Страница:
Рядом с верховным встал Перегуж. Воевода и Стюжень загадочно переглянулись. Безрод не знал, что делать. И принять нельзя, и отказать верховному тяжело. Старик совсем по-дедовски принял все близко к сердцу, а Перегуж и вовсе по-отцовски! Глядит так, будто снимет пояс да и оходит по заду, как несмышленыша беспортошного.
– А вот попей, сынок. Устал, поди. – Стюжень говорит, а сам смеется, даром что ранен и лихо кругом. – Медок сам настоял, словом заговорил. Не князь – город просит.
– Чужак я, – буркнул Безрод и. положив меч у ног, снял чашу.
– Каков песняр, такова и честь! Ты вокруг оглянись, посмотри на людей! Глаза сияют, ровно звезды в небе! Послушай, что босота малолетняя на улицах поет!
Безрод прислушался. И ничего не услышал. Но город велик, не враз и обойдешь. Может быть, и поют. Наверное, не врет Перегуж.
Сивый припал к чаше. Вкусило горькой полынью, терпкой рябиной, клюквой и чем-то еще. Отменное питье! Последние капли Сивый метнул в воздух, и налетевший ветер унес их с собой, не дав упасть наземь. А Безрод зашатался, перед глазами все поплыло, завертелось. К нему кинулись Перегуж, Стюжень, но Сивый опередил всех. Будто скошенный сноп, рухнул в растоптанную грязь, в лужу воды и крови. Достал-таки второй близнец. Чаша крепкого меда Безрода и свалила.
– В избу. Живо, – рявкнул Стюжень.
Перегуж и кто-то из дружинных, подхватив беспамятное тело, мигом унесли. Вроде бы плакать надо. А ворожец улыбался.
Рана оказалась неопасной. Меч ровно и аккуратно рассек бок над печенью. Стюжень костяной иглой, волчьим сухожилием деловито сшил разрез. Известно, от волчьего живучей становишься. Во время штопки к Безроду вернулось сознание, и от нечего делать Сивый считал бревна в стене. Одно неудобство – в голове хмель буянил, с глазами играл.
Через день Сивый встал. Только погляди! Перенес-таки старый хрыч в дружинную избу! Что хотел, то исполнил. Безрод потянул бок. Болит, но жить можно. Ишь ты, даже ложе застелили, чтобы мягче почивалось! Вышел на крыльцо. Только что кончился приступ. Вои суетились, носили раненых. На пороге избы двое дружинных озирались: куда класть? Сивый кивнул за спину, дескать, клади на мое место. Как раз нагрел для такого случая. Вышел во двор. Там за амбаром, на пустыре стоит одинокая темная, в которой коротал время между поединками. Там и доживать свое. В тишине да темноте спокойнее песни складываются. Жаль только, звезд не видать, не треплет ветер неровно стриженную седину.
Но, повернув за амбар, Безрод остолбенел. Не стало больше темной. Сгорела. Дотла. Сивый сдал назад, в растерянности оглянулся по сторонам. Будто дом родной потерял. Как же так?! Видать, шальная огненная стрела попала в кровлю, в пылу схватки и не заметили. А как отбились, уже догорала. Безрод присел рядом с обугленными головешками и опустил голову. Усмехнулся. Куда теперь идти? Было единственное место, где мог укрыться от «гостеприимства» князя. В дубовых стенах клети все менялось, и съеденный хлеб ни к чему не обязывал. Куда теперь? Осталась только одна крыша – бескрайнее небо над головой. В закатной заре Сивый ступил на пепелище, разгреб сапогом золу, и вдруг из-под ноги, в облачке пыли выкатился березовый чурбак с ликом Ратника. Ты гляди, не сгорел. И даже кровь с лика не сошла.
– Дурак я. Мало таких на свете. – Безрод присел, взял лик в руки, усмехнулся. – Зато видать издалека.
Прижал лик к груди, бросил плащ на землю и, свернувшись калачиком, встретил осеннюю ночь.
Хоть и студеной выдалась ночь, Сивый будто на печи пролежал. Спекся весь, ровно глина в огне. Сам заполыхал, едва не сгорел. Таким и нашли поутру, в пылу да в жару. На нем даже иней стаял. Дружинные кругами ходили, а на руки взять не решились. Безрод волком глядел и ничего не говорил. Встать не мог, говорить не мог, трясся, будто пес после воды. Свернулся клубком, подтянул колени к груди, молча зубы показывал. И лишь когда подошел Стюжень, успокоился. Но даже в горячке усмехался. Дуракам закон не писан, если писан – то не читан, если читан – то не понят, если понят – то не так. Последнее дело уходить на тот свет, оставляя после себя долги. Лучше задолжать другу, но не обмануть честного врага. Чуть не задолжал поединок Брюнсдюру. Что сказал бы ангенн полуночников, узнай о смерти противника? Наверное, удивился бы и спросил: «А где мой поединщик? С последней схватки ушел на своих ногах!» Ответили бы со стены: «Спекся, дурень, лежит в золе!» Усмехнулся бы оттнир и был прав. Сто раз прав.
Безрод открыл глаза. Крыша над головой. В середине и по бокам огромные рогатые столбы. Наверное, амбар. Весь ложами заставлен. Вои мрачны, угрюмы, точат оружие, перевязываются, кто-то спит. Горят лучины. Маслянки уже не зажигают. Нечего добро переводить, как бы голодать не пришлось. Многие ложа свободны, чисто застелены полотном, в изголовьях шлемы лежат. Эти, стало быть, отвоевались. Ничего, нанесут еще раненых, сразу после приступа нанесут. Сивый усмехнулся. Жизнь стала похожа на перегонки с ранами: одна затягивается, другая на подходе, третья порожек обивает. Из огня да в полымя, ни дня без заботы. Уже и забыл – каково это, когда нигде не болит.
Безрод зашевелился, заерзал. Вои подняли головы. Хотел было съязвить, но промолчал. Смотрят настороженно, ровно не поймут, что за зверь такой? Было чудище, знали его страшным, зубастым, клыкастым, а вот сбросило шкуру, и как это называть? Глядят недоверчиво, не знают, каким глазом щуриться. Сапогом, как раньше, запустить неловко, но и княжий приговор по-прежнему в силе.
Сивый приподнялся на локте, поморщился – не с того бока вставать начал – и сбросил ноги вниз. Дружинные как-то странно косились. Многих Безрод уже знал. Моряй, Трескоташа, Щелк, Остряжь, Рядяша… Пока искал сапоги, чувствовал на себе взгляды. Поднял голову, непонимающими глазами оглядел каждого и похолодел.
– Сколько без памяти был?
Прошептал еле слышно, однако Моряй, лежавший ближе всех, услышал.
– Два.
– Болтал?
– И болтал, – Моряй улыбнулся, – и пел.
– Пел? – Безрод нахмурился. Неужели про счастье, пахнущее молоком? – Что пел?
– Да разное. – Моряй, как ни был измучен, едва не смеялся. – Мало в краску не вогнал, а уж мы всякое слышали!
И весь амбар грянул таким гоготом, что спящие подскочили, а со столбов снялись перепуганные голуби.
