- Что? - спросил Мехмед.
   - Не знаю, - пожал плечами Джерри Ли Коган, - но что-то рано или поздно обязательно происходит...
   - Деньги заканчиваются? - предположил Мехмед.
   - Они вымирают как динозавры и размножаются как лемминги по каким-то своим законам, - сказал Джерри Ли Коган, - никогда нельзя с точностью предсказать, где именно они умрут, а где возродятся.
   Коган в тот вечер - у окна в небоскребе - определенно никуда не спешил. В отличие от других американских коллег, у него не было ни семьи, ни красивого удобного загородного дома с бассейном и лужайкой, где бы он время от времени устраивал дружеские вечеринки.
   По слухам, вице-президент одного из крупнейших в мире консорциумов пользовался услугами проституток, которых лично выбирал в неподобающих местах по каким-то одному ему известным признакам. Впрочем, Мехмед не был уверен в достоверности этого слуха.
   По другому (более достоверному) слуху, домом Джерри Ли Когана служило идиотское (нечто среднее между средневековым замком, обсерваторией и самолетным ангаром) строение на побережье под Бостоном, спроектированное в середине тридцатых годов сумасшедшим американским архитектором немецкого происхождения, большим поклонником фюрера, как храм для отправления культа бога гуннов Пуру, позже заимствованного у них некоторыми германскими племенами.
   Это был один из немногих богов, не имеющих никакого обличья. Никто не знал, как он выглядит. Пуру считался богом огня, пустоты и... одиночества. Будто бы он, однажды подняв вождя гуннов Аттилу в небеса, наглядно продемонстрировал ему с высоты птичьего (божественного) полета поразительное ничтожество людей. Ученые до сих пор не могут дать однозначного ответа, почему Аттила - язычник, существующий в мире великого переселения народов, где было великое множество разных богов, называл себя "бичом божьим", то есть предположительно бичом какого-то одного (основного?) бога. Вполне вероятно, что это был не имеющий изображения бог огня, пустоты и одиночества Пуру.
   Сумасшедший архитектор был уверен, что Гитлер обязательно завоюет Штаты, а потому, несмотря на Великую депрессию, сумел завершить строительство в тридцать девятом. С тех пор в здании поочередно располагались: библиотека, музей радио, лаборатория по генной инженерии, издательство эзотерической литературы, пока наконец его не приобрел Джерри Ли Коган.
   Мехмед с удивлением подумал, что не знает ни одного человека, который бы похвастался, что был в гостях у Джерри Ли Когана. Ни от кого он не слышал: "И я там был, мед-пиво пил". Все общались с Джерри Ли Коганом в офисах, на разного рода общих мероприятиях, одним словом, исключительно в присутственных местах. Видимо, странной архитектуры строение было для Когана чем-то большим, чем просто крепостью. "Уж не пьет ли он там вместо меда-пива кровь младенцев, не балуется ли с философским камнем, не натирает ли чресла эликсиром вечной юности?" - с подозрением покосился на шефа Мехмед.
   Если его предположения и были верны, определенно оккультные занятия не приносили Джерри Ли Когану желаемых результатов. Он выглядел согласно возрасту и здоровью, а именно бодрым, ухоженным, склонным к фантазиям семидесятитрехлетним мужчиной.
   "ему нравится разговаривать со мной, потому что я, как и он, одинок, воинственно одинок в этом мире", - вдруг подумал Мехмед.
   Одиночество, как понимал его Мехмед, вполне можно было уподобить такому выигрышному во время войны статусу, как "вооруженный нейтралитет". Вот только, подумал Мехмед, с возрастом выгоды от "вооруженного (деньгами - чем же еще?) нейтралитета" становятся проблематичными. Мешок, Халилыч и прочие, подумал Мехмед, неинтересны ему, потому что живут исключительно деньгами и ради денег. "Меня же... - Мехмед даже вздрогнул - до того дика и кощунственна была мысль, - деньги... не интересуют?"
   Нет, конечно же, они его интересовали, но уже не так, как раньше.
   Было что-то, что интересовало его сильнее денег.
   Что?
   Мехмед был вынужден признать, что пока не вполне представляет себе, под каким знаменем, на чьей стороне выступит, когда истечет - если уже не истекло - время "вооруженного нейтралитета".
