Страница:
Наверное, в прошлой жизни Верна звонко пела. Голос журчит, будто ручеек, а что хрипловат – слушать не помеха. Споет ли еще сама, по своей воле? Не озлобится, не замкнется в себя, как певчая птица, пойманная в силок?
Верна осторожно вытащила меч из ножен и, стараясь не касаться лезвия руками, расположила на коленях. Просыпала на дол немного прав и льного песка и медленно развезла тряпицей по всему клинку. Краем глаза косила на Безрода, дремлющего на весеннем солнце, и отчего-то хмурила брови, морщила едва заживший нос.
– Носом не крути. Пуще прежнего распухнет.
– Дремлешь – ну и дремли себе! – зло прошипела Верна. – Да глаза по сторонам не разбрасывай, слепым останешься. И без того страшен!
Безрод ухмыльнулся. Дерзка. А если бы на его месте оказался кто-то другой? Встал бы, разъяренный острым языком, ровно медведь дикими пчелами, да оходил ножнами до полусмерти? Ишь ты! Руки поднять не может, а глядит зло, будто дикая кошка! Крайр ее так и назвал – «дикая кошка». У старого медведя глаз приметливый.
Безрод встал и, проходя мимо Верны, бросил на воительницу насмешливый взгляд. Прошел так близко, что, будь в ее руках сила, мечом дотянулась бы аккурат до спины. Поди, чесались руки, но сдержалась. Закусила губу и сдержалась. Проводила взглядом, полным неприязни, стиснула зубы – и опять склонилась над клинком. Еще поглядеть, что острее – меч или ее взгляд! Как еще спину взглядом не пронзила!
Верна примерилась к мечу. Великоват. Обе руки, не теснясь, легли на рукоять. А меч чудо как хорош! Не в пример своему хозяину, который одновременно страшен, угрюм и мрачен. Глазом холоден до ледяных мурашек по спине, а норовом, видать, зол, жесток и беспощаден. Неужели можно быть мягким и добрым с таким лицом – даже не лицом, а личиной? Зачем купил? Ведь знает, что не годна в рабыни, уже дала понять. Убьет и убьет, туда непутевой и дорога. Все равно в невольниках долго не проходить. Одному из двоих жить осталось до первой серьезной сшибки. «Ох, где ты, Грюй, милый друг, на кого одну покинул? Наверное, глядишь нынче с небес на землю и места себе не находишь! Вместе бились, да разошлись пути-дорожки. Сколько мог, заслонял собою и в конце концов пал порубленный, а сама осталась одна против многих. Чужаки были так злы, что не разглядели девку, повергли наземь и били, ровно мужчину. Ох, Грюй, милый друг, если бы ты знал, какому страшилищу в рабыни отдана! Если бы ты видел, что за чудовище пялится изо дня в день, слюни пускает! Но – недолго осталось, скоро соединимся. Либо сама страшилище порешу, а потом до смерти забьют, либо он меня прикончит. Исхожу злобой, точно резаная свинья кровью. Вот только на ноги встану да руки подниму… Наверное, буду нещадно бита, да плевать! Ненавижу!»
Верна потянулась правым боком. Болит. Потянулась левым. Болит. Куда ни ткни, везде болит. Сама уже не девка, а сплошная ноющая рана. Глаза болят, все еще больно смотреть на свет. Гляделась давеча в зерцало. Оторопела. Сама себя не узнала. Где та озорница, что пела звонче всех, которая одним духом переплясывала всех подружек? Где оторва, которая рубилась так, что даже отцовские дружинные восхищенно прицокивали? Кто вчера посмотрел из зерцала – вся синюшная, худющая, заморенная, бескосая? Кто косу срезал, как блудливой шалаве? Коса-то кому помешала? А чья тоненькая шейка тянулась из ворота непомерно большой рубахи? Чей нос, огромный и синий, точно свекла, навис над губами, разбитыми в лепешку? Где тот ровный и прямой нос, который так нравился Грюю? Настолько оторопела, глядя на саму себя, что дышать забыла. Только рот раскрыла. Где зеленые глаза, глядя в которые всякому грустящему становилось веселей? Вместо глаз выглянули из зерцала две узенькие щелочки в наплывах медленно сходящих синяков. Какого цвета стали глаза? Кроме красного не углядела ничего.
Сейчас уже нет, а две-три седмицы назад точно была страшнее хозяина, этого страхолюда. То-то Сивый ухмылялся и гнусно подшучивал – дескать, купил лишь за тем, чтобы рядом был кто-то страшнее, чем он сам. А правду ли Гарька вчера болтала, что за нее полуживую Сивый на ножах бился с тулуком? Дура девка, в рот хозяину заглядывает, каждое слово ловит, ровно преданная собака. Мало не на руках страхолюда носит. Рабская душа! И ведь не похожа девка на дуру. Да разве влезешь человеку в душу? Чужая душа потемки. Самой бы сохранить душевную твердость, встретить смерть с высоко поднятой головой! Не согнуться, не прельститься вожделенным успокоением, когда телу такие муки выпали! И ведь плачет тело, покоя просит! Провались пропадом этот Сивый!
Верна быстро ослабела, все скудные силы забрал меч. Руки налились неподъемной тяжестью, и бескосую потянуло в здоровый сон человека, скорым шагом идущего на поправку. Чувствуя, что проваливается в забытье, Верна крикнула:
– Гарька!
Показалось, что кричит, а с губ слетел всего-навсего громкий шепот.
– Гарька!..
Хорошо, деньки теплые пошли, бабка Ясна дверь приоткрыла. Дурында услыхала, выбежала на крыльцо – суетливая, ровно квочка.
– Чего тебе, болезная?
– Внеси в избу. Не могу больше. Устала, – еле-еле прошептала Верна.
Еще никогда работа так не изматывала, даже самая тяжкая. Что тощее, исхудавшее тело для Гарьки, возле которой белым наливным яблокам с румянцем во весь бочок останется только увять со стыда? Подхватила вместе с мечом, будто пустую одежду, внесла в избу, сложила на лавку. Уже проваливаясь в забытье, Верна мертвой хваткой вцепилась в меч, насколько позволяли слабые пальцы, и на за что не хотела отпускать. Будто из меча в избитое тело лились крепость и твердость. А может быть, к мечу привыкала и к себе давала привыкнуть. Как еще жизнь повернется? Не пришлось бы осиротевший меч приютить. Доле не прикажешь, дорожку не укажешь…
– Вон ты, Сивый, как дело закрутил! Думала, шутишь, а ты всерьез! – Ясна покачала головой. – Да и, к слову сказать, пора бы уже. Даже не спросишь?
– Не за тем на рабском торгу брал, чтобы спрашивать, – усмехнулся Безрод. – Лишь слово поперек скажет – рот завяжу. Под платком и видно не будет.
– Экий ты безжалостный! – Бабка издевательски оскалилась. – А сладится ли? Верна зла на тебя, ох, зла! На весь свет волком глядит, в каждом прохожем врага видит, под каждым кустом яму ищет.
– Знаю.
– И не отступишься?
– Нет.
– Сказал – как топором отрубил! Ишь ты!
– Дурак я. Что с меня взять?