Два дня Безрод провалялся в горячке, все это время пел, и закрыть ему рот не было никакой возможности. Почитай, два дня вои не спали, слушали, разинув рты. Иногда боялись, что Сивому не хватит дыхания, так долго держал он голос. Два дня Безрод мотал дружинных по морям неизбывной тоски и молодецкой удали. Два дня Сивый вспоминал речной плес, поединок за поединком, и теперь вся дружина знала до слова разговор Безрода с вождем полуночников. Два дня без устали твердил, что нужно во что бы то ни стало выйти на плес, просто выйти, а там будь что будет. Что еще наговорил?
Сивый нащупал сапоги и слабыми руками натянул. Хорошо, что у столба положили, можно встать. Постоял у столба, прогоняя головокружение, сделал шаг. Вои что-то. говорили, предлагали плечо для поддержки, но Безрод и глазом не повел. Отмолчался. Ни к чему. До задка сходить помощь не нужна. Да и потом обойдется. У самых дверей Сивый покачнулся и едва не упал. Ухватился за створ, прижался к двери и выстоял свою слабость. А когда Безрод вышел, Моряй буркнул в пол:
– Нет на нем вины. Не он разбой учинил. Те четверо.
– Да что ты говоришь? – с издевкой протянул Взмет, один из восьми битейщиков, которым Безрод рассадил кулаки собственными боками. – Тут прямо и кинусь в ноги прощение отмаливать!
– Ему, дурень, твое прощение вовсе не надобно! – вмешался Прям. – А даже попросишь – все равно не простит.
– Да разбойник он! Справедливым судом, небесным промыслом приговорен к смерти!
– Дурак ты, Взмет, дурак и слепец! Возжелай боги его смерти, лег бы под первый же меч там, на плесе! Трижды ушел на своих ногах.
– Все равно приговорен! – из своего угла встрял Шкура. Он тоже бил.
Прям с сомнением покачал головой:
– Я пожил и людей вижу до дна. Этот не возьмет и пылинки чужой. Помирать будет, а чашу воды у тебя не примет. А ты говоришь, разбойник! Уж на что тяжко было, а не принял от вас, дураков, ни милости, ни прощения. И не примет. В старину говорили, с такой гордыней рождались только Ратниковичи. Самого Ратника сыновья. Так-то!
– Он разбойник! – чуть не в один голос крикнули Шкура и Взмет.
– Тяжко нынче князю. У кого сын на руках не умирал – тому не понять. Я Расшибца учил на лошади ходить, а под лошадью сам выучился. Здоров был! На плечи взметал своего гнедого. А Сивый с княжичем одно лицо. Вот и рвет сердце Отвада. Лютует. Безрод жив, а сын помер. Тяжко князюшке. – Прям говорил, будто сказку сказывал, тихо, напевно.
Взмет и Шкура насупились и все равно остались при своем.
– Вот придет – и запусти сапогом в лицо. Думаешь, испугается? – жестко отчеканил Моряй.
Запустить в человека сапогом, зная, что не будет ответа, не это ли последняя гадость? И не потому промолчит, что испугается, а потому, что каждая пара рук теперь на вес золота. Затевать глупые ссоры – делать за оттниров черное дело. А еще в скором времени предстоит выйти на плес к Брюнсдюру, и об этом тоже нельзя забывать. Шкура и Взмет отвернулись, а весь амбар напрягся: что же будет?
По возвращении Сивый замер в дверях и со слабой улыбкой ждал. Сапога. Который почему-то не летел. Безрод оглядел воев одного за другим, и каждый спрятал глаза. Ухмыльнулся, пошел к себе и, как мог, держал спину прямо.
– Больно ты горд, Волочкович. – Голос низкий, густой, хриплый.
Сивый обернулся.
– Сапога ждал? А напрасно. – Рядяша встал у серединного столба, скрестил руки на груди. – Не будет больше сапог. Поиграли, хватит. За один город кровь льем.
Поиграли? Безрод мрачно ухмыльнулся. Как все просто! За один город кровь льем! Сивый доковылял до серединного столба и встал напротив бугая Рядяши. Молча нашел глаза молодца, и взгляд Сивого был красноречивее слов.
Рядяша конфузливо потупился.
– Вылежал бы себя. – Прям подошел ближе. – Ведь не подарок Брюнсдюр. Сам знаю.
– Тебе-то что за печаль? – усмехнулся Безрод.
– А есть мне печаль, когда хороший человек сам себя губит! – Прям покачал головой. – Не ершись. Дураков на свете больше, чем кажется. На всех зла не удержишь. Вот тебе моя рука. Хочешь – пожми, хочешь – нет.
Сивый долго смотрел на протянутую руку, наконец отвернулся и пошел к себе. Дружинный так и остался с протянутой рукой.
– Думаешь, не знаем, отчего на пепелище ночевал? Под княжью крышу не захотел идти? – Прям говорил в спину без злобы, просто с горечью. – Зло таишь, от людей хоронишься. Как бы один не остался.
И без того один остался. Хуже не станет. А ты, Прям, не марайся, руку тебе не пожму. Не иди против князя, не наживай из-за меня злосчастья. Пожмешь мне руку, а в один прекрасный день все же решит Отвада жизни лишить да на тебя укажет. Что делать будешь? Станешь веревку на моей шее затягивать и душу пополам рвать.
Ночью Безрод опять стал плох. Метался в бреду, пел, всех переполошил. Бессильные что-либо сделать, раненые ворочались и слушали. Хорошо, что пел Сивый негромко, что-то спокойное вроде колыбельной. И лишь Коряга, измученный бессонницей, с горящими от бешенства глазами подскочил с ложа, схватил нож и ринулся к Безроду. Но путь млечу преградили Щелк и Сдюж. Коряга опомнился, сдул щеки, вернулся на место. А когда Безрод запел про тихую ночку, про теплый ветерок, уснули все, даже Коряга. Глубоко в ночи пришел старый Урач, напоил Безрода горячим отваром и укрыл потеплее.
Утром полуночники двинулись на приступ. Сивый пришел в себя, лишь когда в амбар, грохоча, ввалились вои и, сняв шлемы с пустующих мест, положили раненых. Мрачные, нелюдимые, они тащили друг из друга стрелы и помогали перевязываться. Безрод молча ждал, пока из Моряя вынут стрелу – вошла в шею, но неопасно, – перемотают полотном, и лишь тогда подошел.
– Князь где?
– Слег. Порублен. – Говорил Моряй тяжело, еле слышно. – Но даже порубленный улыбается.
– Их все так же много?
– Уже поменьше. Один-втрое, а то и вдвое. Тоже не зря хлеб едим.
– Денька три еще простоите?
Моряй закрыл глаза. Может, да, а может, нет. Сивый огляделся. Кто еще вчера на ногах стоял, теперь лежмя лежит. Каждый день в городе зажигают погребальные костры. Порубленных находников кладут в ноги павшим защитникам. Сегодня ты зажигаешь костер под соратником, завтра под тобой зажгут. Безрод вышел во двор. Как там нынче Тычок? Должно быть, обезумел старик от запаха боли. Вот уж чего в избытке! Закачало. Сивый прислонился к столбу и ждал, пока не прояснится перед глазами. Выходит, в лучшем раскладе один-вдвое Помощи ждать неоткуда. Так или иначе погибать, но уж лучше отпустить дух в бою, чем от голода.
