Мы остались одни. О боги, как хорошо просто глядеть на веселого человека и слушать непоказной, заливистый смех! Будто к жизни возвращалась, и меня снова обхаживал добрый молодец. Глядела в спину Безрода, едущего далеко впереди, думала над тем, что значил его взгляд, и радостно отвечала веселому собеседнику. Уже стала забывать эту девичью премудрость ловко чесать языком и не лезть за словом в суму, а ведь не так давно я этим умением отменно владела. Теперь возвращала себе утраченный навык. Слово цеплялось за слово, мне снова было весело, и, кажется, впервые за эти полгода чисто и искренне смеялась. Сивый ни разу не слышал моего смеха, не знаю, услышит ли впредь, но вдруг стал понятен его загадочный взгляд. Как будто ветром сдернуло покров, за которым ничего не могла разглядеть. Он для того ушел вперед, чтобы мне, дурище, не мешать веселиться! Не захотел над душой стоять. Ишь ты, понятливый душегуб выискался!
   Помнится, в детстве мы с подружками частенько гадали до поздних сумерек на женихов (только на венках и крови негоже гадать по сто раз на дню). Всем представлялся красивый парень, конечно, вой, загадочный аж донельзя. Скучно нам было просто с веселыми да открытыми. И вот ехала теперь в середине большого купеческого обоза, под настроение мне болталось без умолку, и, глядя в спину постылому, думала: «А есть ли в целом свете боец более загадочный, нежели мой муженек?» Если поглядеть серьезно и вдумчиво, все наши девичьи мечтания были списаны с Безрода. Сама когда-то мечтала о таком, чтобы загадочен был – аж дух захватило, и чтобы воем был. Вроде все на месте, только с красотой не получилось. Ну и вот он, впереди едет. Но теперь мне больше нравился открытый и бесхитростный Вылег, словно неумолимое время поменяло что-то местами. Я знала, что поменяло время. Нас. Меня.
   Вылег просто радовался каждому солнечному дню, радовался тому, что песня поется, а вино пьется. Три года назад в этих краях случилась большая сшибка, он тогда еле выжил. И тому радовался, что выжил, и тому радовался, что девки любят, и тому радовался, что сам девок любит, себя забывая. На меня глаз положил. И дрогнуло внутрях, даже в жар бросило, до сердца достучалось. Неужели живо еще сердечко? Так застучало – чуть с коня не сбросило. Впервые за полгода напомнило о себе. Внизу живота потяжелело, в голове помутилось, перед глазами поплыло. Погнала от себя дерзкие мысли, а сердце лишь сильнее забило, пересиливая глупое упрямство. Я была полна соками, чисто переспелая вишня, и боялась, что всякий востроглаз приметит, как горят щеки, а тело требует своего. Но пуще всего себя боялась.
   Тычок недовольно косился в мою сторону, Гарька жестко свела губы и отвернулась. Ну эти понятно, за сивого подонка душу отдадут – ишь обиделись. Ну и пусть косо глядят, если хочется! Я не шалая корчемная баба, с горячей кровью совладаю. Но слишком тяжело и горячо стало внизу живота, кровь как будто закипела, даже глаза жар телесный застил. В ушах зазвенело. Ох, боюсь…
   На ночлег расположились в чистом поле. Как только стена леса проредилась, гойг зычным голосом велел бить на поле стан. Перед тем как разъехаться в разные стороны, Вылег, почти касаясь моего лица льняными кудрями, горячо шепнул:
   – Перед рассветом у леса буду ждать. Полюбилась ты мне! Жаркая ты!
   Сама не заметила, как кивнула. Да что это со мною? Он не обещал за себя женой взять, пообещал только себя. Должно быть, сразу разглядел во мне битую бабу, а не девку сопливую. О боги, неужели жажда порвать в клочья душу человека может быть так сильна! Неужели на желание уязвить мужскую гордость спишется все? Воистину баба сердцем живет! Не головой! Ведь не знаю, когда сшибемся с постылым мужем, а когда сшибемся, не знаю, чья возьмет. Могу и побежденной стать. Но даже если проиграю, все равно не мужа первым к себе допущу! Только не его!