   Мехмед подумал, что он интересен Джерри Ли Когану не своими деловыми качествами (хотя, естественно, ими тоже), но тем, что над деньгами, над деловыми (в смысле приумножения денег) качествами. Мехмед подумал, что он интересен Джерри Ли Когану потому, что тот не знает, что собой представляет это "над". То есть знает, но только про свое персональное. И его очень интересует, что - у Мехмеда. Быть может, Джерри Ли Коган коллекционирует эти "над", хочет вывести из многих "над" некую универсальную формулу?
   Суть, однако, заключалась в том, что Мехмед сам не вполне понимал собственное "над". В нем было много всего, и все было перепутано, перемешано, как вещи в тумбочке сумасшедшего. То он видел чистую воду на месте родной деревни Лати; то - лица убитых родных; то - остановившийся взгляд президента "сына ястреба"; то - важно идущего куда-то (на трибуну или с трибуны) с тонкой папочкой в руках грузного, чем-то постоянно недовольного (тем, что еще не президент?) премьер-министра России; то - расцветающие на морозе (почему на морозе?) цветные дымы из труб вожделенного завода на Урале; то - обнаженную, похабно (а может, целомудренно - Мехмед полагал, что эти определения носят не столько принципиальный, сколько эмоциональный характер) раскинувшую почему-то на черном кожаном диване в его офисе ноги телохранительницу Зою; то - летящую по его душу (и тело) сквозь воздух остроносую разрывную пулю. Во что-то эти клочья должны были сшиться, в какую-то мозаику эти осколки (он надеялся, что не разбитой пулей головы) должны были сложиться, а может, им было суждено остаться клочьями, осколками, неразобранным хламом в тумбочке, с которым душа Мехмеда явится на Страшный суд.
   Вот только зачем, подумал Мехмед, Когану знать, во что все сошьется-сложится? На этот вопрос не было ответа, потому что в принципе один человек может знать за другого и даже за очень многих, как, скажем, вождь за нацию, но знать вместо может один лишь Бог. Мехмед с печалью констатировал, что, блуждая, как вошь, по необозримым ватманам Божьего промысла, он изнемог, что, как срочный курьер ездовую лошадь, загнал мысль до изнеможения. Изнеможение, помимо всего прочего, способствовало избыточной игре воображения. Избыточная игра воображения, вне всяких сомнений, сообщала умственной жизни некоторую приятность, но была совершенно непродуктивна в смысле восстановления умственных же сил.
   "Пошел он..." - подумал по-русски про Джерри Ли Когана Мехмед. И еще он подумал, что если деньги - мера растерянности человека пред Господом, то что тогда мера его, Мехмеда, растерянности пред Джерри Ли Коганом? Поразительно, но получалось, что... очень большие деньги.
   Мехмед вспомнил, как однажды шеф между делом заметил Мешку, имевшему склонность к рискованному размещению капиталов под высокие проценты - в частности, в российские ценные бумаги:
   - Мало что сохраняется в этом мире, Алекс. Одна из вещей, которая не сохраняется практически никогда, - это сбережения. Для этого они, собственно, и существуют. Твои сбережения, сынок, это невидимый корм, которым питаются другие, а ты на него только смотришь, имея его исключительно в мозгу, то есть, в сущности, занимаешься онанизмом.
   - Что же тогда сохраняется в этом мире? - полюбопытствовал, всем своим видом выражая несогласие с шефом (на одних российских государственных ценных бумагах он делал в год по нескольку миллионов долларов), Мешок.
   - Только живой вечнобыстротекущий бизнес, - ответил Джерри Ли Коган по-немецки (видимо, по причине наличия в этом фундаментальном языке соответствующего термина) и - после паузы - уточнил уже по-английски: - Как, впрочем, и остальное, существующее по принципу: "движение - все, конечная цель - ничто".
   - Разве стремление к сбережениям не согласуется с этим принципом? спросил Мешок.
   - Согласуется-то, может, и согласуется, - покачал головой Джерри Ли Коган, - да только, сынок, у денег короткая жизнь, потому что деньги, сынок, - это овеществленное время. Ты можешь думать, что копишь секунды, часы и даже годы, но в момент смерти ты не сможешь воспользоваться накопленным, потому что ты их все равно прожил, неважно как, может, ты этого и не заметил, но прожил, пусть даже не воспользовавшись ими.