– Чего задумался? Того и гляди, от умных мыслей лоб треснет. – Стюжень вразвалку подошел ближе и без сил рухнул на бревно у столба. Держался за бок, но никаких рук не хватит зажать такую рану. – Вот передохну малость – и к раненым подамся. Вот только передохну…
Безрод покосился на старика. Самого штопать и штопать, а все туда же!
– Руки дрожат?
Сивый взглянул на огромные руки верховного. Вроде не дрожат, а то сам не видит!
– Да не мои, дурень! Твои! Штопать меня станешь.
Безрод поднял с земли жердь, вытянул руки, замер. Перед глазами поплыли звезды, но руки остались тверды. Сивый помог ворожцу встать, и оба неторопливо пошли, один качался, второй шатался. В избе новоявленный ворожец запалил все лучины, все маслянки, из амбара принес лик Ратника, поставил в углу. Заговорил иглы и сухожилия. Старик тяжело дышал, а по широкой скамье уже растеклось озерцо крови.
– Слово скажу. По шее потом дашь, когда встанешь. И не перечь, нынче ты не указ.
Стюжень пил крепкий мед, молчал и только косил налитым кровью глазом. Мол, потом поговорим, ворожец, так твою…
…Безрод обрезал сухожилия, накрыл старика волчьей шубой, сел на лавку у стены, и самого будто выкрали. Даже маслянки не задул. Так и замерли один подле другого – заштопанный старик и ворожец-самоучка. Один на скамье, другой – на лавке у стены, откуда скатился потом на пол. И все равно не проснулся, лишь глухо застонал. Догорели маслянки, изба погрузилась в темень. Заглядывали другие ворожцы, заглядывали воеводы, князь присылал справиться, как там Стюжень.
Сивый очнулся от собственного стона. Послушал дыхание старика, усмехнулся, тихо вышел наружу и, обласканный полной луной, поколченожил к амбару. А когда проходил мимо городской стены, замер. Который день на исходе? Третий? На стенах всегда кипела жизнь, кто-то нес дозор, кто-то точил оружие. Безрода узнали, поздоровались, как с равным. Сивый тяжело поднялся на стену, приложил руки к губам и крикнул что было мочи:
– Э-э-эй! Брюнсдюр-ангенн, никак спишь?
Стан полуночников недолго молчал. Из темноты прилетел низкий, могучий голос:
– О да, седой боян, я узнал тебя.
– Я уж думал, спишь. Не ранен ли, Брюнсдюр-ангенн? Хорошо ли почивалось?
– Нет, боян, я не ранен.
– Жду тебя на плесе через день. Застоялся что-то. Скучно.
Брюнсдюр помолчал.
– Хорошо. Я ждал. Не пей, боян, холодного молока. Береги горло. Прошу.
– И ты, Брюнсдюр-ангенн, зазря не подставляйся! И не подходи близко к реке. Сыро, как бы голос не сел.
С того берега реки по морю лунного света приплыл зловещий, раскатистый хохот. Безроду смеяться не хотелось, от боли в боку едва не плакал, но парни, окружившие со всех сторон, смотрели с тайной надеждой. Сивый натужно, делано расхохотался. Вои, стоявшие ближе всех, отпрянули. Так и слуха лишиться можно. Безрод смеялся с грустным лицом, и силу для смеха черпал не в веселье, а в боли. Отсмеявшись, едва не падая, сполз по бревнам на тесаный настил. От натуги перед глазами зацвело, чисто летом на заливном лугу.
– Чего же так скоро? – спросил кто-то из дружинных. – Рано. Отлежался бы пару дней. Порубит Брюнсдюр.
Безрод молча покачал головой. Нет у вас, бестолочи, пары дней. Нет. День-другой, и сомнут полуночники. Уже который день подряд через стену перелазят. Хорошо, везет пока.
Совершенно обессилел. Ровно в одиночку закидал мешками и бочатами полный трюм Дубининой ладьи. Безрод спустился со стены и, качаясь, поковылял к себе. Стелясь тенью, нырнул в амбар и, как бревно, повалился на ложе. Скоро встанет солнце, а там и поглядим.
Утром Безрод, едва глаза открыл, почувствовал на себе взгляды. Ну что еще? Опять пел, спать не давал? Чем недовольны? Сивый усмехнулся. Все стоящие на ногах, как один, обступили ложе Безрода. Потрепаны, перевязаны, исхудали, посерели.
– Никак бредил ночью?
Перегуж тут как тут. Воевода сунул руки за пояс, подступил вплотную, насупился, заиграл бровями:
– Что ж ты, подлец, делаешь? Легкой смерти захотелось? В дружину к Ратнику не терпится? Зачем на рожон полез? Почему не вылежался?
Ты гляди, ровно и впрямь отец. Поговорит-поговорит, а возьмет и всыплет.
– Засиделся. На волю хочу. Тесно, душно, задыхаюсь.
Безрод встал перед воеводой. Пока князь от железа страдает, Перегуж всем дружинным заместо отца.
– Ты, парень, языком не трепли. Враз оторву. Не абы кого вызвал – Брюнсдюра! Посечет за здорово живешь! Видал? – Воевода вытащил рубаху из-за пояса, задрал. Уродливый шрам белесой нитью вился по всей груди. – Насилу ушел.
Сивый усмехнулся:
– А я не уйду. Уж как в город вошел, все к тому идет. Скорее бы.
– С огнем играешь.
– Это вам все игры, а я устал.
Безрод обошел воеводу и побрел из амбара вон, дружинные расступались, без помех давая пройти. Удивленно глядели вслед и поджимали губы. Сивый будто сам себя приговорил. Говорит нехотя, смотрит холоднее обычного, ровно покойник ходит по белу свету.
Перегуж сердито оглядел воев. Не того ли хотели? Повесить, утопить, обезглавить, стрелами утыкать? А себя на его место никто не ставил? Конечно, до такого никто не додумался! Не пора ли задуматься, о ком сложат песни после этой войны? О боянах? О млечах? О князе? Как бы не так! О человеке, который заставил весь город расправить плечи, набрать полную грудь воздуху и смеяться во всю мочь. И встал последний против первого. Ведь так? Свою чару пьет до дна сам. Воевода мрачно оглядел дружинных и вышел.
– Всем лежать. Нечего скакать. Утро вечера мудренее.
Безрод ушел на задний двор, сел на бревно и долго смотрел на море. Всего ничего осталось. Дождаться бы завтрашнего утра. Над морем дымка висит, белая, словно молочный дух, а налетит ветер – порвет в клочья, развеет по сторонам. Не было молочного счастья и уже не будет. Даже глазком не взглянул и пальцем не потрогал. Вьется дорожка, у каждого своя, идешь по ней, сколько богами отмерено, в болота лезешь, в трех соснах кружишь, а на чужую не перескочить. Долю не обмануть, глаза не отвести. Как идешь, так и смерть принимаешь. Пятками сверкаешь – в спину бьют, а прямо идешь, головы не гнешь – так и бьют в самое сердце. Тяжко в жизни дуракам. Голова не гнется, зато и видать издалека.