– Да уж, не иначе! Проснешься однажды – и нет тебя! Весь вышел. Глянет душа сверху, из палат Ратника, а тело внизу лежит с ножом в спине! И весь сказ про. счастливую долю!
Безрод не ответил, только поглядел вдаль и ухмыльнулся.
– Так и быть, помогу, – буркнула Ясна и отвернулась.
Бабка часто застывала средь бела дня и, вперив пустые глаза в одно место; глядела то ли в себя, то ли вдаль. Глаза пустели и что видели, Безрод только догадывался. Сивый не знал, что скрыто в прошлом старухи, лишь подмечал, как ожесточается ее взгляд, едва он покажется ворожее на глаза. Потом Ясна будто спохватывается, сбрасывает чары, глядит мягче, но это лишь потом. Как будто досадил когда-то. Голову ломал, припоминал – и не мог припомнить. Вроде не встречались.
Теперь Верна работала в меру своих сил целый день. Когда сидя, когда лежа. Шипела, метала на хозяина злобные взгляды, но блестело в них что-то еще, замечая что, Безрод хмурился. Сквозь огонь злобы проглядывало нечто холодное, расчетливое. Верна как будто понимала, что работа и самой нужна. В кои-то веки перестала отнекиваться, глотала ругань, низводила глаза долу и трудила руки. Трудятся руки – возвращаются сила и сноровка. Верна часто не дорабатывала до конца, силы быстро покидали тело, и битая полонянка проваливалась в забытье. Из рук вываливались прялки, ножи, веретена, тряпицы. И тогда она долго спала и не слышала приглушенных разговоров Безрода, Тычка, Ясны и Гарьки.
Однажды Безрод подсел на лавку, легко ухватил Верну за подбородок и, повернув к себе, заставил долго смотреть в глаза. Рабыня скривилась, показала зубы, глаза полыхнули злобой, отбивалась руками, да куда там! В горле так и забулькало. Хотела браниться, да от негодования гортань пережало. Недолго билась. Начала гаснуть и стихать, бросила руки, глаза закатились. Всю передернуло, по телу пробежала дрожь, битая строптивица покрылась гусиной кожей. Кто знает, чем бы все кончилось, не вмешайся ворожея. Выросла, будто из-под земли, и напустилась на Безрода:
– Что удумал, дурень? С ума девку свести? Разве ей, болезной, такое по плечу? Только посмотришь, и будто ножом человека по сердцу! Глаз у тебя дурной! Тяжелый! Не знал?
– Знал.
– То-то без жены до сих пор! Какая дура за тебя пойдет! Скажешь ей «люблю», а у бабы от твоей любви сердце встанет! Пусти девку, говорю!
Зеленые глаза будут, когда схлынет кровь. Ох, зеленые!
– Все беды от вас! Ни покоя, ни прибытку! Одни несчастья! Не дам девку! Не дам!
Вот и полезло прошлое из-за бабкиной спины. Полезло что-то жуткое, страшное, Ясна вся побелела и затряслась, как Верна мгновение назад.
– Может быть, зло я тебе причинил? Сам что-то не припомню. – Безрод сощурился, и его зычный шепот заставил обеих вздрогнуть.
– Над вами беды вьются, как воронье над волками! Кто за тобою пойдет, жизнью разбросается в обе стороны, самому не останется!
– Отца, говоришь, знала? Говори! – тихо пророкотал Безрод, и ворожею бросило в дрожь. Другие при ней тряслись – знала и видела, а чтобы сама… с тех забытых пор страха не ведала.
– Не скажу! Хоть душу из меня вытряси! – прошипела старуха, ровно змея. – Не случилось бы беды, когда узнаешь!
Безрод ухмыльнулся, смерил старуху холодным взглядом и вышел из горницы, оставив полуживую Верну на руках ворожеи. Ясна обняла бледную, тряскую девку, гладила по волосам, приговаривала:
– Попала ты, девонька, лебедь белая, в когти моречнику. И как тебя вызволить, не знаю!
А Верна уже глубоко дышала, но даже в забытьи скалила зубы и что-то шептала.
– Вот что, – окликнула ворожея Гарьку на вечерней заре. – Ступай за мной.
– Зачем? – Молотобойша отставила в сторону метлу, которой мела двор, и удивленно вытаращилась.
– Язык твой длинный укорочу. Слишком длинный и быстрый. Поперед головы бежит. Ступай за мной, говорю.
Гарька покосилась на кровлю, где Безрод и Тычок заканчивали перестилку. Вздохнула и пошла за бабкой.
– Бери. – Ясна показала на спящую Верну. – Неси в баню… Клади.
– Я бы осталась? Интересно ведь.
– Вон пошла, дурища! Дурно тебе станет, ворожить буду. В предбаннике жди.
Испугала! Гарька фыркнула и вышла, плотно прикрыв за собой дверь. Жарко полыхала печь, бабка разоблачилась сама, разоблачила Верну, бросила в печь туман-травы, взяла в руки трещотку и мерно застучала, творя наговор:
– Туман-трава, наговорные слова, унесите в сон, чтобы привиделся он, о себе говори, ничего не таи…
И Верна заговорила, не открывая глаз, ровно во сне:
– Ох, Грюй, милый друг, тяжко мне без тебя, одна осталась! Нет рядом твоего плеча, опереться не на кого, не спрятаться больше за твою широкую спину! Ноют раны, душа плачет! Не бывать по осени нашей свадьбе, не принесу тебе первенца! Продана в чужедальнюю сторону, отдана в рабыни! Жить не хочу, да смерть не идет! Видать, молодость берет свое. В тело входить не желаю, не ем почти ничего, да вхожу понемножку. Боюсь, хозяин мой нынешний похотью возгорится, снасильничает, пока слаба. Ненавижу! Как тебя любила, так Сивого ненавижу! Вспоминаю отца с матерью, сестер, как убили всех пришлые, и такое зло в душе поднимается, что, боюсь, начну глазами поджигать дрова. Почему за белый свет цепляюсь, помереть не могу, сама не знаю. Не о жизни думаю, не о доме – все помыслы о смерти. Смерти жажду! Для пришлых, что всю дружину вырезали, для Сивого, что купил меня, длявсего мира, что косо на меня глядит, для себя, чтобы позорище по жизни не нести! Как только в силу войду, порешу Сивого его же мечом! И будь что будет! Рабыней не была – и не стану! Эх, не играть мне больше песен, не водить хороводов, не прятаться от батюшкина гнева на сеновале! Не бывать мне за тобою мужней женой, и всей жизни осталось – как на ноги встану. Разве о том должна девка мечтать, разве черны должны быть девичьи думки? Разве должна быть девка горяча внутри, да холодна снаружи, чтобы никто не углядел кровавого замысла, и Сивый в первую голову? Ох. матушка родная, как все болит!..
Курилась туман-трава, Ясна, мерно постукивая погремушкой, слушала, а спящая Верна говорила и говорила. Ворожея хмурилась. Ох, не проснуться однажды Сивому! Ох, отпустит Безрод душу, и сам не заметит как! Ох, купил кусок льда себе пламя! Как у них сложится? Ворожея мрачно качала головой и поджимала губы. Не случилось бы непоправимого!
