойдем, пойдем, - приказал стражник, тыкая в Мародохея копьем, и тот послушно поднялся, и пошел туда, куда его повели, словно бы даже обрадовавшись и воображая, что его ведут на казнь. Он был как слепой, и не узнавал в толпе даже своих собственных детей, хотя время от времени проворный Вениамин подбирался совсем близко и дергал отца за рукав, а Хашшув шел в самом конце, склонив курчавую голову, и неслышно плакал.
   - И с нами всеми теперь будет, как в дни Гивы, - с великим изумлением говорил время от времени Мардохей, но никто не понимал, что он хотел этим сказать.
   "Ох, не надо, нет, не надо," - шептал Хашшув, когда кто-нибудь из стражников тыкал в бок Мардохея копьем, грязно ругаясь.
   "Глубоко упали мы и развратились, как во дни Гивы, и, наверное, потому нет нам теперь никому пощады," - повторял Мардохей.
   Он хорошо помнил, что случилось после страшного происшествия в Гиве Вавилонской: начальники всего народа, главные над коленами Израилевыми, кроме одного, начальника племени Вениамина, все, как один собрались тогда вместе, чтобы разбраться, как же могло произойти на их земли такое великое зло.
   Всего на это собрание пришло четыреста тысяч мужчин, умеющих держать в рукай меч и когда они узнали от левита, который уже пришел в себя и мог внятно рассказать о том, как обошлись с ним и его наложницей сыны Вениаминовы, никто больше не захотел вернуться в свои шатры, прежде, чем срамники не получат наказания.
   И тогда решено было взять по десять человек из ста, по сто мужей из тысячи, и по тысяче от вовсе неисчислимой тьмы от всех колен Израилевых, чтобы выступить войной против Гивы и стереть с лица земли всех, кто совершил столь гнусное дело, а сыны Вениаминовы из всех других городов собрались в Гиву для защиты от разгневанных братьев.
   А потом начались такие битвы, когда тысячи пошли на тысячи, и все бились без пощады несколько дней подряд, после чего поразил Господь сынов Вениамина: за убийство одной невинной женщины пали на землю двадцать пять тысяч сто человек, обнажавших свой меч, а потом ещё несколько тысяч. Лишь шестьсот мужчин из всего племени Вениамина сумели убежать в пустыню и укрыться в скалах Риммонских, имеющих много тайных входов и выходов, а город Гива был дотла выжжен огнем, как некогда Содом и Гоморра - так велик был гнев сынов Израилевых на насильников и нечестивцев.
   "Отец снова все время говорит про Гиву. А может, из-за меня теперь все это происходит? - вдруг впервые задумался Хашшув, который был уже по возрасту почти что подростком. - Ведь говорил же мне отец, что это почти одно и тоже - сделать бесчестие и помыслить о нем, совершить насилие над девицей, или блудить с ней в своих мыслях. А ведь я - будил, я нечисто думал про Циллу, дочь Мисаила, и значит, тоже виноват в беде, которая обрушилась через отца на весь наш род Вениаминов...Что же мне теперь делать? Если бы мы жили не здесь, я мог бы быть священником или певцом в нашем храме, и стал бы совсем чистым..."
   Так, под конвоем двух стражей и детей, Мардохей дошел до площади перед царским дворцом, по которой он прежде почти что каждый день ходил на свою службу. Здесь он сел на землю, прислонившись спиной к помосту, где обычно совершались принародные казни, посыпал себе голову пеплом и разговаривал теперь только сам с собой, даже ничего не говорил о какой-то Гиве, и не каялся в своей гордости, а, скорее, наоборот.
   "Я - червь, а не человек, поношение у людей и презрение у народа...
   ...А ведь ты извел меня из чрева, вложил надежду в меня у груди
   материнской;
   На тебя оставлен я от рождения, ибо ты - Бог мой.
   Не удаляйся от меня, ибо скорбь близка, а помощника нет", - то ли бормотал, то ли тихо напевал Мардохей про себя псалмы скорби, словно в них содержалось заклинание, благодаря которому он и впрямь сможет сейчас превратиться в червя или вымолить у Бога скорую смерть.