Ноет бок. Но странное дело, только начни мечом махать, вмиг обо всем забудешь. Будто и нет никаких ран. Поплачутся кровью, да усохнут. Завтра не мелочь сопливая на плес выйдет – первый из первых. Таких днем с огнем ищи по всем сторонам – не вдруг и сыщешь. В море бы войти. Пусть обжигает студеная вода. Она ведь, как мать, всякого примет, в грязи извозишься – отмоет, душой зачерствеешь – размягчит. Будет шуметь-пошумливать, ровно колыбельную петь. Безрод закрыл глаза и мысленно вошел в море. И так стало спокойно, будто смыло с души грязь, кровь, дурную память. Перед последним поединком душа должна быть свежа, как роса на лугу, горяча и трепетна, как жеребец в поле.
Никто не посмел войти на задний двор. Дворовые, завернувшие сюда по хозяйственной надобности, замирали и тихонько шли на попятный. Перегуж и сам долго стоял, во все глаза глядел на Безрода.
– Эх, парень, парень. – Воевода горько покачал головой. – Во всем Сторожище от силы один-двое Брюнсдюру под стать, и то – как счастье обернется. Куда тебе с твоими ранами? Эх, парень, парень!..
Сивый перестал шептать, замер неподвижно. Только ветер трепал волосы, с рубахой забавлялся. Перегуж поставил у заднего двора дружинного, чтобы никто войти не смел. Утром седому да худому тяжелее всех придется. В стенке не спрячешься, о помощи не попросишь. Весь на виду.
Вечером Безрод переступил порог амбара, замер на мгновение, и тотчас получил сапогом в грудь, да с такой силой, что едва не вынесло с крыльца. И следом еще несколько.
– Пригладь перья, воробей! – заорал взбешенный Коряга. – Распушил, словно жар-птица! Не ты один жаждешь против Брюнсдюра встать! А если ты сдохнешь, я пойду! И не бывать мне битым, безродина! А жив останешься – про сапог мой помни! Нечего поединками прикрываться! Полно глумиться над честными людьми, предатель, змей островной!
Млеч раскраснелся, жилы на шее взбухли, будто ладейные канаты, достиг предела в своем лютовстве. Разве что на куски Безрода не порвал. Как потерял всю семью, так и обезумел в ненависти к оттнирам. На тень бросался, белый свет стал не мил, себя не берег.
Дергунь и того пуще взбесился. Едва пеной не плевался, чуть рубаху на себе не порвал, за нож схватился. И не понять, что кричал, насилу успокоили. Всем тяжко полуночник вышел. А Безрод знай себе улыбался. Глаза пусты и бессмысленны, в руках сапог теребил. Рядяша встал между Корягой и Сивым, буркнул:
– Охолони, млеч. Назад сдай. Не ершись и к Безроду не цепляйся. Кого увижу за непотребным делом, бить буду смертным боем. Всех касается.
Плюясь руганью, ненавистники Безрода разошлись по местам. И не потому, что испугались, – правда поединка остудила ненависть, вернула рассудок. Рядяша и Моряй, встав рядом, переглянулись. Лишь бы ничего не случилось этой ночью. Не приведите боги оказаться на месте Безрода перед схваткой. Ни друзей, ни покоя. Даже уйти некуда.
– Этот не мог продать своих, – задумчиво промычал Рядяша, стоило Сивому уйти в свой угол. – Руку на отрез дам! Ошибся князь, ох, ошибся! Да и мы хороши!
Восход солнца Безрод встретил на улице. Сидел на колоде, привалясь к стене, глядел на розовато-серое небо и дышал полной грудью. Чем угощал ветер напоследок? Бросил в нос запах моря, что собирал по всей губе, и даже клок тумана урвал с берегов Озорницы.
Все, кто мог ходить, как один вышли во двор. Даже ненавистники. Рядяша и Моряй вышли вперед. Сами пойдут с Безродом до плеса. Хоть и не друзья, но больше не враги. Из утренней дымки вышел Стюжень. Еще тяжело ходить, но дойти до плеса и вернуться назад сил хватит. Губы под бородой сжаты, видать, крепко отговаривал князь. Однако не послушал старый-, сам пошел.
Безрод, ни на кого не глядя, встал, двинулся сквозь толпу. Люди расступались молча. Может быть, и хотели сказать что-то доброе, да языки не ворочались. С Безродом говорить – будто с мертвым, слова пропадут втуне, ответа не дождешься. А если порубит его Брюнсдюр? Так и сложит голову душегубом? Так и останется предателем? Ворожец оглядел дружинных. У кого глаза злом не горят, те молча глядят в сторону. Эх, крепко сидит в душах приговор князя!
– А ну стой, парень! – Стюженев голосище разметал тишину двора, ровно шалый ветер палые листья. – Стой, говорю!
Сивый остановился не сразу, будто не услышал. Повернулся и недоуменно стегнул верховного холодным взглядом. Ворожец подошел ближе. Посмотрел сверху вниз, покачал головой да и сгреб в охапку. Безрода видно не стало в могучих стариковских объятиях, только сивая голова наружу и осталась. Не стал вырываться, лишь прижался лицом к твердой, как валун, груди ворожца. Так и замер бы на веки вечные. Жаль, плакать нельзя.
– Хочешь – не хочешь, а и я обниму. – Из-за спины Стюженя вышел Прям. Старик разомкнул объятия, и бывалый воин сдавил Безрода крепким хватом, как родной брат, от души, тепло. Сивый усмехнулся – жаль, не мелочь сопливая, разревелся бы в три ручья.
Сам отстранился и быстро пошел вперед. Рядяша с Моря-ем – следом, шествие замкнул Стюжень. Коряга отчаянно плюнул под ноги. Как ни лез под мечи на стене, смерть стороной обходит. Не тем везет в жизни. Несправедливо…
Стюжень поцеловал Безрода в лоб, Рядяша и Моряй потрепали по плечу, и на плесе остались лишь двое. Брюнсдюр оказался высок, на полголовы выше Безрода, плечист, велик, но не огромен, по груди вился светлый волос. Князь оттниров глядел спокойно, не суетился. Борода короткая, глаза светлы, едва не белы, кажутся стылыми, ровно весь полуночный холод в них собрал.
– Я пришел, боян.
О-го-го! Вблизи голосище ангенна вышел еще сильнее. У Безрода по спине мурашки разбежались, а внутри зазвенело, будто по струне ударили. Так бывает, когда встанешь возле огромного кленового била, а в него ка-а-ак… Аж хребет чешется. Сивый не удивился бы, окажись Брюнсдюр-ангенн прямым потомком самого Храмна, хозяина небесных гуслей.
Безрод скинул рубаху. Вся шита-перешита, но, видать, больше ее не носить. Брюнсдюр окинул Безрода цепким взглядом, помолчал и нахмурился.
– Я слышал о тебе. Так ты выжил?
– Да, я выжил. А жив ли Сёнге? С тобой пришел? – Голос Безрода звучал ровно змея на камнях – тих, шелестящ, зловещ.
Ангенн усмехнулся, кивнул. Жив милостью богов.
– Передать что? – громыхнул Брюнсдюр, холодно улыбаясь.