– …В сече двоих срубила, а все равно, милый, за тобой не успела. Батя первым пал, копьями закололи. Мечами не смогли. Не взяли. Потом матушку…
Из закрытых глаз Верны потекли слезы, но в лице ничто не дрогнуло.
– …И осталась я одна. О боги, как невыносимо мое бытие! Не этого Сивого, худого и страшного, хочу видеть каждое утро, а тебя, Грюй, статного да ладного, душой и телом складного! Батю, и чтобы непременно смеялся, мамочку, сестер…
Безрод сидел на крыльце и бездумно смотрел вверх. Город от края до края залила тишина, ночь обволокла весь подлунный мир, и лишь кое-где брехали дворовые собаки, будто разговаривали. Звезды высыпали на небо, ровно кто-то просыпал горох на стол, застеленный черным полотном. Сзади тонко скрипнула половица. Безрод и глазом не повел. По шагам узнал.
– Ты, Сивый, на старую зла не держи. – Ворожея присела рядом. – Не с умыслом каяла, вспомнилось не ко времени.
– Ну и ладно. – Безрод не покосился на хозяйку даже вполглаза. Как глядел на Девичью звезду, подняв лицо вверх, так и остался глядеть. На ворожею зло тратить – врагам не останется.
– Ненавидит она тебя. Точно знаю, ненавидит.
– А за что ей меня любить? – усмехнулся Безрод. – Я самый плохой на всем белом свете, потому что купил ее.
– Не случилось бы несчастья.
– Что будет – то будет. Загадывать не стану.
– Не отступишься?
– Нет.
– Стервец – вот ты кто!
– Знаю.
Против Девичьей звезды за полночь вставала Звезда Воев, и бежали они друг за другом по небосводу, и сблизиться не могли, сиреневая Девичья звездочка и багровая Звезда Воев.
А бабка как-то странно глядела на Безрода, и в углу глаза влажно поблескивало. Вот-вот скатится слеза, не удержится.
– Была бы у тебя мамка, без благословения не оставила. – Голос ворожеи дрогнул, слеза отяжелела, сорвалась, покатилась. Но Безрод этого не видел, просто не смотрел на бабку, целиком поглощенный разлученными звездами.
– Была бы мамка… – задумчиво повторил Сивый, не отрывая глаз от неба. – Была бы мамка…
Ясна закусила губу, чтобы не разреветься в голос. Вот оно когда ударило! Когда постарела, поседела и высохла, когда воды стало некому подать, когда боятся, ровно прокаженную! Вошел в избу порванный жизнью сивый парень с холодными синими глазами, – тут оно и ударило! Будто ждало, когда постареет, замкнется, отгородится от людей ворожбой. Ох, боги-боженьки, отмотать бы жизнь на пятьдесят лет назад да на седмицу снова стать молодкой!.. Ох, гляделась бы нынче в синие молодые глаза, бородатое лицо, не знала, с какого боку к ворожбе подступиться, шлепала бы внуков по мягким попкам. Чем больше времени проходило, тем больше становилась убеждена, что тяжела была от того, первого, что уплясал до звездочек перед глазами, до кровавых пузырей на белых ножках, с кем слюбилась теплой звездной ночью в сени березняка. Ох, боги-боженьки, на пятьдесят лет назад, да всего на седмицу молодкой…
А Безрод глухо ронял слова, будто в ночную, бескрайнюю пустоту:
– Знаю, что к мечу моему примеривается, осиротить его хочет. Знаю, что злобу в душе прячет, мне не показывает. Знаю, что зубы на меня точит, все знаю. Но от своего не отступлюсь. Что будет, то будет.
С самого утра Тычок, прихватив с собою добрый кувшин дорогущего заморского вина, шмыгнул за ворота. Гарька, засучив рукава, месила тесто, Безрод колол дрова. Бок побаливал, сукровицей плакался, но уже не так.
– Будто на собаке заживает, – бросила поутру Ясна.
– Собака и есть, – буркнул Сивый. – Бездомный да ничейный.
Бабка промолчала, потом спросила:
– Тычок-то куда делся?
– По соседям ушел. Звать-зазывать. Ворожея всплеснула руками:
– Ой, не пойдут! Испугаются!
– За Тычком пойдут. Трезвые или хмельные.
– Эй, хозяева! Звали? – В калитку заглядывал потрепанный мужичок, за ним топтались еще трое. – Плотничать звали?
Ясна рот раскрыла, повернулась к Безроду. В глазах ворожеи плескался немой вопрос.
– Звали, входи. – Безрод с усмешкой покосился на старуху. – Рот, старая, прикрой. Душа вылетит – не поймаешь!
Плотники с опаской вошли, заозирались – видать, наслышаны были от соседей об ужасной ворожее, и бочком-бочком подошли к Безроду.
– Делать-то что, хозяин? Сработаем споро, глазом не моргнешь!
Безрод что-то объяснял плотникам, показывал руками, чертил на земле и под самый конец вместе со старшим обмерил шагами весь Яснин двор. Старуха села на крыльцо и снова, как вчера, нечаянная слеза застила белый свет. Вот такого молодца и не хватало старому дому, чтобы усадил старуху на крылечко – издали глядеть да ни во что не вмешиваться. Чтобы крышу подлатал, заборец поправил, дров наколол.
Мужички, почесывая затылки, загибали пальцы. Дескать, так и так, хозяин, с работой выйдет… э-э-э, столько. Безрод, усмехаясь, покачал головой. Не столько, а вот столько, и где тес такой дорогущий нашли? Старший развел руками – дескать, потому и дорогой, что буковый, разве на такое дело сосновый пускать? Безрод усмехнулся. Золотым бук выходит. Не столько, а вот столько. Мужичок почесал затылок, оглянулся на товарищей, а как те кивнули, ударили по рукам.
Как водится, первыми во двор ворожеи после полудня заглянули мальчишки. Совсем еще сопливые. У этих смелости оказалось побольше, чем у старших. Соседский постреленок сунул в воротца мордаху, перепачканную малиной, показал страшной бабке язык и дал деру. Не обернула бы ворожея в лягушонка. Потом заглянули сразу трое. И чего это папка с мамкой стращали? И совсем у нее не боязно. Один даже оставил на бересточке у ворот пирожок. А потом и вовсе осмелевший малец, чья рубашонка мела землю, сосредоточенно ковыряя в носу, с трудом открыл воротца и прошел во двор. Ясна, раскрыв рот, озирала собственный двор, нынче полный людей. Никто ее не боится, соседи шумят, гомонят, кой-когда даже смеются. Малец подошел к самому крыльцу, сел на ступеньку пониже Ясны и заявил:
– А Жотьке все равно тумака дам. Он, дурак, обзывается, дурачком кличет.
– Гарька! – сама не своя позвала Ясна дрогнувшим голосом. – Вынеси мальцу печенья.
Гарька, перепачканная мукой, вынесла две медовые рогульки, только что испеченные.
– Держи. Тебе и Жотьке твоему, – протянула бабка пострелу.
– Не-а. Жотьке не дам. – Малец тут же сунул в рот одну рогульку целиком и с набитым ртом прошепелявил: – Пушть не обжываешша.