   К Мардохею подходили посыльные и слуги из дворца, но он не слушал их. Какая-то чернокожая служанка принесла ему новую одежду от Эсфирь, но так и не смогла добиться, чтобы он снял вретище и поскорее явился во дворец к царице. Вокруг незаметно собиралось все больше иудеев, и Вениамин первым догадался побежать домой за своей матерью, за Марой.
   Наконец, на площади появилась Мара, а следом - Уззииль со строгим и озабоченным лицом. А когда иудеи столпились вокруг Мардохея тесным кругом и заговорили на своем языке, он вдруг словно бы очнулся, узнал всех, впервые за все это время заплакал и громко зачитал указ, который держал за пазухой, чтобы они поняли его невыразимую боль, и стали бы скорбеть все вместе.
   Мара так и стояла с ножом в руках, которым она чистила рыбу перед тем, как её позвали на площадь, и даже не успела отряхнуть со своего платья всю чешую. Она ничего не сказал, и лишь принялась молча отсекать со своей головы рыбным ножем пряди волос, разбрасывая их по ветру. А когда несколько рыжих материнских волосков приклеилась к темной рубахе Хашшува, он не смог даже на них дунуть, потому что в этот миг его душа словно бы совсем отошла от его тела - сначала провалилась в пятки, потом через стопы ушла под землю, чтобы вернуться...
   2.
   ...совсем в другого человека.
   Эсфирь стояла возле окна и прислушивалась - она послала на дворцовую площадь уже одного, а потом другого, и третьего своего человека, но никто ей не смог как следует объяснить, что же там происходит.
   Только что она гуляла в саду возле фонтанов, кормила лебедей на озере, и была спокойна и весела, как в детские годы. После того, как она научилась не ждать пылкой любви от царя, и привыкла к его меняющимся настроениям, ей даже по-своему понравилась жизнь во дворце на правах царицы - с уединенными прогулками, неторопливыми трапезами и тихими, женскими мечтами.
   В первый момент Эсфирь даже не поверила, когда ей сказали, что Мардохей катается в пыли по городской площади и похож на больного, заболевшего белой горячкой, возле которого собралась большая толпа людей.
   - Мардохей? - переспросила Эсфирь служанку. - Мой Мардохей?
   А потом покачала головой и засмеялась: нет, такое было невозможно, она лучше всех людей в мире знала гордый и сдержанный нрав Мардохея, который не мог кататься по земле даже от самой невыносимой боли. Однажды в детстве Эсфирь видела, как Мардохей случайно разрубил себе ногу топором, так что несколько мгновений была видна белая кость, после чего из раны хлынула кровь, но он и тогда не кричал и не размахивал руками, как теперь, якобы перед хохочущими во все горло мальчишками.
   - Мой Мардохей? - ещё раз улыбнулась Эсфирь.
   Одна её служанка родом из Ливии отказалась такой бестолковой, что до сих пор путала самые простые слова и имена, но Эсфирь привыкла к ней, и не хотела менять ни одной из прежних семи девиц.
   Со второй своей служанкой, которая принесла с дворцовой площади такую же новость, Эсфирь на всякий случай послала человеку, лежащему посреди толпы, одежду с приказом явиться к ней, так как знала, что в рваном платье, с пеплом и землей в волосах беднягу не пропустят через царские ворота.
   Но когда девушка со слезами на глазах принесла нарядное платье назад и сказала, что Мардохей не хочет принимать его, Эсфирь поняла - да, это и впрямь был он, её гордый воспитатель.
   - Что он говорит? Что там случилось? Что с ним?
   - Я не знаю, но там все, все плачут, только и делают, что плачут, смогла объяснить служанка.
   Тогда Эсфирь позвала своего самого верного слугу, Гафаха, чтобы он все в точности узнал, что происходит на площади и под любым видом привел Мардохея во дворец перед лицо царицы.
   - Я не уйду, Мардохей, потому что ты спас мне жизнь, - сказал Гафах, когда Мардохей и его начал отсылать его назад во дворец. - И теперь я тоже хочу тебя спасти.
   - Это вовсе не я спас тебя, - возразил Мардохей. - Но царица Эсфирь. Это она сумела убедить царя, что ты - невиновен.
   - Но, значит, царица и тебя, Мардохей, сумеет спасти от твоей беды?