– Сам скажу. – Безрод оскалился. – Потом.
Полуночник молча ждал.
Сивый прокашлялся, продышался и повел так, как поют лебединую песню, зная, что потом уже ничего не будет.
– А вот попей, сынок. Устал, поди. – Стюжень говорит, а сам смеется, даром что ранен и лихо кругом. – Медок сам настоял, словом заговорил. Не князь – город просит.
– Чужак я, – буркнул Безрод и. положив меч у ног, снял чашу.
– Каков песняр, такова и честь! Ты вокруг оглянись, посмотри на людей! Глаза сияют, ровно звезды в небе! Послушай, что босота малолетняя на улицах поет!
Безрод прислушался. И ничего не услышал. Но город велик, не враз и обойдешь. Может быть, и поют. Наверное, не врет Перегуж.
Сивый припал к чаше. Вкусило горькой полынью, терпкой рябиной, клюквой и чем-то еще. Отменное питье! Последние капли Сивый метнул в воздух, и налетевший ветер унес их с собой, не дав упасть наземь. А Безрод зашатался, перед глазами все поплыло, завертелось. К нему кинулись Перегуж, Стюжень, но Сивый опередил всех. Будто скошенный сноп, рухнул в растоптанную грязь, в лужу воды и крови. Достал-таки второй близнец. Чаша крепкого меда Безрода и свалила.
– В избу. Живо, – рявкнул Стюжень.
Перегуж и кто-то из дружинных, подхватив беспамятное тело, мигом унесли. Вроде бы плакать надо. А ворожец улыбался.
Рана оказалась неопасной. Меч ровно и аккуратно рассек бок над печенью. Стюжень костяной иглой, волчьим сухожилием деловито сшил разрез. Известно, от волчьего живучей становишься. Во время штопки к Безроду вернулось сознание, и от нечего делать Сивый считал бревна в стене. Одно неудобство – в голове хмель буянил, с глазами играл.
Через день Сивый встал. Только погляди! Перенес-таки старый хрыч в дружинную избу! Что хотел, то исполнил. Безрод потянул бок. Болит, но жить можно. Ишь ты, даже ложе застелили, чтобы мягче почивалось! Вышел на крыльцо. Только что кончился приступ. Вои суетились, носили раненых. На пороге избы двое дружинных озирались: куда класть? Сивый кивнул за спину, дескать, клади на мое место. Как раз нагрел для такого случая. Вышел во двор. Там за амбаром, на пустыре стоит одинокая темная, в которой коротал время между поединками. Там и доживать свое. В тишине да темноте спокойнее песни складываются. Жаль только, звезд не видать, не треплет ветер неровно стриженную седину.
Но, повернув за амбар, Безрод остолбенел. Не стало больше темной. Сгорела. Дотла. Сивый сдал назад, в растерянности оглянулся по сторонам. Будто дом родной потерял. Как же так?! Видать, шальная огненная стрела попала в кровлю, в пылу схватки и не заметили. А как отбились, уже догорала. Безрод присел рядом с обугленными головешками и опустил голову. Усмехнулся. Куда теперь идти? Было единственное место, где мог укрыться от «гостеприимства» князя. В дубовых стенах клети все менялось, и съеденный хлеб ни к чему не обязывал. Куда теперь? Осталась только одна крыша – бескрайнее небо над головой. В закатной заре Сивый ступил на пепелище, разгреб сапогом золу, и вдруг из-под ноги, в облачке пыли выкатился березовый чурбак с ликом Ратника. Ты гляди, не сгорел. И даже кровь с лика не сошла.
– Дурак я. Мало таких на свете. – Безрод присел, взял лик в руки, усмехнулся. – Зато видать издалека.
Прижал лик к груди, бросил плащ на землю и, свернувшись калачиком, встретил осеннюю ночь.
Хоть и студеной выдалась ночь, Сивый будто на печи пролежал. Спекся весь, ровно глина в огне. Сам заполыхал, едва не сгорел. Таким и нашли поутру, в пылу да в жару. На нем даже иней стаял. Дружинные кругами ходили, а на руки взять не решились. Безрод волком глядел и ничего не говорил. Встать не мог, говорить не мог, трясся, будто пес после воды. Свернулся клубком, подтянул колени к груди, молча зубы показывал. И лишь когда подошел Стюжень, успокоился. Но даже в горячке усмехался. Дуракам закон не писан, если писан – то не читан, если читан – то не понят, если понят – то не так. Последнее дело уходить на тот свет, оставляя после себя долги. Лучше задолжать другу, но не обмануть честного врага. Чуть не задолжал поединок Брюнсдюру. Что сказал бы ангенн полуночников, узнай о смерти противника? Наверное, удивился бы и спросил: «А где мой поединщик? С последней схватки ушел на своих ногах!» Ответили бы со стены: «Спекся, дурень, лежит в золе!» Усмехнулся бы оттнир и был прав. Сто раз прав.
Безрод открыл глаза. Крыша над головой. В середине и по бокам огромные рогатые столбы. Наверное, амбар. Весь ложами заставлен. Вои мрачны, угрюмы, точат оружие, перевязываются, кто-то спит. Горят лучины. Маслянки уже не зажигают. Нечего добро переводить, как бы голодать не пришлось. Многие ложа свободны, чисто застелены полотном, в изголовьях шлемы лежат. Эти, стало быть, отвоевались. Ничего, нанесут еще раненых, сразу после приступа нанесут. Сивый усмехнулся. Жизнь стала похожа на перегонки с ранами: одна затягивается, другая на подходе, третья порожек обивает. Из огня да в полымя, ни дня без заботы. Уже и забыл – каково это, когда нигде не болит.
Безрод зашевелился, заерзал. Вои подняли головы. Хотел было съязвить, но промолчал. Смотрят настороженно, ровно не поймут, что за зверь такой? Было чудище, знали его страшным, зубастым, клыкастым, а вот сбросило шкуру, и как это называть? Глядят недоверчиво, не знают, каким глазом щуриться. Сапогом, как раньше, запустить неловко, но и княжий приговор по-прежнему в силе.
Сивый приподнялся на локте, поморщился – не с того бока вставать начал – и сбросил ноги вниз. Дружинные как-то странно косились. Многих Безрод уже знал. Моряй, Трескоташа, Щелк, Остряжь, Рядяша… Пока искал сапоги, чувствовал на себе взгляды. Поднял голову, непонимающими глазами оглядел каждого и похолодел.
– Сколько без памяти был?
Прошептал еле слышно, однако Моряй, лежавший ближе всех, услышал.
– Два.
– Болтал?
– И болтал, – Моряй улыбнулся, – и пел.
– Пел? – Безрод нахмурился. Неужели про счастье, пахнущее молоком? – Что пел?
– Да разное. – Моряй, как ни был измучен, едва не смеялся. – Мало в краску не вогнал, а уж мы всякое слышали!
И весь амбар грянул таким гоготом, что спящие подскочили, а со столбов снялись перепуганные голуби.