   – Буду. Жди.
 
   Я не спала, вернее, спала, но как будто на камнях. Лежала, пребывала в каком-то забытьи и просила прощения у всех, кто знал меня, любил и глядел нынче из Ратниковых палат.
   – Ох, Грюй, милый друг, закрой глаза! Закрой! – умоляла я в горячечной дреме.
   Просила богов наливать Грюю полной мерой, в самой большой чаре, умоляла богов наслать на Грюя хмель покрепче. Не хотела, чтобы милый друг смотрел вниз, на меня, непутевую. А когда на востоке встала Зарь-звезда, я поднялась тише мышки-норышки. На этот раз оставила кольчугу на месте. Не от кого обороняться. Нынче сдамся без боя. Кому-то без боя сдамся, а кто-то и с бою не понюхает. Кроме стражи, бродящей вокруг стана, люд спал. Неслышнее тени выскользнула из-под Гарькиного бока, что свернулась рядом калачиком, и, не скрываясь, пошла к лесу. А чего скрываться? Хотела, чтоб весь обоз посмеялся утром над зазряшным душегубом, тыкал в него пальцем и строил над головой из пальцев ветвистые рога. Была еще одна причина – станешь красться, дозорные враз подстрелят, ровно лихого ползуна. Сторожевой меня увидел и только ухмыльнулся, показав головой в сторону леса. Буркнул:
   – Там стоит. Только что прошел.
   И смерил меня с ног до макушки сальным взглядом, как будто я доступная корчемная шалава.
   – Глазами не сверкай, – не смолчала. – И в очередь не вставай. Рылом не вышел.
   Этот будет первым, кто муженьку намекнет. Ишь, так и полыхнул гляделками. Не любят мужчины неверных баб, особенно чужих, особенно если им не досталась. Друг за друга горой встанут. А Тычок, поди, еще днем всему обозу раззвонил, что я замужняя. Наверное, только слаще стала для Вылега.
   Он ждал у березы. Ему, как и мне, в предутренних росах было только жарко. В нас обоих кровь просто кипела, и без всяких глупых слов молодец впился в мои губы. Я ответила тем же. О боги, разве губы мужчины могут быть такими сладкими? Глаза мне заволокло жарким маревом, сердце забухало в груди, чисто кузнечный молот, и простая бабья охота полезла вовне, как сок из раздавленной ягоды. Вылег прижал меня спиной к стволу, обнял так, что вся заполыхала пуще прежнего, а из груди вырвался сладострастный стон, когда жадные пальцы легли мне на живот. Вылег поднял на руки, унес подальше в лес, у полеглой сосны осторожно поставил наземь и потянул с меня рубаху. Глаза молодого воя жадно пожирали мою грудь, аж дышать, бедный, забыл. Было от чего. Я знала, чего стою. Стянула с молодца рубаху, вышитую волками, и сама ровно обезумела. Рваными, искусанными губами припала к его устам, прильнула грудью к сильному телу и разрешила делать с собою все. Уже не думала. А мне казалось, что не оправлюсь после гибели родных, что не оживу…
   Жадные руки Вылега давили мамкину дочку, ровно ягоду под давилкой. Впрочем, не того ли хотят сами ягоды? Я млела. Весь мир перестал существовать, кроме молодого, ароматного воя и неутоленной бабьей жажды. И в целом свете я не знала силы, способной оторвать нас в те мгновения друг от друга. Ой, да много ли я тогда знала?
   Закрыла глаза, ничегошеньки больше не видела и видеть не хотела. Только чувствовала и обоняла. Вылег резко потянул на себя, я стала заваливаться вперед и только было подумала, что самое время… как мой любовник отчего-то зарычал. Сильная рука отбросила меня прочь, я перестала что-либо понимать и в злой досаде открыла глаза. Между нами, лежащими в росяных травах, стоял кто-то третий и молчал. Темный, неподвижный, на кого-то из нас пристально глядящий. И, по-моему, как раз меня «ласкал» тяжелый взгляд. Кто?