   - Не меня нужно теперь спасать, а всех иудеев, многие тысячи невиновных.
   - А разве кто-нибудь способен на такое, кроме царицы Эсфирь? Только её одну слушает наш владыка, он и теперь может послушаться её слова.
   - А ведь ты прав, Гафах, - сказал Мардохей, задумавшись. - Теперь царица - наше единственное спасение, только её рука сможет ответси меч от наших младенцев. Не для того ли, Гадасса, и случилось все это, чтобы теперь у нас осталась надежда?
   - Как ты сказал, Мардохей? Какая Гадасса? О чем ты?
   - Я сказал - Эсфирь, звезда наша. Веди меня скорее к царице Эсфирь, я покажу ей указ. Она должна знать, что Аман пообещал отвесить десять тысяч талантов серебра в казну царскую за истребление всех иудеев, и собрет такую сумму, когда воины разграбят и разорят все наши дома. Нужто накак нельзя остановить этой войны?
   Мардохей переоделся в чистое платье, и Гафах привел его во дворец к Эсфирь, где она с нетерпением ожидала их прихода, и тут же своими глазами прочитала указ.
   Но после этого Эсфирь не упала на пол без чувств, а только крепко сомкнула губы и покачала головой.
   - Что я могу сделать? - сказала она тихо. - Ведь ты сам знаешь, Мардохей, и Гафах тоже знает, что никто, ни мужчина, ни женщина, не могут войти к царю, если царь сам их не позвал. Только тот, на кого царь сам укажет своим золотым скипетром, останется жить и никто не может нарушить этого правила под страхом смерти.
   - О чем ты говоришь, Эсфирь? Ведь ты - царица, любимая супруга царя, разве могут для тебя быть такие же правила, как для всех?
   Эсфирь помолчала, а потом сказала с явной неохотой, и было заметно, как тяжело далось ей это признание:
   - Я не звана к царю вот уже тридцать дней, и не знаю, когда царь вспомнит про меня. Он занят военными делами, да и вообще... мой господин очень переменчив. К тому же, я дала царю слова, что никогда не заговорю с ним первой о делах государства, и знаю, что он тем более не простит меня, если я его нарушу. Теперь я могу только плакать с вами, и ничего больше.
   - Может, ты надеешься, что одна из всех иудеев спасешься, укроешься за стенами царского дома, - с вызовом спросил Мардохей. - Я знаю Амана Вугеянина, он и до тебя доберется. В этот день мы все одинаково погибнем.
   - Но что я могу?
   - Сказать царю, что ты тоже, и весь твой род - из иудеев, и если у него есть хоть капля любви к тебе, он придумает, как остановить Амана.
   - Прежде, Мардохей, ты всегда наооборот говорил, чтобы я скрывала свое родство. И, потом, мне становится все труднее проникнуть в душу царя...
   - Теперь не время думать об этом. Кто знает, не для этого ли часа ты достигла царского достоинства, чтобы теперь спасти сотни и тысячи невиновных? И не потому что я взял на себя такой грех...
   Мардохей не договорил, но на лице его проступили багровые пятна, словно бы кто-то невидимый принялся сейчас хлестать его по щекам, по лбу, по шее - и это были следы тайных, в одиночестве пережитых сомнений и обид. Облик Мардохея сделался страшным, даже неузнаваемым - и Эсфирь подумала, что этот человек, бывший её воспитатель, на самом деле также непостижим и неохватен, как и сотворивший его и всех остальных людей Бог.
   - Знай, что даже если ты промолчишь теперь, свобода и избавление для иудеев придет из другого места, но для тебя... нет, для нас, девочка, это будет вечным позором. Ты - избрана для нашего спасения, я знал про это, когда бы была ещё ребенком.
   - Я...сделаю все, что могу, - тихо сказала Эсфирь. - Даже если мне суждено погибнуть. А вы все уходите скорее с площади, пока не пришли царские войска. И пусть все иудеи, которые есть в Сузах, теперь постятся три дня и три ночи, и я тоже три дня не буду ничего ни есть, ни пить. А после этого пойду к царю и все ему скажу, даже если мне суждено будет погибнуть. Иди же, Мардохей, теперь мне надо побыть одной, чтобы...