Два дня Безрод провалялся в горячке, все это время пел, и закрыть ему рот не было никакой возможности. Почитай, два дня вои не спали, слушали, разинув рты. Иногда боялись, что Сивому не хватит дыхания, так долго держал он голос. Два дня Безрод мотал дружинных по морям неизбывной тоски и молодецкой удали. Два дня Сивый вспоминал речной плес, поединок за поединком, и теперь вся дружина знала до слова разговор Безрода с вождем полуночников. Два дня без устали твердил, что нужно во что бы то ни стало выйти на плес, просто выйти, а там будь что будет. Что еще наговорил?
Сивый нащупал сапоги и слабыми руками натянул. Хорошо, что у столба положили, можно встать. Постоял у столба, прогоняя головокружение, сделал шаг. Вои что-то. говорили, предлагали плечо для поддержки, но Безрод и глазом не повел. Отмолчался. Ни к чему. До задка сходить помощь не нужна. Да и потом обойдется. У самых дверей Сивый покачнулся и едва не упал. Ухватился за створ, прижался к двери и выстоял свою слабость. А когда Безрод вышел, Моряй буркнул в пол:
– Нет на нем вины. Не он разбой учинил. Те четверо.
– Да что ты говоришь? – с издевкой протянул Взмет, один из восьми битейщиков, которым Безрод рассадил кулаки собственными боками. – Тут прямо и кинусь в ноги прощение отмаливать!
– Ему, дурень, твое прощение вовсе не надобно! – вмешался Прям. – А даже попросишь – все равно не простит.
– Да разбойник он! Справедливым судом, небесным промыслом приговорен к смерти!
– Дурак ты, Взмет, дурак и слепец! Возжелай боги его смерти, лег бы под первый же меч там, на плесе! Трижды ушел на своих ногах.
– Все равно приговорен! – из своего угла встрял Шкура. Он тоже бил.
Прям с сомнением покачал головой:
– Я пожил и людей вижу до дна. Этот не возьмет и пылинки чужой. Помирать будет, а чашу воды у тебя не примет. А ты говоришь, разбойник! Уж на что тяжко было, а не принял от вас, дураков, ни милости, ни прощения. И не примет. В старину говорили, с такой гордыней рождались только Ратниковичи. Самого Ратника сыновья. Так-то!
– Он разбойник! – чуть не в один голос крикнули Шкура и Взмет.
– Тяжко нынче князю. У кого сын на руках не умирал – тому не понять. Я Расшибца учил на лошади ходить, а под лошадью сам выучился. Здоров был! На плечи взметал своего гнедого. А Сивый с княжичем одно лицо. Вот и рвет сердце Отвада. Лютует. Безрод жив, а сын помер. Тяжко князюшке. – Прям говорил, будто сказку сказывал, тихо, напевно.
Взмет и Шкура насупились и все равно остались при своем.
– Вот придет – и запусти сапогом в лицо. Думаешь, испугается? – жестко отчеканил Моряй.
Запустить в человека сапогом, зная, что не будет ответа, не это ли последняя гадость? И не потому промолчит, что испугается, а потому, что каждая пара рук теперь на вес золота. Затевать глупые ссоры – делать за оттниров черное дело. А еще в скором времени предстоит выйти на плес к Брюнсдюру, и об этом тоже нельзя забывать. Шкура и Взмет отвернулись, а весь амбар напрягся: что же будет?
По возвращении Сивый замер в дверях и со слабой улыбкой ждал. Сапога. Который почему-то не летел. Безрод оглядел воев одного за другим, и каждый спрятал глаза. Ухмыльнулся, пошел к себе и, как мог, держал спину прямо.
– Больно ты горд, Волочкович. – Голос низкий, густой, хриплый.
Сивый обернулся.
– Сапога ждал? А напрасно. – Рядяша встал у серединного столба, скрестил руки на груди. – Не будет больше сапог. Поиграли, хватит. За один город кровь льем.
Поиграли? Безрод мрачно ухмыльнулся. Как все просто! За один город кровь льем! Сивый доковылял до серединного столба и встал напротив бугая Рядяши. Молча нашел глаза молодца, и взгляд Сивого был красноречивее слов.
Рядяша конфузливо потупился.
– Вылежал бы себя. – Прям подошел ближе. – Ведь не подарок Брюнсдюр. Сам знаю.
– Тебе-то что за печаль? – усмехнулся Безрод.
– А есть мне печаль, когда хороший человек сам себя губит! – Прям покачал головой. – Не ершись. Дураков на свете больше, чем кажется. На всех зла не удержишь. Вот тебе моя рука. Хочешь – пожми, хочешь – нет.
Сивый долго смотрел на протянутую руку, наконец отвернулся и пошел к себе. Дружинный так и остался с протянутой рукой.
– Думаешь, не знаем, отчего на пепелище ночевал? Под княжью крышу не захотел идти? – Прям говорил в спину без злобы, просто с горечью. – Зло таишь, от людей хоронишься. Как бы один не остался.
И без того один остался. Хуже не станет. А ты, Прям, не марайся, руку тебе не пожму. Не иди против князя, не наживай из-за меня злосчастья. Пожмешь мне руку, а в один прекрасный день все же решит Отвада жизни лишить да на тебя укажет. Что делать будешь? Станешь веревку на моей шее затягивать и душу пополам рвать.
Ночью Безрод опять стал плох. Метался в бреду, пел, всех переполошил. Бессильные что-либо сделать, раненые ворочались и слушали. Хорошо, что пел Сивый негромко, что-то спокойное вроде колыбельной. И лишь Коряга, измученный бессонницей, с горящими от бешенства глазами подскочил с ложа, схватил нож и ринулся к Безроду. Но путь млечу преградили Щелк и Сдюж. Коряга опомнился, сдул щеки, вернулся на место. А когда Безрод запел про тихую ночку, про теплый ветерок, уснули все, даже Коряга. Глубоко в ночи пришел старый Урач, напоил Безрода горячим отваром и укрыл потеплее.
Утром полуночники двинулись на приступ. Сивый пришел в себя, лишь когда в амбар, грохоча, ввалились вои и, сняв шлемы с пустующих мест, положили раненых. Мрачные, нелюдимые, они тащили друг из друга стрелы и помогали перевязываться. Безрод молча ждал, пока из Моряя вынут стрелу – вошла в шею, но неопасно, – перемотают полотном, и лишь тогда подошел.
– Князь где?
– Слег. Порублен. – Говорил Моряй тяжело, еле слышно. – Но даже порубленный улыбается.
– Их все так же много?
– Уже поменьше. Один-втрое, а то и вдвое. Тоже не зря хлеб едим.
– Денька три еще простоите?
Моряй закрыл глаза. Может, да, а может, нет. Сивый огляделся. Кто еще вчера на ногах стоял, теперь лежмя лежит. Каждый день в городе зажигают погребальные костры. Порубленных находников кладут в ноги павшим защитникам. Сегодня ты зажигаешь костер под соратником, завтра под тобой зажгут. Безрод вышел во двор. Как там нынче Тычок? Должно быть, обезумел старик от запаха боли. Вот уж чего в избытке! Закачало. Сивый прислонился к столбу и ждал, пока не прояснится перед глазами. Выходит, в лучшем раскладе один-вдвое Помощи ждать неоткуда. Так или иначе погибать, но уж лучше отпустить дух в бою, чем от голода.