   Вылег не стал ничего спрашивать. Ему, взбешенному, стало просто все равно. Скорее молнии взвился на ноги и ринулся на третьего, который для нас двоих уж точно стал лишним. Мужчина в его состоянии может просто убить. В тот миг я тоже пожелала страшной смерти этому дураку, который изник пред нами, будто тень в солнечный денек. Все во мне кричало досадой и какой-то скотской злостью…
 
   Если бы могла, сказала, что они сшиблись с такой яростью, что не хватало только волчьего рычания, оскаленных клыков и клочьев шерсти, летящих кругом. Но не могла я так сказать. К своему ужасу, в темной безликой тени узнала Безрода. И перепугалась до смерти. Не за себя. За Вылега. Все внутрях опустилось от ужаса. Вскочила кусать, бить, рвать, полосовать ногтями, только не дать растерзать того, кому хотела отдать свои тело и душу… но поздно. Держась за пах, теряя память от страшной боли, мой пылкий друг оседал в траву, а Сивый молча, не удостоив ни словом, ни взглядом, тихо уходил. Заскрипела зубами, страшно выругалась, процедила ему в спину то, за что вои убивают на месте, и ринулась вдогонку с кулаками. Не оборачиваясь, муженек резко выбросил назад руку, и я расплескалась о ту растопыренную ладонь, ровно волна об утес. «Не надо, не подходи». Я сникла и оглянулась. На траве, свернувшись колечком, стонал Вылег, а меня ровно окатили ключевой водой. Ушла злость, ушла. Бросилась к славному парню, что так и не стал моим любовником, а Безрод растворился в предрассветной серости утренних сумерек.
   Вылег не мог идти. Кое-как сунув его в одежду, одевшись сама, тащила бедолагу на себе, пока впереди в утренней дымке не стали проступать очертания стана. Тогда поставила Вылега на ноги и зашептала в самое ухо:
   – Да, вой, больно. Знаю. Но в стан ты должен войти сам. За удальство и дух полюбила тебя. Люб ты мне.
   От страшной боли молодец не мог стоять, ноги подкашивались в коленях, но упоминание о сильном духе и бабьей любви сделали чудо. Вылег пальцами прихватил бедра, как будто руками хотел укрепить ноги, зажмурился и прошептал:
   – Утри мне глаза. Не вижу.
   Он не смел отнять руки, а глаза заволокло едкими слезами, что текли и не спрашивали позволения течь. Я утерла глаза, еще давеча такие ясные и веселые, и поцеловала в напряженные губы.
   – Ну же! Шаг!
   И Вылег сделал этот шаг. Шажок. Еще там, в лесу, я оглядела его пах, что стремительно наливался подкожной кровью, и мне стало жутко, невыносимо страшно.
   – Ты встанешь, и мы с тобой еще спляшем! – шептала, будто заклинание. – Обязательно спляшем!
   И вдруг мне все припомнилось. Холод в глазах муженька, его зазряшная безжалостная сила, ратный навык, то, каков Сивый в драке… Вылег мог никогда больше не полюбить бабу.
   Мы ковыляли вперед потихоньку, но шажку. Все станет известно еще до восхода солнца. Безрода ждут неприятности. Он покалечил человека гойга, и полуночник спросит за своего дружинного не золотом.
   – Помочь? – Сторожевой, тот самый, что мерил меня сальным взглядом, ни о чем не расспрашивал. Сам обо всем догадался, когда мимо из лесу прошел мрачный Безрод.
   – Помоги. Парней зови. Идти не может.
   Быстро набежали остальные вои, подхватили на руки соратника и унесли, а я, проводив их мрачным взглядом, положила стопы к нашему концу. Знала, что Сивый не спит, но он не переставал удивлять. Не хуже меня знал, что его ждет, и мерно, спокойно правил меч. Я даже застыла. Многое хотелось ему сказать, но успела только начать.
   – Подонок, мразь, ублю…
   Закончить не дали, оборвали на полуслове. Нас мгновенно окружила толпа вооруженных людей во главе с гойгом.