Постреленок вольготно облокотился спиной о бабкину ногу, а старуха даже дышать забыла – как бы не спугнуть. Еще один малец пролез на двор и от ворот долго глядел на жующего приятеля.
– Глянь, Жотька прибежал, – шепнул Ясне малец и во весь голосишко заорал, потряхивая над головой рогулькой: – Эй, Жотька, голопопка, гляди, а у меня чегой-то есть! Я теперь же с этим чегойтым на улицу выйду, а тебе не дам!
Жотька не стерпел и, глядя исподлобья на страшную хозяйку, подошел к приятелю.
– Гарька, еще неси!
Так и закончился этот шумный день, а с заходом солнца на двор ввалились хмельные мужики и с ними Тычок. Не сказать, что одним махом протрезвели, углядев, куда вломились, но без особой боязни поклонились ворожее, как получилось.
– А правду ли старик говорит? – Сосед побойчее кивнул на Тычка.
– Правду.
– Чудеса, да и только! Сестрин сын отыскался через столь-то лет!
Сестрин сын? Что за придумка?! Ясна, недоуменно глядя на пьянющего Тычка, не сразу и кивнула.
– Сыскался.
– Непременно будем. Непременно. – Мужики, пятясь задом и бия неуклюжие поклоны, вышли на улицу. Посреди двора остался лишь сопящий Тычок. Балагур качался, будто былинка под ветром, и не мог сделать ни шагу.
– Ну что, сестрин сын, – ухмыляясь, бросила бабка за спину Безроду. – Забирай приглашальщика. Поди, сам-то идти не сможет, вон сколько дворов обошел!
Безрод хмыкнул, сошел по ступеням во двор, подхватил Тычка на руки и унес в избу. Тычок сопел и довольно похрапывал.
Утром плотники продолжили. Гарька опять засучила рукава и принялась за дела печные-мучные. В полнейшем недоумении оставалась только Верна. Когда не работала, тогда спала.
– Пора, – сам себе буркнул Безрод, прошел в покои Верны и легонько тронул за плечо.
– Чего надо? – злым шепотом даже после сладкого сна огрызнулась рабыня.
Безрод, ни слова не говоря, подхватил на руки, вынес во двор и усадил на крылечко, застеленное верховкой. Верна прищурилась. На дворе, залитом солнцем, стучали молотками и топорами мужики, весело носилась ребятня, туда-сюда в приоткрытые ворота сновали бабы – видимо, соседки – и вносили накрытые тканью блюда. Мужики втащили во двор бычка-двухлетку, погнали в хлев, уже давно пустовавший.
– Что это? – Верна не узнала двора ворожеи.
Двор, еще недавно пустой и нелюдимый, еще вчера такой широкий, нынче усох будто вдвое. Тесен стал для гомонящих людей.
– Пиршество готовится.
– С чего бы?
– Свадьба.
Верну аж перекосило. О свадьбах ли говорить с той, чьей свадьбе больше не бывать?
– Неужели не спросишь чья?
– Не спрошу!
– Сам скажу.
– Все равно.
– Моя!
– Ты и радуйся. Затем разбудил?
– Да. Помоги Гарьке.
– Помочь?
– Тесто меси.
– Тогда неси в избу.
Безрод поднял Верну на руки и унес в помощь Гарьке.
А утром Верна проснулась от чьего-то надсадного рыдания. С превеликими трудами разлепила один глаз, потом второй. Вчера тесто месила до седьмых потов, все представляла себе, что гнет-ломает Крайра и его дружину, а вместе с ними Безрода, пластает в лепешки, на куски рвет. Умаялась, воюя. Саму сон победил.
Стоя в изголовье, рыдала какая-то незнакомая баба, за нею стояли еще и еще, и все плакали, будто потеряли кого-то из близких. Сон как рукой сняло. Да что стряслось, в конце концов? Что за сумасшедшие причитания? Кто-то умер? И лишь когда в горницу вошла бабка Ясна, Верна успокоилась. Сами поднялись ни свет ни заря, других разбудили. Что за нужда?
Ворожея присела рядом, обняла.
– Бабка Ясна, да что стряслось, в конце концов? Что случилось? Враги напали?
– Крепись, девонька. И по белую лебедушку нашелся сокол поднебесный. С лету ударил, в когти полонил. Утащит в лесную чащу, в гнездо на высоком дубе…
– Да что стряслось-то? Не пойму.
– Свадьбу нынче справляем.
– Знаю, Сивый женится. Ну а дальше что?
– Так твоя это свадьба. Ты, девонька, – та лебедь белая, а ясный сокол уже когти на тебя точит.
Верна как вдохнула, так и замерла. Замуж идти? Нынче? Вот так, второпях, с красными глазами, с синяками по всему лицу, с разбитыми губами?
– А кто муж?
Бабка помолчала. Может, нездорова девка, со вчерашнего дня ничего не помнит?
– Безрод.
– Нет! Нет, нет, нет! – забилась в бессильной ярости Верна. – Не пойду! Лучше убейте! Ой, матушка родная! Я сама убью!..
Баб, готовых путать невесту по рукам, успокаивать, утешать, остановил холодный шелестящий голос:
– Оставьте нас.
Бабы переглянулись, покосились на Ясну. Ворожея кивнула и вышла первой.
Безрод подошел к ложнице, с которой пыталась подняться Верна. Разъяренная рабыня полыхала холодно – без шипенья и криков. После громкой вспышки ярости взяла себя в руки, загнала злобу внутрь и вставала молча, стиснув зубы. Безрод одним пальцем отбросил ее назад.
– Лежи, не вставай.
Верна упорно пыталась подняться.
– Лежи, не вставай. – Безрод пальцем, жестким, ровно кол, пригвоздил невесту к ложнице. – Лежи и слушай.
– Не пойду за тебя, чудовище. Лучше убей. Ненавижу.
А сказала-то как! Холодно, сквозь зубы, без рисовки!
– Надо будет – убью, не промедлю. – Безрод присел на ложницу. – А замуж возьму, тебя не спрошу!
Верну распирала изнутри бешеная злоба, грудь так и заходила, ровно кузнечный мех.
– Дыши ровнее – раны разойдутся, – усмехнулся Безрод.
– Не-на-ви-жу! – процедила Верна.
– Выйдешь за меня – выйдешь из рабства.
– Не буду ни рабой твоей, ни женой!
– Все так же хочешь меня порешить?
– Хочу! И все равно не пойду.
– А что сделаешь?
Верна перестала дышать, сузила глаза, сложила пальцы вместе и как смогла быстро выбросила Безроду в горло. Сивый и бровью не повел. С глухим стуком вылетели косточки двух пальцев, – Верну аж перекосило. Этот удар без остатка выпил все силы, новоиспеченная невеста бессильно откинулась на подушку и закусила губу. А Безрод только сглотнул.
– Дур-ра, – буркнул Сивый. – Дай сюда пальцы.
Взял ее пальцы в руки, покатал в ладонях и резко дернул. Верна зашипела, но крик сдержала.
– Побелела вся.
– Я буду кричать за столом.
– Кричала бы теперь, когда пальцы ломала.
– Не пойду за тебя. Ненавижу!