   3.
   ...избавиться от моего страха.
   "Услышь голос безнадежных, спаси нас от руки злоумышленников, и избавь меня от моего страха!" - шептала Эсфирь снова и снова в своем уединении.
   Попрощавшись с Мардохеем, она заперлась от всех в маленькой тайной комнатке, с окном, открытым днем и ночью в сторону Иерусалима, сняла царские наряды, украшения, надела на себя простое платье, сделанное из четырехугольного куска грубой ткани, распустила волосы, так что они, подобно занавесу, закрыли её лицо и плечи. А потом, упав на пол, начала молиться. Ей не хватало мужества идти к царю с такой просьбой. Как только она думала об этом, то сразу же видела перед собой гневное лицо Артаксеркса, его презрительный взгляд, слышала тихое шипение: "Никогда, слышишь, никогда..."
   "Царь богов и Владыка всякого начальства! - говорила себе Эсфирь. Даруй устам моим благопрятное слово перед этим львом!"
   "Никогда, слышишь, никогда не говори со мной о делах государства, у нас, персов, это дело лишь мужчин. Обещай мне..." - сказал тогда Артаксеркс.
   И она, конечно же, ответила: "Да, царь, я обещаю тебе это", радуясь, что ей удалось спасти невиновного Гафаха от позорной казни.
   Но теперь предстояло говорить я царем не об одном человеке, но о войне, просить о целом народе - и ярость царя наверняка будет в сотни, и даже в тысячи раз сильнее, его гнев разгорится, как огонь, не знающий ни к кому пощады.
   "Что я должна сказать ему, чтобы он сразу же все понял? - в смятении думала Эсфирь. - Как отменить предстоящую войну? Но ведь никто не может отменить указ, скрепленный царской печатью, даже сам царь теперь не может какой тогда смысл пытаться что-то изменить? Все равно уже быть войне, смертям, убийствам и грабежам... Что я могу? Что?"
   В ней говорил страх - мучительный страх за собственную жизнь.
   "Мардохей прав - единственное, что я могу, это сказать царю, что я тоже - иудейка, и потом умереть со всеми вместе. Нет, даже раньше наверное, царь не просит меня, и мне придется погибнуть сразу же после этого разговора, не дожидась тринадцатого дня адара. Но я должна просить за свой народ, и не думать о собственном спасении за толстыми дворцовыми стенами. Иначе все равно для меня не будет больше ни одного светлого дня. Нет, лучше смерть. Мардохей сказал, что я - избрана, значит, так тому и быть."
   К вечеру второго дня Эсфирь почти перестала думать о себе, а ясно представляла, в какой тоске и сетовании находятся сейчас все остальные иудеи - и сильные мужи, бессильные остановить узаконенное царем кропролитие, и матери, оплакивающие своих детей. Она вспоминала Мару, Вениамина, Хашшува, книжника Уззииля, который относился к ней, как к своей дочери, многих других людей и зримо увидела, что у каждого сейчас перед глазами тоже стоит смерть. Чем же она лучше остальных, чтобы заботится лишь о собственном спасении?
   В эти дни она, сирота, вдруг начала много думать об отце и матери, которых совсем не помнила и никогда не видела. Прежде Мардохей часто рассказывал ей об отце, то есть о своем любимом дяде Абихаиле, и также о его старшем брате Аминадаве, который стал её воспитателем после смерти отца. Но он почему-то почти никогда не говорил о матери Эсфирь, об Анне.
   Мардохей признавался, что слишком плохо помнил её, так как в свои детские годы почти не обращал на неё внимания, и редко разговаривал с женой Абихаила, которая от природы была очень молчаливой. Анна была очень красивой и терпеливой, а под конец разделила с любимым мужем даже смерть вот что обычно рассказывал Мардохей, только это.
   Всякий раз, встречая на дороге красивых женщин, Эсфирь нередко думала про себя: "Вот точно такой же, неверное, была и Анна". Но когда спрашивала об этом Мардохея, тот отрицательно качал головой, и говорил:
   "Нет, она была вовсе не такой, твоя мать совсем ни на кого не была похожа".