   – Ублюдок! – заревел полуночник. Волею судеб начал с того, что я так и не окончила. – Ты зачем парней калечишь?
   Сивый и ухом не повел. Но мне ли не знать, что сейчас Безрод натянут, ровно гусельная струна, того и гляди оборвется. От криков проснулись Гарька с Тычком и сонными глазами оглядывали вокруг себя мрачное, насупленное воинство.
   – Когда и где? – только и процедил сквозь зубы беспояс. Он, видимо, не собирался говорить об обстоятельствах недавней стычки в лесу. Да только все равно узнают.
   – Теперь же! – Вои расступились, и подле взбешенного гойга встал сам Брюст. – Только солнца дождемся.
   Сивый лишь холодно кивнул. Вот ведь сволочь! Ничто в лице не дрогнуло, как будто согласился испить чару доброго вина на дружеской посиделке. Купчина сделал знак, и парни стали расходиться готовить место поединка. Дружинные Брюста уходили по-одному, бросая на Безрода страшные взгляды. А Сивый даже глаз не поднял. Ну какая же сволочь мой постылый! Я потянула ворот собственной рубахи. Душно, нутро будто полыхает, дышать нечем. Все смешалось в единое варево – ненависть и бабья охота… Ненавидела Безрода, и любовалась против собственной воли.
   Тычок подскочил к Сивому и запричитал:
   – Что же делается, Безродушка? Что же творится, родимый? Чего им надо?
   Сивый перестал править меч, отставил в сторону, поднял старика с колен, поставил перед собой.
   – Тело мое павшее никому не отдавай. Сами на костер вознесите. Прах по ветру развейте. Вот видишь, наобещал тебе с три короба, а не вышло. Видать, не судьба. А Гарьку с Верной не бросай и зла на Верну не держи. Гарька, подойди.
   Мрачная Гарька подошла, как было велено. Говорить наша коровушка не могла, в горле пережало. Она еще ничего не понимала. Да и старик тоже.
   – Самолично вознеси на костер. Деньги, что у меня есть, поделите на троих. В драку не ввязывайся. – Поглядел на нее, отчего-то покачал головой, помедлил и бросил: – Рубаху долой.
   Гарька побелела. Поняла. Будто сама не своя, рванула с плеча рубаху и обнажила крупную белую грудь, как раз там, где багровело рабское клеймо. Сивый вынул нож, поглядел Гарьке в глаза, усмехнулся и одним движением срезал клок шкуры. Наша коровушка зашаталась, от резкой боли едва не упала, но Безрод придержал. Уложил и тут же бросил на рану тряпку. И, по-моему, заплакала девка, чьих слез, как я думала, никто никогда не увидит. Зарыдала в оба глаза, беззвучно глотая слезы. Больно телу, больно душе. Они еще ничего не понимали, кроме того, что нежданно-негаданно стряслось что-то страшное.
   Пока Тычок суетился вокруг Гарьки. Сивый подошел ко мне. Бесстрастно глядел перед собой, и мне показалось, что его взгляд стал невыносимо холоден. Гораздо холодней, чем раньше. Как будто отдает стужей смерти, ровно предчувствует. Я знала, Безрод многое хочет сказать, о многом спросить, но он лишь коротко бросил:
   – Порешить собиралась? Если не теперь – то никогда. Первой не становись – порву. И не второй. И даже не третьей.