Безрод ухмыльнулся, рванул сорочку с ее плеч, ухватил двумя пальцами кожу на груди – там, где заживало рабское клеймо, – и подтянул к себе.
Верна осторожно вытащила меч из ножен и, стараясь не касаться лезвия руками, расположила на коленях. Просыпала на дол немного прав и льного песка и медленно развезла тряпицей по всему клинку. Краем глаза косила на Безрода, дремлющего на весеннем солнце, и отчего-то хмурила брови, морщила едва заживший нос.
– Носом не крути. Пуще прежнего распухнет.
– Дремлешь – ну и дремли себе! – зло прошипела Верна. – Да глаза по сторонам не разбрасывай, слепым останешься. И без того страшен!
Безрод ухмыльнулся. Дерзка. А если бы на его месте оказался кто-то другой? Встал бы, разъяренный острым языком, ровно медведь дикими пчелами, да оходил ножнами до полусмерти? Ишь ты! Руки поднять не может, а глядит зло, будто дикая кошка! Крайр ее так и назвал – «дикая кошка». У старого медведя глаз приметливый.
Безрод встал и, проходя мимо Верны, бросил на воительницу насмешливый взгляд. Прошел так близко, что, будь в ее руках сила, мечом дотянулась бы аккурат до спины. Поди, чесались руки, но сдержалась. Закусила губу и сдержалась. Проводила взглядом, полным неприязни, стиснула зубы – и опять склонилась над клинком. Еще поглядеть, что острее – меч или ее взгляд! Как еще спину взглядом не пронзила!
Верна примерилась к мечу. Великоват. Обе руки, не теснясь, легли на рукоять. А меч чудо как хорош! Не в пример своему хозяину, который одновременно страшен, угрюм и мрачен. Глазом холоден до ледяных мурашек по спине, а норовом, видать, зол, жесток и беспощаден. Неужели можно быть мягким и добрым с таким лицом – даже не лицом, а личиной? Зачем купил? Ведь знает, что не годна в рабыни, уже дала понять. Убьет и убьет, туда непутевой и дорога. Все равно в невольниках долго не проходить. Одному из двоих жить осталось до первой серьезной сшибки. «Ох, где ты, Грюй, милый друг, на кого одну покинул? Наверное, глядишь нынче с небес на землю и места себе не находишь! Вместе бились, да разошлись пути-дорожки. Сколько мог, заслонял собою и в конце концов пал порубленный, а сама осталась одна против многих. Чужаки были так злы, что не разглядели девку, повергли наземь и били, ровно мужчину. Ох, Грюй, милый друг, если бы ты знал, какому страшилищу в рабыни отдана! Если бы ты видел, что за чудовище пялится изо дня в день, слюни пускает! Но – недолго осталось, скоро соединимся. Либо сама страшилище порешу, а потом до смерти забьют, либо он меня прикончит. Исхожу злобой, точно резаная свинья кровью. Вот только на ноги встану да руки подниму… Наверное, буду нещадно бита, да плевать! Ненавижу!»
Верна потянулась правым боком. Болит. Потянулась левым. Болит. Куда ни ткни, везде болит. Сама уже не девка, а сплошная ноющая рана. Глаза болят, все еще больно смотреть на свет. Гляделась давеча в зерцало. Оторопела. Сама себя не узнала. Где та озорница, что пела звонче всех, которая одним духом переплясывала всех подружек? Где оторва, которая рубилась так, что даже отцовские дружинные восхищенно прицокивали? Кто вчера посмотрел из зерцала – вся синюшная, худющая, заморенная, бескосая? Кто косу срезал, как блудливой шалаве? Коса-то кому помешала? А чья тоненькая шейка тянулась из ворота непомерно большой рубахи? Чей нос, огромный и синий, точно свекла, навис над губами, разбитыми в лепешку? Где тот ровный и прямой нос, который так нравился Грюю? Настолько оторопела, глядя на саму себя, что дышать забыла. Только рот раскрыла. Где зеленые глаза, глядя в которые всякому грустящему становилось веселей? Вместо глаз выглянули из зерцала две узенькие щелочки в наплывах медленно сходящих синяков. Какого цвета стали глаза? Кроме красного не углядела ничего.
Сейчас уже нет, а две-три седмицы назад точно была страшнее хозяина, этого страхолюда. То-то Сивый ухмылялся и гнусно подшучивал – дескать, купил лишь за тем, чтобы рядом был кто-то страшнее, чем он сам. А правду ли Гарька вчера болтала, что за нее полуживую Сивый на ножах бился с тулуком? Дура девка, в рот хозяину заглядывает, каждое слово ловит, ровно преданная собака. Мало не на руках страхолюда носит. Рабская душа! И ведь не похожа девка на дуру. Да разве влезешь человеку в душу? Чужая душа потемки. Самой бы сохранить душевную твердость, встретить смерть с высоко поднятой головой! Не согнуться, не прельститься вожделенным успокоением, когда телу такие муки выпали! И ведь плачет тело, покоя просит! Провались пропадом этот Сивый!
Верна быстро ослабела, все скудные силы забрал меч. Руки налились неподъемной тяжестью, и бескосую потянуло в здоровый сон человека, скорым шагом идущего на поправку. Чувствуя, что проваливается в забытье, Верна крикнула:
– Гарька!
Показалось, что кричит, а с губ слетел всего-навсего громкий шепот.
– Гарька!..
Хорошо, деньки теплые пошли, бабка Ясна дверь приоткрыла. Дурында услыхала, выбежала на крыльцо – суетливая, ровно квочка.
– Чего тебе, болезная?
– Внеси в избу. Не могу больше. Устала, – еле-еле прошептала Верна.
Еще никогда работа так не изматывала, даже самая тяжкая. Что тощее, исхудавшее тело для Гарьки, возле которой белым наливным яблокам с румянцем во весь бочок останется только увять со стыда? Подхватила вместе с мечом, будто пустую одежду, внесла в избу, сложила на лавку. Уже проваливаясь в забытье, Верна мертвой хваткой вцепилась в меч, насколько позволяли слабые пальцы, и на за что не хотела отпускать. Будто из меча в избитое тело лились крепость и твердость. А может быть, к мечу привыкала и к себе давала привыкнуть. Как еще жизнь повернется? Не пришлось бы осиротевший меч приютить. Доле не прикажешь, дорожку не укажешь…
– Вон ты, Сивый, как дело закрутил! Думала, шутишь, а ты всерьез! – Ясна покачала головой. – Да и, к слову сказать, пора бы уже. Даже не спросишь?
– Не за тем на рабском торгу брал, чтобы спрашивать, – усмехнулся Безрод. – Лишь слово поперек скажет – рот завяжу. Под платком и видно не будет.
– Экий ты безжалостный! – Бабка издевательски оскалилась. – А сладится ли? Верна зла на тебя, ох, зла! На весь свет волком глядит, в каждом прохожем врага видит, под каждым кустом яму ищет.
– Знаю.
– И не отступишься?
– Нет.
– Сказал – как топором отрубил! Ишь ты!
– Дурак я. Что с меня взять?
– Да уж, не иначе! Проснешься однажды – и нет тебя! Весь вышел. Глянет душа сверху, из палат Ратника, а тело внизу лежит с ножом в спине! И весь сказ про. счастливую долю!