– Чего задумался? Того и гляди, от умных мыслей лоб треснет. – Стюжень вразвалку подошел ближе и без сил рухнул на бревно у столба. Держался за бок, но никаких рук не хватит зажать такую рану. – Вот передохну малость – и к раненым подамся. Вот только передохну…
Безрод покосился на старика. Самого штопать и штопать, а все туда же!
– Руки дрожат?
Сивый взглянул на огромные руки верховного. Вроде не дрожат, а то сам не видит!
– Да не мои, дурень! Твои! Штопать меня станешь.
Безрод поднял с земли жердь, вытянул руки, замер. Перед глазами поплыли звезды, но руки остались тверды. Сивый помог ворожцу встать, и оба неторопливо пошли, один качался, второй шатался. В избе новоявленный ворожец запалил все лучины, все маслянки, из амбара принес лик Ратника, поставил в углу. Заговорил иглы и сухожилия. Старик тяжело дышал, а по широкой скамье уже растеклось озерцо крови.
– Слово скажу. По шее потом дашь, когда встанешь. И не перечь, нынче ты не указ.
Стюжень пил крепкий мед, молчал и только косил налитым кровью глазом. Мол, потом поговорим, ворожец, так твою…
…Безрод обрезал сухожилия, накрыл старика волчьей шубой, сел на лавку у стены, и самого будто выкрали. Даже маслянки не задул. Так и замерли один подле другого – заштопанный старик и ворожец-самоучка. Один на скамье, другой – на лавке у стены, откуда скатился потом на пол. И все равно не проснулся, лишь глухо застонал. Догорели маслянки, изба погрузилась в темень. Заглядывали другие ворожцы, заглядывали воеводы, князь присылал справиться, как там Стюжень.
Сивый очнулся от собственного стона. Послушал дыхание старика, усмехнулся, тихо вышел наружу и, обласканный полной луной, поколченожил к амбару. А когда проходил мимо городской стены, замер. Который день на исходе? Третий? На стенах всегда кипела жизнь, кто-то нес дозор, кто-то точил оружие. Безрода узнали, поздоровались, как с равным. Сивый тяжело поднялся на стену, приложил руки к губам и крикнул что было мочи:
– Э-э-эй! Брюнсдюр-ангенн, никак спишь?
Стан полуночников недолго молчал. Из темноты прилетел низкий, могучий голос:
– О да, седой боян, я узнал тебя.
– Я уж думал, спишь. Не ранен ли, Брюнсдюр-ангенн? Хорошо ли почивалось?
– Нет, боян, я не ранен.
– Жду тебя на плесе через день. Застоялся что-то. Скучно.
Брюнсдюр помолчал.
– Хорошо. Я ждал. Не пей, боян, холодного молока. Береги горло. Прошу.
– И ты, Брюнсдюр-ангенн, зазря не подставляйся! И не подходи близко к реке. Сыро, как бы голос не сел.
С того берега реки по морю лунного света приплыл зловещий, раскатистый хохот. Безроду смеяться не хотелось, от боли в боку едва не плакал, но парни, окружившие со всех сторон, смотрели с тайной надеждой. Сивый натужно, делано расхохотался. Вои, стоявшие ближе всех, отпрянули. Так и слуха лишиться можно. Безрод смеялся с грустным лицом, и силу для смеха черпал не в веселье, а в боли. Отсмеявшись, едва не падая, сполз по бревнам на тесаный настил. От натуги перед глазами зацвело, чисто летом на заливном лугу.
– Чего же так скоро? – спросил кто-то из дружинных. – Рано. Отлежался бы пару дней. Порубит Брюнсдюр.
Безрод молча покачал головой. Нет у вас, бестолочи, пары дней. Нет. День-другой, и сомнут полуночники. Уже который день подряд через стену перелазят. Хорошо, везет пока.
Совершенно обессилел. Ровно в одиночку закидал мешками и бочатами полный трюм Дубининой ладьи. Безрод спустился со стены и, качаясь, поковылял к себе. Стелясь тенью, нырнул в амбар и, как бревно, повалился на ложе. Скоро встанет солнце, а там и поглядим.
Утром Безрод, едва глаза открыл, почувствовал на себе взгляды. Ну что еще? Опять пел, спать не давал? Чем недовольны? Сивый усмехнулся. Все стоящие на ногах, как один, обступили ложе Безрода. Потрепаны, перевязаны, исхудали, посерели.
– Никак бредил ночью?
Перегуж тут как тут. Воевода сунул руки за пояс, подступил вплотную, насупился, заиграл бровями:
– Что ж ты, подлец, делаешь? Легкой смерти захотелось? В дружину к Ратнику не терпится? Зачем на рожон полез? Почему не вылежался?
Ты гляди, ровно и впрямь отец. Поговорит-поговорит, а возьмет и всыплет.
– Засиделся. На волю хочу. Тесно, душно, задыхаюсь.
Безрод встал перед воеводой. Пока князь от железа страдает, Перегуж всем дружинным заместо отца.
– Ты, парень, языком не трепли. Враз оторву. Не абы кого вызвал – Брюнсдюра! Посечет за здорово живешь! Видал? – Воевода вытащил рубаху из-за пояса, задрал. Уродливый шрам белесой нитью вился по всей груди. – Насилу ушел.
Сивый усмехнулся:
– А я не уйду. Уж как в город вошел, все к тому идет. Скорее бы.
– С огнем играешь.
– Это вам все игры, а я устал.
Безрод обошел воеводу и побрел из амбара вон, дружинные расступались, без помех давая пройти. Удивленно глядели вслед и поджимали губы. Сивый будто сам себя приговорил. Говорит нехотя, смотрит холоднее обычного, ровно покойник ходит по белу свету.
Перегуж сердито оглядел воев. Не того ли хотели? Повесить, утопить, обезглавить, стрелами утыкать? А себя на его место никто не ставил? Конечно, до такого никто не додумался! Не пора ли задуматься, о ком сложат песни после этой войны? О боянах? О млечах? О князе? Как бы не так! О человеке, который заставил весь город расправить плечи, набрать полную грудь воздуху и смеяться во всю мочь. И встал последний против первого. Ведь так? Свою чару пьет до дна сам. Воевода мрачно оглядел дружинных и вышел.
– Всем лежать. Нечего скакать. Утро вечера мудренее.
Безрод ушел на задний двор, сел на бревно и долго смотрел на море. Всего ничего осталось. Дождаться бы завтрашнего утра. Над морем дымка висит, белая, словно молочный дух, а налетит ветер – порвет в клочья, развеет по сторонам. Не было молочного счастья и уже не будет. Даже глазком не взглянул и пальцем не потрогал. Вьется дорожка, у каждого своя, идешь по ней, сколько богами отмерено, в болота лезешь, в трех соснах кружишь, а на чужую не перескочить. Долю не обмануть, глаза не отвести. Как идешь, так и смерть принимаешь. Пятками сверкаешь – в спину бьют, а прямо идешь, головы не гнешь – так и бьют в самое сердце. Тяжко в жизни дуракам. Голова не гнется, зато и видать издалека.