   Усмехнулся и отошел. Знал, что живым с этой поляны не уйдет. Падет один – встанут двое, падут двое – встанут десятеро. И пока он стоял против меня, все шрамы как будто исчезли, уползли, ровно змеи, растаяли, чисто масло над огнем. Что это? Как в наваждении проступило его истинное лицо, не траченное железом. Спокойные синие глаза чуть прищурены, нос прям и не поломан, волосы аккуратно подрезаны, веселый чуб лежит на лбу. Красная рубаха убегает под широкий воинский пояс, на плечах волчий плащ, и не студеный, а просто слегка насмешливый взгляд оценивает мир. Боги словно на короткое мгновение открыли мне тайну, которую давно хотела узнать. Голова закружилась, в глазах поплыло. Поплыло…
   Стояла, тупо моргала и пытала себя. Ну что он сделал мне плохого, что? Почему с тупостью бешеной коровы я поднимаю на рога все, что нравится мне просто до слез в глазах, до коленной дрожи? Неужели, чтобы выжить, чтобы черпать где-то силы, мне нужно ненавидеть, а не любить? Неужели действительно так хочется умереть? А сейчас как будто сердце вынули из груди – стало там холодно и пусто. Холодно и пусто. Да, я победила. Не стану ему настоящей женой, не будет у нас общего дома, а постылый муж примет смерть от моей руки. Иногда от ненависти бешено заходилось в груди, а сквозь нее проступало нечто, чего я боялась пуще огня.
   Сивый глядел в сторону, на розовеющий дальнокрай, куда улетел белый журавль. Нес белый тоску по дому, которого у Безрода теперь не будет. А ко мне в душу, еще не остывшую от ночного, снизошло превеликое облегчение, как будто прорвало гнойную болячку. Словно хлипкую плотину снесло мощным потоком. Держала, держала, но хватило одного весеннего дождика. Всему есть предел. Можно сколь угодно долго бегать от себя, но однажды придется остановиться и без страха посмотреть в зерцало. Там увидишь себя, живую, красивую и полную жизни. Устала. Очень устала, перестала крепиться – и дала волю сердцу. А оно… О боги, как же зовется тот огонь, что занялся во мне, что вышел из-под спуда глупости и упрямства? Неостановимо захотелось прохлады, и я знала, в чьи глаза нырнуть за той прохладой. Век бы не вылезала оттуда. И не Безрода ненавидела и боялась, а себя. Старая жизнь осталась на отчем берегу, ее больше нет, кончилась! Думала, родных предаю, себя предаю, если стану дальше жить. Думала, если не войду в новую жизнь, если не соглашусь с потерей, все вернется, ведь пока мы не смирились с поражением, жизнь продолжается, мы не побеждены, а близкие по-прежнему с нами. Дура! Близкие с нами, только если сама живешь. Ох, мама-мамочка, этот человек нравится мне до жаркого шума в голове! Голова закружилась, будто сунули в большущую бочку и пустили с пологой горки, все вокруг меняется с бешеной быстротой, небо-земля-небо-земля… Только что ненавидела – и нате вам! Из огня да в полымя.
   – Журавушка на восток полетел.
   Мне не хотелось от Безрода уходить, ой как не хотелось! Сама себя победила. Все сделалось ясно как белый день и встало на свои места, только муженек мой ни о чем таком и не догадывался. Эх, забежать бы ему в лицо и глаз не спускать, и чтобы ласкал зябким взглядом полыхающее нутро, и чтобы самому от моего огня теплее стало… Но я даже с места не сдвинулась. Только брякнула что-то про журавля и про восточную сторону. О боги, да кто из нас холоден? Разве он холоднее меня, дуры, не разглядевшей за студеными глазами горячего сердца? Поздно. Перед смертным боем нужно одному побыть, в себя заглянуть. Как поднимется солнце, и сама встану против. Никто за язык не тянул. Есть ли на всем белом свете такие дуры, как я? Теперь, когда отдала душу чувствам, что загуляли в ней, как шальные ветры, мне предстоит его убить? Какой по счету встану? Сколько ран к тому времени на себя примет?
   Он только кивнул, услыхав про журавля. Ни слова назад не вернул. Преклонил колено земле, спрятал лицо в ладони и замер. Журавль закурлыкал, и я задрала голову в небо. То не журавль курлычет, это счастье мое улетает. Само пришло в руки, только не удержала. Хоть и лежит меж нами всего шаг, но как будто целая пропасть – не перебраться, не докричаться. Тут еще ноги задрожали, холодный пот прошиб – до самых глубин дошло, что теряю Безрода. От горечи пред глазами задвоилось. Или то слезы запоздалые полились? Не дыша, глядела в спину, глотала непрошеные слезы и молила: «Оглянись, оглянись!» Но Сивый закрылся от меня наглухо. Да и поздно уже. Кровь пролита…
   Ко мне шла мрачная Гарька. Наша коровушка уже все знала, и за жизнь Безрода, не колеблясь, отдала бы мою, никчемную. На ее плечах висел Тычок, блажил, хватал за шею, за руки, просил вернуться, но ее остановила бы только стрела. Или Безрод. Сивый выпростал руку и как по чудесному мановению остановил Гарьку, неудержимую, ровно дикий бык. Я только и подумала: какие же все мы скоты! Даже с богами поговорить спокойно не даем!