   Лишь один раз в жизни, как раз перед тем, как отвести приемную дочь в женский дом Гегая, Мардохей сказал задумчиво: "Ты стала очень красивой, девочка, теперь ты немного похожа на свою мать, самую малость..."
   И тогда Эсфирь задала дезкий вопрос, так как в то время ей, как никогда, нравилось говорить со всеми прямо, с вызовом в голосе: "Ты хочешь сказать, что она была ещё даже красивее, чем я?"
   "Да, - спокойно ответил Марохей. - Анна была не просто красивой, но прекрасной. От её склоненной головы под покрывалом словно бы исходило сияние, однажды я своими глазами видел его. Твой отец - он был как большой ребенок, и она относилась к нему, как к своему дитя. Нет, никогда с тех пор не встречал таких непостижимых людей, какими были твои родители".
   А вот про Мардохея Эсфирь, изнуренная голодом и тягостным ожиданием, почему-то сейчас вспоминала с горечью.
   "И все оттого, что все же я не родная дочь ему, - думала Эсфирь. - И не жена, и даже не родная сестра - иначе он не заставил бы идти меня на верную смерть, а, наоборот, постарался бы укрыть, как постарается спрятать Мару, Вениамина и Хашшува. Я - сирота, и этим все сказано. Господи, я так одинока, и не имею никакого помощника на свете, кроме Тебя! Неужели и ты за меня не заступишься?"
   Измученная слезами, Эсфирь совсем потеряла счет времени: она то засыпала, то снова просыпалась, видела темноту за окном, а потом снова свет... В какой-то момент царица вдруг с удивлением обнаружила, что из её тела куда-то ушли и слабость, и чувство голода, исчезли все до одной обиды, и даже страх перед царем. Теперь она не только о себе, но и других людях страдающих, слабых, беззащитных - почему-то вспоминала с великой неохотой, словно бы они мешали ей думать о главном.
   "Неужели Он допустит уничтожение своих чад? Ведь Он же так всемогущ и справедлив? - спрашивала себя Эсфирь. - Я слышала, что Ты, Господи, избрал Себе Израиля из всех народов в наследие вечное. Да, ныне мы согрешили перед Тобой, разгневали Тебя сильно, и за то, что наши предки славили чужих богов, Ты передал нас в руки наших врагов. Но этого мало - враги не удовольствовались нашим рабством, а решили совсем нас истребить, стереть с лица земли Твое наследие. Скажи, неужели Ты это допустишь и не обратишь злые замыслы против самих же злодеев и главного наветника против нас, Амана Вугеянина, не предашь позору?"
   Вдруг Эсфирь заметила, что в комнате, на её любимой низкой скамеечке, сидит незнакомая женщина, и смотрит на неё с печалью в глазах, слегка покачивая головой. Женщина эты была одета в нарядное белое платье, светлое покрывало, расшитое золотыми нитями, прикрывало её темные волосы, но несколько непокорных прядей все же выбились наружу, как обычно случается при торопливой ходьбе. И вместе с тем незнакомая женщина сидела напротив Эсфирь с таким видом, словно она и вчера точно также здесь сидела, и третьего дня, и - всегда.
   Эсфирь оглянулась: все это время она не отворяла двери, и непонятно было, как вообще незнакомка смогла очутиться в комнате. Может, её незаметно впустил сюда кто-то из слуг, пока царица молилась? Но - зачем? С какой целью?
   Одеяние женщины и её величавая осанка говорили о том, что она была не из служанок, а принадлежала, скорее, к знатному роду.
   - Кто... кто - ты? - первой нарушила молчание Эсфирь, слегка заикаясь. - За-зачем ты здесь? Как тебя зовут?
   - Зачем тебе знать мое имя? - загадочно улыбнулась женщина.
   - Но... ты ведь Анна, моя мать? Ведь так? - догадалась царица.
   - Может, и так, - сказала женщина неопределенно. - Ты звала меня, я пришла, и теперь вижу, как тебе плохо, бедная моя девочка. Я вижу, как ты боишься говорить с царем, как сильно терзаешься.
   - Надо же, тебе ничего не надо рассказывать, ты и так все знаешь, удивилась Эсфирь.