   Позже он развил эту тему в беседе с Мехмедом в самолете консорциума - в небе над Казахстаном. Они находились в салоне вдвоем (Джерри Ли Коган ненавидел массовость во всем, даже в путешествиях) и летели в Павлодар на закладку алюминиевого комбината, который (Мехмед в этом не сомневался) никогда не будет построен. Сколько Мехмед ни смотрел вниз - не мог заметить следов пребывания человека на плоской, как блюдо, заснеженной степи. Но вот самолет стал снижаться, и земля предстала в виде вскрытой на операционном столе брюшной полости с вываленными внутренностями. Здесь консорциум гигантскими, похожими на воскресших динозавров экскаваторами выбирал руду, чтобы на российских комбинатах переплавить ее в металл, а металл продать.
   Предполагалось, что хотя бы часть денег вернется в Казахстан. Однако же они не возвращались. Деньгам, по образному выражению Джерри Ли Когана, пока нечем было заняться в слишком просторном и безлюдном Казахстане.
   - Это не вполне естественное государство, - как-то заметил Джерри Ли Коган, - столь малый народ никогда бы не смог удержать столь обширную территорию. Боюсь, у этого государства нет будущего.
   - Но пока оно как-то держится, - возразил шефу Мехмед.
   - Потому что пока до него никому нет дела, - ответил Джерри Ли Коган, - да и понастроили им тут всего немало. Лет на десять хватит.
   На память об уходящих деньгах Казахстану оставались уродливые (даже с самолета) свищи в земной брюшине.
   Честно говоря, Мехмеда не привлекал бизнес в бывших азиатских советских республиках. Он был (как и бизнес на Кавказе) ненадежен и непредсказуем со всех точек зрения. Бизнес здесь не защищало ничто, кроме выплаченных взяток. Однако взятки, как некачественный защитный крем, мгновенно сгорали под сильным азиатским солнцем, кожа бизнеса начинала пузыриться ожогами.
   В самолете (благо времени было достаточно) Мехмед попытался объяснить Джерри Ли Когану разницу между взяткой на Западе и на Востоке, в особенности на тюркском Востоке. На Западе взятка, в сущности, являлась документально не регистрируемым соглашением сторон. На Востоке - неизбежно превращалась в ясак, то есть в регулярно возобновляемую подать. Дать один-единственный раз возможным не представлялось. Надо было или не давать вообще, а если давать, то - постоянно, причем круг получателей ясака самопроизвольно и неконтролируемо расширялся. Выдержать это можно было только при очень сильном интересе.
   - Я понимаю, - усмехнулся Джерри Ли Коган, с удовольствием и даже с каким-то облегчением глядя на (Павлодар не дал "добро" на посадку, и сейчас они летели на Караганду) появившиеся в овальном окне яркие звезды, - ты полагаешь, что риск слишком велик. Но я ничего не могу поделать... против... генетики. Мне кажется, - понизил голос, - это единственная наука, которая... сильнее человеческой мысли.
   Мехмед подумал, что, видимо, шеф - немолодой уже человек - устал от многочасового перелета. Как известно, мозг функционирует от ровного и постоянного прилива крови, омывающей его кислородом. Должно быть, голове шефа недоставало кислорода. Однако взгляд Джерри Ли Когана был ясен.
   - Законы Менделя, - положил он на плечо Мехмеда сухую, белую, как гипсовый слепок, руку, - распространяются и на деньги. У денег, как и у человека, двое родителей. Назовем отца - сбережения, а мать - бизнес. Впрочем, можно и наоборот, сути дела это не меняет. Если дети - доллары, рупии, фунты, шекели, динары, гульдены, флорины, пиастры и так далее - наследуют черты отца, третья часть их непременно погибнет: усохнет, сгниет в кубышке, сократится из-за инфляции, девальвации, деноминации и так далее. Если наследуются черты матери - их число, в зависимости от общего количества и времени, принятого за единицу оборачиваемости, - будет с равной периодичностью возрастать ровно на треть. Я не знаю почему, но это именно так.
   - Или погибнут сразу, не дав потомства, - посмотрел вниз на редкие огни среди уже не степи, но лесов Мехмед.
   - Ничего не поделаешь, - рассмеялся Джерри Ли Коган, - никому в мире еще не удалось победить смерть. Смерть, как ни парадоксально это звучит, бессмертна. Деньги... в сущности, те же дети... Мне бы тоже хотелось спасти и сохранить каждый цент, но я не могу... - с грустью вздохнул. - Не я им выбираю путь. Я всего лишь пытаюсь одеть, обуть, снарядить их в дорогу...
   "Чтобы они побыстрее вернулись домой и... не с пустыми, нет, не с пустыми руками", - подумал Мехмед.