   Тычок тихо сполз с Гарьки, она, шатаясь, вернулась обратно. Я исподлобья глядела на спину в красной рубахе, шитой-перешитой, и узнавала. Вот эти два пореза он получил в той сече на ладье. Этот длинный получен там же, этот – в драке с наемной дружиной в лесу, эти два – с недавними лихими. Их было много, очень много. Почему раньше их не замечала, ведь каждый из них – это боль и кровь… А сколько их ляжет с восходом солнца и сколько из них станут моими? Захотелось уткнуться лбом в Безродову спину и не отнимать лица, так захотелось, что потянула носом… Вот когда меня настигло необоримое желание обрести свой дом, и чтобы непременно Сивый выстроил его для меня! Вот так сдается глупая ненависть, приходит что-то сильное и берет тебя, дуру, одним махом. И ты уже сама не своя, сладкими корчами душит горло, но в спину студено дышит горечь потери. Будто воду держишь в ладонях. Вроде и держишь, а все едино – утечет сквозь пальцы, как ни хватай. Как все глупо! Все. Идут…
   Гойг и остальные встали, разинув рты. Думали, ненавижу Безрода, думали, от невыносимой жизни с Вылетом слюбилась, возомнили себе, будто все им ясно как белый день. А застали на коленях позади Безрода – и рты поразевали. Что мне ваш Вылег, остолопы, что? Не стоят меж нами трудные дни и ночи, не он душу рвал, спасая меня от смерти! Просто хороший парень, но я не люблю его, не люблю! А все прочее не ваше дело! Не ваше!
   – Солнце встает, боян. – Гойг первым захлопнул рот, как и полагается предводителю. – Пришло урочное время. Кровь к крови.
   Воинство требует крови за своего. И только крови. Разбираться, кто прав, кто виноват, не станут. Может быть, и мне перемазаться в крови Безрода, когда он падет бездыханным? Не этого ли хотела? Не так давно к мечу примерялась, думала, хозяина ему поменять, ведь было дело?
   – Я готов. – Сивый отнял ладони от лица, оглянулся на меня, усмехнулся. – Она тоже поединщиком будет. Пятым или шестым. Не раньше.
   – Да ты дерзок, боян! – процедил гойг. – Одного меня за глаза хватит.
   – Она встанет среди твоих воев! – Безрод упрямо гнул свое.
   Каким-то тусклым и равнодушным стал его взгляд. Просто тусклым, невзрачным – и ко всему равнодушным. Глаза потухли. Мне ровно нож в сердце вонзили. Он не будет беречься. Я поняла это враз. Ушло из глаз то, что делало руки сильнее и скорее, а все тело – до жизни охочим. Ушло. Больше нет огонька, что возжигал глаза холодным блеском. Совсем другим стоял Безрод на ладье за моей спиной, не таким рубился с черными воями в лесу, не с таким лицом избивал за меня лихих. Он устал, просто устал. Поняла это ясно, как если бы Сивый сказал вслух.
   – Хорошо. Она встанет среди поединщиков.
   – Я готов.
   Полуночник махнул рукой, приглашая следовать за собой, и первым пошел вперед. Там уже выпрашивали у богов справедливости ведуны и поединщики. Ишь ты, справедливости!