Безрод не ответил, только поглядел вдаль и ухмыльнулся.
– Так и быть, помогу, – буркнула Ясна и отвернулась.
Бабка часто застывала средь бела дня и, вперив пустые глаза в одно место; глядела то ли в себя, то ли вдаль. Глаза пустели и что видели, Безрод только догадывался. Сивый не знал, что скрыто в прошлом старухи, лишь подмечал, как ожесточается ее взгляд, едва он покажется ворожее на глаза. Потом Ясна будто спохватывается, сбрасывает чары, глядит мягче, но это лишь потом. Как будто досадил когда-то. Голову ломал, припоминал – и не мог припомнить. Вроде не встречались.
Теперь Верна работала в меру своих сил целый день. Когда сидя, когда лежа. Шипела, метала на хозяина злобные взгляды, но блестело в них что-то еще, замечая что, Безрод хмурился. Сквозь огонь злобы проглядывало нечто холодное, расчетливое. Верна как будто понимала, что работа и самой нужна. В кои-то веки перестала отнекиваться, глотала ругань, низводила глаза долу и трудила руки. Трудятся руки – возвращаются сила и сноровка. Верна часто не дорабатывала до конца, силы быстро покидали тело, и битая полонянка проваливалась в забытье. Из рук вываливались прялки, ножи, веретена, тряпицы. И тогда она долго спала и не слышала приглушенных разговоров Безрода, Тычка, Ясны и Гарьки.
Однажды Безрод подсел на лавку, легко ухватил Верну за подбородок и, повернув к себе, заставил долго смотреть в глаза. Рабыня скривилась, показала зубы, глаза полыхнули злобой, отбивалась руками, да куда там! В горле так и забулькало. Хотела браниться, да от негодования гортань пережало. Недолго билась. Начала гаснуть и стихать, бросила руки, глаза закатились. Всю передернуло, по телу пробежала дрожь, битая строптивица покрылась гусиной кожей. Кто знает, чем бы все кончилось, не вмешайся ворожея. Выросла, будто из-под земли, и напустилась на Безрода:
– Что удумал, дурень? С ума девку свести? Разве ей, болезной, такое по плечу? Только посмотришь, и будто ножом человека по сердцу! Глаз у тебя дурной! Тяжелый! Не знал?
– Знал.
– То-то без жены до сих пор! Какая дура за тебя пойдет! Скажешь ей «люблю», а у бабы от твоей любви сердце встанет! Пусти девку, говорю!
Зеленые глаза будут, когда схлынет кровь. Ох, зеленые!
– Все беды от вас! Ни покоя, ни прибытку! Одни несчастья! Не дам девку! Не дам!
Вот и полезло прошлое из-за бабкиной спины. Полезло что-то жуткое, страшное, Ясна вся побелела и затряслась, как Верна мгновение назад.
– Может быть, зло я тебе причинил? Сам что-то не припомню. – Безрод сощурился, и его зычный шепот заставил обеих вздрогнуть.
– Над вами беды вьются, как воронье над волками! Кто за тобою пойдет, жизнью разбросается в обе стороны, самому не останется!
– Отца, говоришь, знала? Говори! – тихо пророкотал Безрод, и ворожею бросило в дрожь. Другие при ней тряслись – знала и видела, а чтобы сама… с тех забытых пор страха не ведала.
– Не скажу! Хоть душу из меня вытряси! – прошипела старуха, ровно змея. – Не случилось бы беды, когда узнаешь!
Безрод ухмыльнулся, смерил старуху холодным взглядом и вышел из горницы, оставив полуживую Верну на руках ворожеи. Ясна обняла бледную, тряскую девку, гладила по волосам, приговаривала:
– Попала ты, девонька, лебедь белая, в когти моречнику. И как тебя вызволить, не знаю!
А Верна уже глубоко дышала, но даже в забытьи скалила зубы и что-то шептала.
– Вот что, – окликнула ворожея Гарьку на вечерней заре. – Ступай за мной.
– Зачем? – Молотобойша отставила в сторону метлу, которой мела двор, и удивленно вытаращилась.
– Язык твой длинный укорочу. Слишком длинный и быстрый. Поперед головы бежит. Ступай за мной, говорю.
Гарька покосилась на кровлю, где Безрод и Тычок заканчивали перестилку. Вздохнула и пошла за бабкой.
– Бери. – Ясна показала на спящую Верну. – Неси в баню… Клади.
– Я бы осталась? Интересно ведь.
– Вон пошла, дурища! Дурно тебе станет, ворожить буду. В предбаннике жди.
Испугала! Гарька фыркнула и вышла, плотно прикрыв за собой дверь. Жарко полыхала печь, бабка разоблачилась сама, разоблачила Верну, бросила в печь туман-травы, взяла в руки трещотку и мерно застучала, творя наговор:
– Туман-трава, наговорные слова, унесите в сон, чтобы привиделся он, о себе говори, ничего не таи…
И Верна заговорила, не открывая глаз, ровно во сне:
– Ох, Грюй, милый друг, тяжко мне без тебя, одна осталась! Нет рядом твоего плеча, опереться не на кого, не спрятаться больше за твою широкую спину! Ноют раны, душа плачет! Не бывать по осени нашей свадьбе, не принесу тебе первенца! Продана в чужедальнюю сторону, отдана в рабыни! Жить не хочу, да смерть не идет! Видать, молодость берет свое. В тело входить не желаю, не ем почти ничего, да вхожу понемножку. Боюсь, хозяин мой нынешний похотью возгорится, снасильничает, пока слаба. Ненавижу! Как тебя любила, так Сивого ненавижу! Вспоминаю отца с матерью, сестер, как убили всех пришлые, и такое зло в душе поднимается, что, боюсь, начну глазами поджигать дрова. Почему за белый свет цепляюсь, помереть не могу, сама не знаю. Не о жизни думаю, не о доме – все помыслы о смерти. Смерти жажду! Для пришлых, что всю дружину вырезали, для Сивого, что купил меня, длявсего мира, что косо на меня глядит, для себя, чтобы позорище по жизни не нести! Как только в силу войду, порешу Сивого его же мечом! И будь что будет! Рабыней не была – и не стану! Эх, не играть мне больше песен, не водить хороводов, не прятаться от батюшкина гнева на сеновале! Не бывать мне за тобою мужней женой, и всей жизни осталось – как на ноги встану. Разве о том должна девка мечтать, разве черны должны быть девичьи думки? Разве должна быть девка горяча внутри, да холодна снаружи, чтобы никто не углядел кровавого замысла, и Сивый в первую голову? Ох. матушка родная, как все болит!..
Курилась туман-трава, Ясна, мерно постукивая погремушкой, слушала, а спящая Верна говорила и говорила. Ворожея хмурилась. Ох, не проснуться однажды Сивому! Ох, отпустит Безрод душу, и сам не заметит как! Ох, купил кусок льда себе пламя! Как у них сложится? Ворожея мрачно качала головой и поджимала губы. Не случилось бы непоправимого!
– …В сече двоих срубила, а все равно, милый, за тобой не успела. Батя первым пал, копьями закололи. Мечами не смогли. Не взяли. Потом матушку…
Из закрытых глаз Верны потекли слезы, но в лице ничто не дрогнуло.