   ...Огромный кленовый лист на встречном ветру прямо-таки приклеился к лицу Мехмеда, и некоторое время Мехмед шел по асфальтовой дорожке дачного поселка как террорист в маске. Для начала октября, пожалуй, было холодновато. Впрочем, помимо естественного осеннего холода, в дачном поселке присутствовал и некий незримый, связанный с повсеместным и каким-то уже имманентным (несмотря на приведение, по мнению Джерри Ли Когана, к единому знаменателю народа и власти) неблагополучием холод. Новая жизнь - кирпичные, изящно отделанные коттеджи, бетонные гаражи с электронно поднимающимися панелями-воротами, гравийные теннисные корты и травяные крикетные площадки - не прививалась даже на охраняемой, огороженной территории, как будто вымерзала изнутри. Коттеджи стояли большей частью пустые. Эпизодические истерично-надрывные наезды хозяев - с девками, непременным похабным потением в сауне, ураганной пьянкой, белогорячечной беготней в простынях (а то и без) по участку, иногда со стрельбой в воздух и по пустым бутылкам - лишь подчеркивали бесприютность и неукорененность новой жизни на внутренне ледяных российских просторах. Мехмед не мог отделаться от ощущения, что встреча русского народа с самим собой (морально-нравственное воссоединение народа и власти) обернулась новым ледниковым периодом, выразившимся в совместном движении (медленном оползне), смешении льда и почвы. На движущейся же почве, как известно, невозможно выстроить ничего сколько-нибудь прочного, основательного.
   Таким образом, внутри галактической неспешной поступи Божьего промысла вычерчивался суперстремительный муравьиный маршрутик извлечения денег из одной отдельно взятой территории одного отдельно взятого народа.
   "Выходит, - смахнул с лица террористический, пахнущий бензином кленовый лист Мехмед, - не поспешишь... все равно Бога насмешишь?"
   Воистину, Бог смеялся хорошо, потому что во всех случаях смеялся последним.
   Мехмед гулял уже добрых полчаса, но покуда не встретил ни единой живой души. Только на одном участке на веревках сушились экзотических расцветок махровые пляжные простыни. Издали они казались огромными прямоугольными осенними листьями. Мехмед вспомнил, что видел похожего цвета (сине-сиреневые) листья на бутылочном дереве в Кении. Это было странное, напоминавшее не столько бутылку, сколько кувшин с узким горлом дерево. Оно пело на ветру, как органная труба.
   Мехмед подумал, что, пожалуй, не возражал бы дожить свой век в Кении, у подножия Килиманджаро, гуляя по желтеющей осенью саванне среди возносящих хвалу Господу органных труб - бутылочных деревьев.
   Мехмед давно понял, что Господь властен над всем, единственно не был уверен: властен ли Господь над временем? Сложные, точнее, непроясненные взаимоотношения Господа и времени не давали ему покоя. Получалось, что если время имеет власть над Господом, то он уже смеется не последним, а предпоследним.
   Но кто тогда смеется последним?
   Последним смеется тот, подумал Мехмед, кто осуществляет свои планы. Не потому, подумал Мехмед, что редко кому удается стопроцентно их осуществить, но потому, что конечный результат, как правило, оказывается отличным от ожидаемого. Воистину, это последний, потому что впереди смерть. Мехмед не был склонен считать, что это веселый (если, конечно, смеющийся сохранил разум) смех. Мир был устроен таким образом, что в случае осуществления того или иного, пусть даже самого смешного, плана отнюдь не смешной удар неотвратимо наносился по тому, кто задумал и осуществил план, наносился тем более сокрушительно, чем более гениальным и успешным (в смысле осуществления) оказывался план. Удар наносился по линии невозможности автору плана воспользоваться плодами успеха, мгновенного и жестокого отчуждения его от новой, "постплановой" реальности, появления (как чертей из табакерки) людей, которые, палец о палец не ударив, присваивали себе результаты. Таким образом, конечный итог - или итоговый конец - оказывался неожиданным по крайней мере для одного человека - автора. Получалось, что всякое творчество (самостоятельная воля) внутри Божьего промысла подавлялось. Причем это происходило с авторами не только изменяющих судьбы мира социальных или политических проектов, но и проектов сугубо художественных. Правда, во втором случае Господь был куда более терпим и щадящ. Авторов гениальных, но по каким-то причинам оказавшихся не ко времени творений Господь наказывал, можно сказать, отечески, всего лишь непризнанием, несуществованием при жизни, как бы в назидание им возвышая других - как правило, ничтожных со всех точек зрения людишек. Впрочем, тут шла беззаконная - кто любит арбуз, а кто свиной хрящик игра. Это было законом бытия. Господь с библейских времен ревновал и наказывал покушающихся на собственный промысл. Однако же люди, зная это, не могли остановиться, наивно полагая, что их минует чаша сия.