   Знамения сотворяют, просят у Ратника благословения, их много, а Безрод стоит один, и нет за ним силы, кроме силы собственных рук. Ох, растряслись колени у мамкиной дочки от душевной скорби! Где же были мои глаза, куда глядела, толстокожая? Разве для того всякий раз у Безносой отнимал, чтобы теперь сама его на смерть отдала? И отказаться от поединка уже не могла – наш договор скреплен кровью, боги видели и слышали все. По-моему, ненадолго я Безрода переживу. Едва он падет без дыхания под моим мечом (отчего-то знала, что падет аккурат под моим мечом), просто ринусь на Брюстовых воев, и пусть рядом на костер положат. Не вынесу такой тяжести на душе. Просто не вынесу. Уже тяжко. Встать не могу с колен. Так и стою, бью поклоны Матери-Земле. Пока поединщики Брюста с богами говорили, Сивый подошел ко мне и тихо пророкотал:
   – Свободу тебе даю от жениных уз. Как биться со мной станешь, пока жена? Не отмоешься потом. Дай перстень.
   Боги справедливые, боги милосердные! Он дает мне волю от брачных уз, чтобы не жена убила, а всего-навсего посторонняя баба! Перстень забирает, который надел на палец на свадебном пиру! Глядела вперед и ничего не видела – все слезами заволокло. Просто стоит кто-то расплывчатый – и руку за перстнем тянет. Вот отдам перстень, освобожусь от брачных уз и стану не мужняя жена, а посторонняя баба, которой человека убить – раз плюнуть. Сняла с пальца свадебный подарок и протянула вперед. Сивый забрал кольцо, знак неудачной женитьбы, и, не глядя, швырнул далеко в сторону. Не будет дома, не войду в него хозяйкой, ничего не будет. Просто оборвется достойная жизнь. Просто оборвется…
   Затрубила труба, призвала поединщиков на бранное поле. Гойг, воевода Брюстовой дружины, приготовился войти в круг. Я поднялась на ноги – и сама удивилась, как слаба стала в коленях. Шла к бранному полю и спотыкалась. Видела еле-еле, слез не утирала, пусть текут себе, глупые. Ну и как себя назвать? Просто непутевая вертихвостка, подставившая мужа под чужой меч. Чью честь встану отстаивать с мечом в руке? Свою? Нет ее. Вылега? Не спьяну побили – поделом получил. Чью же?..
   Среди людей, окруживших бранное поле, было не протолкнуться. А я и не стала. Не хочу видеть, как чужие мечи станут рвать Безрода. Не хочу! Отдала колени земле и прикрыла глаза.
   – В броне или без? – спросил чей-то надтреснутый голос.
   – В рубахах, – спокойно ответил Сивый. Его право. – Просто в рубахах.
   Воцарилось молчание. И вдруг в кромешной тишине которую не нарушала даже скотина, в этом мертвом безмолвии, кто-то запел. Вокруг зашушукались: ты гляди! Вот-вот, глядите, кособрюхие, глядите и слушайте. Как поет человек последнюю в жизни песню! Наверное, как Безрод, тяжело, с горечью в голосе, но чисто и без фальши. Он пел о жизни, что не удалась, о делах, что не доделал, о мечтах, что не сбылись, о надеждах, что лопнули…
   – О непутевой жене спой, – шептала я. – Которая пожалела любви, ласки, да и просто доброго слова. А кому отдала? Первому встречному-поперечному. Что имеем – не храним, потерявши – плачем…
   Весь обоз, как один человек, молча слушал песню и хмурился. Таких певцов по пальцам перечесть, такие рождаются раз в сто лет. Когда Безрод падет бездыханным, осиротеем не только я, Тычок и Гарька. Осиротеет Брюст на попутчика, каких днем с огнем искать, осиротеет земля на дивный голос. Сивый звонко рокотал о несчастливой доле, которая, словно верная жена, бредет рядом, не уходит и не предает. А я ровно глядела на мир его глазами. Он стоит на краю обрыва, впереди студеная пропасть, без дна и без краев, позади тяжкая дорога, и куда ни подайся – безвестность. Не все ли ему равно, куда теперь идти? Стоит ли драться за ту жизнь, если драться не за что и не за кого?
   Он допел, и на поляне воцарилось молчание, распоротое шипением клинков, покидающих ножны.