   - Тебе не нужно ничего бояться, - сказала женщина. - Завтра оденься по - царски, в самые великолепные свои одежды, и в полдень выходи погулять в сад перед царским домом, как раз напротив входа во дворец, откуда царь смог бы заметить тебя. Завтра у него будут послы из Сирии, но из-за сильной жары все они будут сидеть в тронном зале при открытых дверях.
   - Но... боюсь, он и не посмотрит в мою сторону, - вздохнула Эсфирь. В последнее время мой муж занят только государственными делами, он совсем позабыл обо мне. Мне сказали, что все мужчины из персов и мидийцев умеют думать лишь о войнах и о трофеях мс поля битвы.
   - Не думай ни о чем, а сделай так, как я сказала. Только не забудь надеть на голову вот эту накидку, - сказала незнакомка, показав на край своего покрывала. - Ты найдешь его в своем сундуке, завтра оно будет тебя охранять, девочка моя.
   - Только Мардохей так называл меня - "девочка моя", и до сих пор назвает... - отозвалась Эсфирь.
   - Нет, не только он, - грустно улыбнулась женщина. - Только ты пр это ничего не знаешь. Но теперь мне пора идти, я пришла, только чтобы отдать тебе покрывало, мне пришлось очень торопиться.
   - Погоди, не уходи так быстро, ведь ты все-все знаешь! Скажи, только одно скажи наперед: что будет в нашем царстве тринадцатого дня адара?
   - Война, - тихо сказала женщина.
   - Но что, что со всеми нами будет? Когда-то я поклялась себе, что умру в один день вместе с царем...
   Незнакомка грустно покачала головой и вдруг исчезла, словно бы растворилась в утреннем, фиолетовом воздухе
   Эсфирь потрясла головой, прогоняя остатки сновидения - похоже, она просто незаметно заснула, лежа на полу. Дверь по-прежнему была закрыта, в комнате, кроме нее, никого не было, низкая скамейка напротив окна стояла пустой.
   - Наша царица жива? Три дня уже миновали, - раздался за дверью испуганный голос служанки.
   - Если царица и сегодня не захочет есть, и откажется от прогулки, от её красоты может не остаться и следа, - услышала Эсфирь голос второй из своих девиц, которая прежде, в доме Гегая, всегда ходила перед ней с зеркалом и повторяла эту с трудом заученную фразу.
   Эсфирь вышла из своего заточения, ополоснула лицо холодной водой и отправилась одеваться.
   "Я должна убедиться, что это - всего лишь сон, и тогда я совсем успокоюсь, - мысленно уговаривала себя Эсфирь. - И все же никогда прежде не было у меня таких ясных сновидений, я и теперь помню каждый узор на её одежде, каждое сказанное слово..."
   Когда же служанка открыла крышку тяжелого сундука с серебряными засовами, царица невольно ахнула: поверх одежды лежало белое покрывало, расшитое золотыми нитыми, в котором ночью приходила к ней незнакомка. Теперь Эсфирь нисколько не сомневалась, что это и впрямь была её мать Анна, которая услышала голос своей дочери.
   Эсфирь взяла покрывало в руки и поднесла к лицу - из мягкого, белого шелка, оно, казалось, до сих пор хранило родное тепло и не было никакой другой одежды, которая...
   4.
   ...была ей так сильно к лицу.
   Ближе к полудню Эсфирь совсем успокоилась: несмотря на три дня голодания и скорби, все отметили, что сегодня она выглядела великолепнее, чем прежде. Конечно, царица немного побледнела, но зато теперь ещё заметнее обрамляли её лицо черные, блестящие волосы, и ярче казались на нем темные, лучистые глаза.
   Наконец-то царица в сопровождении двух служанок пожелала отправилться на прогулку во внутренний двор дворцового дома, хотя была ещё очень слаба, как человек, который только что перенес тяжелую болезнь. Эсфирь даже приходилось опираться на одну из своих служанок, чтобы не упасть - но как же тем не менее была прекрасна сегодня царица в своей задумчивой неге и цвете юной красоты! На этот раз на голове царицы не было тяжелого венца царского достоинства, украшенного драгоценными камнями, а лишь светлое покрывало, которое было ей необычайно к лицу. Как живое, оно отзывалось на каждое дуновение воздуха, и красиво трепетало на ветру.