– …И осталась я одна. О боги, как невыносимо мое бытие! Не этого Сивого, худого и страшного, хочу видеть каждое утро, а тебя, Грюй, статного да ладного, душой и телом складного! Батю, и чтобы непременно смеялся, мамочку, сестер…
Безрод сидел на крыльце и бездумно смотрел вверх. Город от края до края залила тишина, ночь обволокла весь подлунный мир, и лишь кое-где брехали дворовые собаки, будто разговаривали. Звезды высыпали на небо, ровно кто-то просыпал горох на стол, застеленный черным полотном. Сзади тонко скрипнула половица. Безрод и глазом не повел. По шагам узнал.
– Ты, Сивый, на старую зла не держи. – Ворожея присела рядом. – Не с умыслом каяла, вспомнилось не ко времени.
– Ну и ладно. – Безрод не покосился на хозяйку даже вполглаза. Как глядел на Девичью звезду, подняв лицо вверх, так и остался глядеть. На ворожею зло тратить – врагам не останется.
– Ненавидит она тебя. Точно знаю, ненавидит.
– А за что ей меня любить? – усмехнулся Безрод. – Я самый плохой на всем белом свете, потому что купил ее.
– Не случилось бы несчастья.
– Что будет – то будет. Загадывать не стану.
– Не отступишься?
– Нет.
– Стервец – вот ты кто!
– Знаю.
Против Девичьей звезды за полночь вставала Звезда Воев, и бежали они друг за другом по небосводу, и сблизиться не могли, сиреневая Девичья звездочка и багровая Звезда Воев.
А бабка как-то странно глядела на Безрода, и в углу глаза влажно поблескивало. Вот-вот скатится слеза, не удержится.
– Была бы у тебя мамка, без благословения не оставила. – Голос ворожеи дрогнул, слеза отяжелела, сорвалась, покатилась. Но Безрод этого не видел, просто не смотрел на бабку, целиком поглощенный разлученными звездами.
– Была бы мамка… – задумчиво повторил Сивый, не отрывая глаз от неба. – Была бы мамка…
Ясна закусила губу, чтобы не разреветься в голос. Вот оно когда ударило! Когда постарела, поседела и высохла, когда воды стало некому подать, когда боятся, ровно прокаженную! Вошел в избу порванный жизнью сивый парень с холодными синими глазами, – тут оно и ударило! Будто ждало, когда постареет, замкнется, отгородится от людей ворожбой. Ох, боги-боженьки, отмотать бы жизнь на пятьдесят лет назад да на седмицу снова стать молодкой!.. Ох, гляделась бы нынче в синие молодые глаза, бородатое лицо, не знала, с какого боку к ворожбе подступиться, шлепала бы внуков по мягким попкам. Чем больше времени проходило, тем больше становилась убеждена, что тяжела была от того, первого, что уплясал до звездочек перед глазами, до кровавых пузырей на белых ножках, с кем слюбилась теплой звездной ночью в сени березняка. Ох, боги-боженьки, на пятьдесят лет назад, да всего на седмицу молодкой…
А Безрод глухо ронял слова, будто в ночную, бескрайнюю пустоту:
– Знаю, что к мечу моему примеривается, осиротить его хочет. Знаю, что злобу в душе прячет, мне не показывает. Знаю, что зубы на меня точит, все знаю. Но от своего не отступлюсь. Что будет, то будет.
С самого утра Тычок, прихватив с собою добрый кувшин дорогущего заморского вина, шмыгнул за ворота. Гарька, засучив рукава, месила тесто, Безрод колол дрова. Бок побаливал, сукровицей плакался, но уже не так.
– Будто на собаке заживает, – бросила поутру Ясна.
– Собака и есть, – буркнул Сивый. – Бездомный да ничейный.
Бабка промолчала, потом спросила:
– Тычок-то куда делся?
– По соседям ушел. Звать-зазывать. Ворожея всплеснула руками:
– Ой, не пойдут! Испугаются!
– За Тычком пойдут. Трезвые или хмельные.
– Эй, хозяева! Звали? – В калитку заглядывал потрепанный мужичок, за ним топтались еще трое. – Плотничать звали?
Ясна рот раскрыла, повернулась к Безроду. В глазах ворожеи плескался немой вопрос.
– Звали, входи. – Безрод с усмешкой покосился на старуху. – Рот, старая, прикрой. Душа вылетит – не поймаешь!
Плотники с опаской вошли, заозирались – видать, наслышаны были от соседей об ужасной ворожее, и бочком-бочком подошли к Безроду.
– Делать-то что, хозяин? Сработаем споро, глазом не моргнешь!
Безрод что-то объяснял плотникам, показывал руками, чертил на земле и под самый конец вместе со старшим обмерил шагами весь Яснин двор. Старуха села на крыльцо и снова, как вчера, нечаянная слеза застила белый свет. Вот такого молодца и не хватало старому дому, чтобы усадил старуху на крылечко – издали глядеть да ни во что не вмешиваться. Чтобы крышу подлатал, заборец поправил, дров наколол.
Мужички, почесывая затылки, загибали пальцы. Дескать, так и так, хозяин, с работой выйдет… э-э-э, столько. Безрод, усмехаясь, покачал головой. Не столько, а вот столько, и где тес такой дорогущий нашли? Старший развел руками – дескать, потому и дорогой, что буковый, разве на такое дело сосновый пускать? Безрод усмехнулся. Золотым бук выходит. Не столько, а вот столько. Мужичок почесал затылок, оглянулся на товарищей, а как те кивнули, ударили по рукам.
Как водится, первыми во двор ворожеи после полудня заглянули мальчишки. Совсем еще сопливые. У этих смелости оказалось побольше, чем у старших. Соседский постреленок сунул в воротца мордаху, перепачканную малиной, показал страшной бабке язык и дал деру. Не обернула бы ворожея в лягушонка. Потом заглянули сразу трое. И чего это папка с мамкой стращали? И совсем у нее не боязно. Один даже оставил на бересточке у ворот пирожок. А потом и вовсе осмелевший малец, чья рубашонка мела землю, сосредоточенно ковыряя в носу, с трудом открыл воротца и прошел во двор. Ясна, раскрыв рот, озирала собственный двор, нынче полный людей. Никто ее не боится, соседи шумят, гомонят, кой-когда даже смеются. Малец подошел к самому крыльцу, сел на ступеньку пониже Ясны и заявил:
– А Жотьке все равно тумака дам. Он, дурак, обзывается, дурачком кличет.
– Гарька! – сама не своя позвала Ясна дрогнувшим голосом. – Вынеси мальцу печенья.
Гарька, перепачканная мукой, вынесла две медовые рогульки, только что испеченные.
– Держи. Тебе и Жотьке твоему, – протянула бабка пострелу.
– Не-а. Жотьке не дам. – Малец тут же сунул в рот одну рогульку целиком и с набитым ртом прошепелявил: – Пушть не обжываешша.
Постреленок вольготно облокотился спиной о бабкину ногу, а старуха даже дышать забыла – как бы не спугнуть. Еще один малец пролез на двор и от ворот долго глядел на жующего приятеля.