Ноет бок. Но странное дело, только начни мечом махать, вмиг обо всем забудешь. Будто и нет никаких ран. Поплачутся кровью, да усохнут. Завтра не мелочь сопливая на плес выйдет – первый из первых. Таких днем с огнем ищи по всем сторонам – не вдруг и сыщешь. В море бы войти. Пусть обжигает студеная вода. Она ведь, как мать, всякого примет, в грязи извозишься – отмоет, душой зачерствеешь – размягчит. Будет шуметь-пошумливать, ровно колыбельную петь. Безрод закрыл глаза и мысленно вошел в море. И так стало спокойно, будто смыло с души грязь, кровь, дурную память. Перед последним поединком душа должна быть свежа, как роса на лугу, горяча и трепетна, как жеребец в поле.
Никто не посмел войти на задний двор. Дворовые, завернувшие сюда по хозяйственной надобности, замирали и тихонько шли на попятный. Перегуж и сам долго стоял, во все глаза глядел на Безрода.
– Эх, парень, парень. – Воевода горько покачал головой. – Во всем Сторожище от силы один-двое Брюнсдюру под стать, и то – как счастье обернется. Куда тебе с твоими ранами? Эх, парень, парень!..
Сивый перестал шептать, замер неподвижно. Только ветер трепал волосы, с рубахой забавлялся. Перегуж поставил у заднего двора дружинного, чтобы никто войти не смел. Утром седому да худому тяжелее всех придется. В стенке не спрячешься, о помощи не попросишь. Весь на виду.
Вечером Безрод переступил порог амбара, замер на мгновение, и тотчас получил сапогом в грудь, да с такой силой, что едва не вынесло с крыльца. И следом еще несколько.
– Пригладь перья, воробей! – заорал взбешенный Коряга. – Распушил, словно жар-птица! Не ты один жаждешь против Брюнсдюра встать! А если ты сдохнешь, я пойду! И не бывать мне битым, безродина! А жив останешься – про сапог мой помни! Нечего поединками прикрываться! Полно глумиться над честными людьми, предатель, змей островной!
Млеч раскраснелся, жилы на шее взбухли, будто ладейные канаты, достиг предела в своем лютовстве. Разве что на куски Безрода не порвал. Как потерял всю семью, так и обезумел в ненависти к оттнирам. На тень бросался, белый свет стал не мил, себя не берег.
Дергунь и того пуще взбесился. Едва пеной не плевался, чуть рубаху на себе не порвал, за нож схватился. И не понять, что кричал, насилу успокоили. Всем тяжко полуночник вышел. А Безрод знай себе улыбался. Глаза пусты и бессмысленны, в руках сапог теребил. Рядяша встал между Корягой и Сивым, буркнул:
– Охолони, млеч. Назад сдай. Не ершись и к Безроду не цепляйся. Кого увижу за непотребным делом, бить буду смертным боем. Всех касается.
Плюясь руганью, ненавистники Безрода разошлись по местам. И не потому, что испугались, – правда поединка остудила ненависть, вернула рассудок. Рядяша и Моряй, встав рядом, переглянулись. Лишь бы ничего не случилось этой ночью. Не приведите боги оказаться на месте Безрода перед схваткой. Ни друзей, ни покоя. Даже уйти некуда.
– Этот не мог продать своих, – задумчиво промычал Рядяша, стоило Сивому уйти в свой угол. – Руку на отрез дам! Ошибся князь, ох, ошибся! Да и мы хороши!
Восход солнца Безрод встретил на улице. Сидел на колоде, привалясь к стене, глядел на розовато-серое небо и дышал полной грудью. Чем угощал ветер напоследок? Бросил в нос запах моря, что собирал по всей губе, и даже клок тумана урвал с берегов Озорницы.
Все, кто мог ходить, как один вышли во двор. Даже ненавистники. Рядяша и Моряй вышли вперед. Сами пойдут с Безродом до плеса. Хоть и не друзья, но больше не враги. Из утренней дымки вышел Стюжень. Еще тяжело ходить, но дойти до плеса и вернуться назад сил хватит. Губы под бородой сжаты, видать, крепко отговаривал князь. Однако не послушал старый-, сам пошел.
Безрод, ни на кого не глядя, встал, двинулся сквозь толпу. Люди расступались молча. Может быть, и хотели сказать что-то доброе, да языки не ворочались. С Безродом говорить – будто с мертвым, слова пропадут втуне, ответа не дождешься. А если порубит его Брюнсдюр? Так и сложит голову душегубом? Так и останется предателем? Ворожец оглядел дружинных. У кого глаза злом не горят, те молча глядят в сторону. Эх, крепко сидит в душах приговор князя!
– А ну стой, парень! – Стюженев голосище разметал тишину двора, ровно шалый ветер палые листья. – Стой, говорю!
Сивый остановился не сразу, будто не услышал. Повернулся и недоуменно стегнул верховного холодным взглядом. Ворожец подошел ближе. Посмотрел сверху вниз, покачал головой да и сгреб в охапку. Безрода видно не стало в могучих стариковских объятиях, только сивая голова наружу и осталась. Не стал вырываться, лишь прижался лицом к твердой, как валун, груди ворожца. Так и замер бы на веки вечные. Жаль, плакать нельзя.
– Хочешь – не хочешь, а и я обниму. – Из-за спины Стюженя вышел Прям. Старик разомкнул объятия, и бывалый воин сдавил Безрода крепким хватом, как родной брат, от души, тепло. Сивый усмехнулся – жаль, не мелочь сопливая, разревелся бы в три ручья.
Сам отстранился и быстро пошел вперед. Рядяша с Моря-ем – следом, шествие замкнул Стюжень. Коряга отчаянно плюнул под ноги. Как ни лез под мечи на стене, смерть стороной обходит. Не тем везет в жизни. Несправедливо…
Стюжень поцеловал Безрода в лоб, Рядяша и Моряй потрепали по плечу, и на плесе остались лишь двое. Брюнсдюр оказался высок, на полголовы выше Безрода, плечист, велик, но не огромен, по груди вился светлый волос. Князь оттниров глядел спокойно, не суетился. Борода короткая, глаза светлы, едва не белы, кажутся стылыми, ровно весь полуночный холод в них собрал.
– Я пришел, боян.
О-го-го! Вблизи голосище ангенна вышел еще сильнее. У Безрода по спине мурашки разбежались, а внутри зазвенело, будто по струне ударили. Так бывает, когда встанешь возле огромного кленового била, а в него ка-а-ак… Аж хребет чешется. Сивый не удивился бы, окажись Брюнсдюр-ангенн прямым потомком самого Храмна, хозяина небесных гуслей.
Безрод скинул рубаху. Вся шита-перешита, но, видать, больше ее не носить. Брюнсдюр окинул Безрода цепким взглядом, помолчал и нахмурился.
– Я слышал о тебе. Так ты выжил?
– Да, я выжил. А жив ли Сёнге? С тобой пришел? – Голос Безрода звучал ровно змея на камнях – тих, шелестящ, зловещ.
Ангенн усмехнулся, кивнул. Жив милостью богов.
– Передать что? – громыхнул Брюнсдюр, холодно улыбаясь.
– Сам скажу. – Безрод оскалился. – Потом.
Полуночник молча ждал.
Сивый прокашлялся, продышался и повел так, как поют лебединую песню, зная, что потом уже ничего не будет.