– Глянь, Жотька прибежал, – шепнул Ясне малец и во весь голосишко заорал, потряхивая над головой рогулькой: – Эй, Жотька, голопопка, гляди, а у меня чегой-то есть! Я теперь же с этим чегойтым на улицу выйду, а тебе не дам!
Жотька не стерпел и, глядя исподлобья на страшную хозяйку, подошел к приятелю.
– Гарька, еще неси!
Так и закончился этот шумный день, а с заходом солнца на двор ввалились хмельные мужики и с ними Тычок. Не сказать, что одним махом протрезвели, углядев, куда вломились, но без особой боязни поклонились ворожее, как получилось.
– А правду ли старик говорит? – Сосед побойчее кивнул на Тычка.
– Правду.
– Чудеса, да и только! Сестрин сын отыскался через столь-то лет!
Сестрин сын? Что за придумка?! Ясна, недоуменно глядя на пьянющего Тычка, не сразу и кивнула.
– Сыскался.
– Непременно будем. Непременно. – Мужики, пятясь задом и бия неуклюжие поклоны, вышли на улицу. Посреди двора остался лишь сопящий Тычок. Балагур качался, будто былинка под ветром, и не мог сделать ни шагу.
– Ну что, сестрин сын, – ухмыляясь, бросила бабка за спину Безроду. – Забирай приглашальщика. Поди, сам-то идти не сможет, вон сколько дворов обошел!
Безрод хмыкнул, сошел по ступеням во двор, подхватил Тычка на руки и унес в избу. Тычок сопел и довольно похрапывал.
Утром плотники продолжили. Гарька опять засучила рукава и принялась за дела печные-мучные. В полнейшем недоумении оставалась только Верна. Когда не работала, тогда спала.
– Пора, – сам себе буркнул Безрод, прошел в покои Верны и легонько тронул за плечо.
– Чего надо? – злым шепотом даже после сладкого сна огрызнулась рабыня.
Безрод, ни слова не говоря, подхватил на руки, вынес во двор и усадил на крылечко, застеленное верховкой. Верна прищурилась. На дворе, залитом солнцем, стучали молотками и топорами мужики, весело носилась ребятня, туда-сюда в приоткрытые ворота сновали бабы – видимо, соседки – и вносили накрытые тканью блюда. Мужики втащили во двор бычка-двухлетку, погнали в хлев, уже давно пустовавший.
– Что это? – Верна не узнала двора ворожеи.
Двор, еще недавно пустой и нелюдимый, еще вчера такой широкий, нынче усох будто вдвое. Тесен стал для гомонящих людей.
– Пиршество готовится.
– С чего бы?
– Свадьба.
Верну аж перекосило. О свадьбах ли говорить с той, чьей свадьбе больше не бывать?
– Неужели не спросишь чья?
– Не спрошу!
– Сам скажу.
– Все равно.
– Моя!
– Ты и радуйся. Затем разбудил?
– Да. Помоги Гарьке.
– Помочь?
– Тесто меси.
– Тогда неси в избу.
Безрод поднял Верну на руки и унес в помощь Гарьке.
А утром Верна проснулась от чьего-то надсадного рыдания. С превеликими трудами разлепила один глаз, потом второй. Вчера тесто месила до седьмых потов, все представляла себе, что гнет-ломает Крайра и его дружину, а вместе с ними Безрода, пластает в лепешки, на куски рвет. Умаялась, воюя. Саму сон победил.
Стоя в изголовье, рыдала какая-то незнакомая баба, за нею стояли еще и еще, и все плакали, будто потеряли кого-то из близких. Сон как рукой сняло. Да что стряслось, в конце концов? Что за сумасшедшие причитания? Кто-то умер? И лишь когда в горницу вошла бабка Ясна, Верна успокоилась. Сами поднялись ни свет ни заря, других разбудили. Что за нужда?
Ворожея присела рядом, обняла.
– Бабка Ясна, да что стряслось, в конце концов? Что случилось? Враги напали?
– Крепись, девонька. И по белую лебедушку нашелся сокол поднебесный. С лету ударил, в когти полонил. Утащит в лесную чащу, в гнездо на высоком дубе…
– Да что стряслось-то? Не пойму.
– Свадьбу нынче справляем.
– Знаю, Сивый женится. Ну а дальше что?
– Так твоя это свадьба. Ты, девонька, – та лебедь белая, а ясный сокол уже когти на тебя точит.
Верна как вдохнула, так и замерла. Замуж идти? Нынче? Вот так, второпях, с красными глазами, с синяками по всему лицу, с разбитыми губами?
– А кто муж?
Бабка помолчала. Может, нездорова девка, со вчерашнего дня ничего не помнит?
– Безрод.
– Нет! Нет, нет, нет! – забилась в бессильной ярости Верна. – Не пойду! Лучше убейте! Ой, матушка родная! Я сама убью!..
Баб, готовых путать невесту по рукам, успокаивать, утешать, остановил холодный шелестящий голос:
– Оставьте нас.
Бабы переглянулись, покосились на Ясну. Ворожея кивнула и вышла первой.
Безрод подошел к ложнице, с которой пыталась подняться Верна. Разъяренная рабыня полыхала холодно – без шипенья и криков. После громкой вспышки ярости взяла себя в руки, загнала злобу внутрь и вставала молча, стиснув зубы. Безрод одним пальцем отбросил ее назад.
– Лежи, не вставай.
Верна упорно пыталась подняться.
– Лежи, не вставай. – Безрод пальцем, жестким, ровно кол, пригвоздил невесту к ложнице. – Лежи и слушай.
– Не пойду за тебя, чудовище. Лучше убей. Ненавижу.
А сказала-то как! Холодно, сквозь зубы, без рисовки!
– Надо будет – убью, не промедлю. – Безрод присел на ложницу. – А замуж возьму, тебя не спрошу!
Верну распирала изнутри бешеная злоба, грудь так и заходила, ровно кузнечный мех.
– Дыши ровнее – раны разойдутся, – усмехнулся Безрод.
– Не-на-ви-жу! – процедила Верна.
– Выйдешь за меня – выйдешь из рабства.
– Не буду ни рабой твоей, ни женой!
– Все так же хочешь меня порешить?
– Хочу! И все равно не пойду.
– А что сделаешь?
Верна перестала дышать, сузила глаза, сложила пальцы вместе и как смогла быстро выбросила Безроду в горло. Сивый и бровью не повел. С глухим стуком вылетели косточки двух пальцев, – Верну аж перекосило. Этот удар без остатка выпил все силы, новоиспеченная невеста бессильно откинулась на подушку и закусила губу. А Безрод только сглотнул.
– Дур-ра, – буркнул Сивый. – Дай сюда пальцы.
Взял ее пальцы в руки, покатал в ладонях и резко дернул. Верна зашипела, но крик сдержала.
– Побелела вся.
– Я буду кричать за столом.
– Кричала бы теперь, когда пальцы ломала.
– Не пойду за тебя. Ненавижу!
Безрод ухмыльнулся, рванул сорочку с ее плеч, ухватил двумя пальцами кожу на груди – там, где заживало рабское клеймо, – и подтянул к себе.