   Как, к примеру, Мехмед.
   Единственной гарантией от Божьего гнева, таким образом, была (если была) абсолютная незаинтересованность составителя плана в каких бы то ни было личных выгодах. Даже если это был план преобразования свинца в золото, фантиков в стодолларовые купюры, написания второй Библии. Ничего нельзя было хотеть (даже помыслить об этом) для себя, иначе все разваливалось как карточный домик (для Господа все домики были карточными), и в этом Мехмед видел очередное (какое по счету?) доказательство бытия Божия.
   Но для чего тогда Мехмед стремился завладеть небольшим по российским масштабам засекреченным металлургическим заводом на Урале? Для чего плел многосложную и хитроумную - в духе Одиссея - интригу?
   Он стремился им завладеть, плел интригу для того, чтобы сделаться монополистом на рынке сверхпрочного и сверхлегкого алюминия, то есть стать неслыханно, сказочно богатым. К тому же Мехмед отчего-то ненавидел российского премьера, полагая его олицетворением худших (по всей шкале - от рабского подобострастия до заоблачной спеси; от запредельного презрения к собственной стране до безмерной, когда речь шла о его личных доходах, жадности) черт русского человека, просравшего свое государство, тупо уставившегося в телевизор, где ему поочередно показывали: стиральный порошок, зубную пасту, гигиеническую прокладку, голую задницу, шоколадку и снова стиральный порошок...
   При здравом размышлении Мехмед не вполне понимал, зачем ему становиться неслыханно, сказочно богатым, когда он практически не имел шансов истратить до конца жизни уже имеющиеся у него (даже некоторую их часть, потому что они не убывали, а умножались) деньги. Определенно налицо была некая логическая ловушка. Больше всего на свете Мехмеду хотелось заполучить металлургический завод на Урале, унизить премьер-министра - но в то же время единственный шанс заполучить (удержать) его, насладиться унижением премьер-министра заключался в том, что Мехмеду должно было быть в высшей степени плевать, заполучит он завод или нет, унизит премьера или не унизит. То есть теоретически Мехмед мог стремиться к этому, но при этом он не должен был думать ни о неслыханном, сказочном богатстве, ни об унижении премьера. Мехмед подумал, что единственная сила, способная отвратить его от осуществления данного плана, - Бог. Но Бог же был и единственной силой, способной понудить Мехмеда к его осуществлению.
   "Самодостаточность, - вспомнились Мехмеду сказанные, правда, по иному поводу, слова Джерри Ли Когана, - путь избранных, но не путь общества. Путь общества - превращение человека в социальное животное. Господь кричит нам, но мы не слышим".
   Мехмед подумал, что единственная для него возможность осуществить задуманное - совместить собственную самодостаточность с промыслом Божьим. Хотеть всего, не желая при этом ничего.
   Теперь он знал, почему Джерри Ли Когану удаются самые фантастические предприятия, а состояние его при этом неустанно прибывает.
   Мехмед подумал, что пока еще внутренне не готов встать в один ряд с Джерри Ли Коганом. На требуемом уровне самодостаточности все земное перестает будоражить кровь, теряет привлекательность, а следовательно, и смысл. Нечто другое будоражит, но уже не кровь, а... что? Мехмеду не хотелось думать, что бессмертная душа подобна математической формуле или некоей закодированной информации, прозябающей в бескрайнем, как океан, разделе Интернета "До востребования".
   Востребования кем?
   Каждая потеря, каждое разочарование, таким образом, усиливало свободу (самодостаточность) и - невероятно, но это было именно так - приближало к Господу. Мехмед подумал, что в принципе готов потягаться за завод на Урале, не имея в виду сделаться миллиардером и монополистом на рынке сверхлегкого и сверхпрочного алюминия; готов прижать российского премьера, не имея в виду насладиться его унижением; готов (и еще как готов!) завалить (желательно, конечно, с ее согласия, в противном случае "завалит" Мехмеда она) Зою, не имея в виду ее дальнейшее гарантированное устранение. Готов даже пожертвовать определенные пропорциональные суммы на строительство: мечети, церкви, костела, кирхи, дацана, синагоги, пагоды; умилостивить Господа во всех, так сказать, ипостасях, "накрыть" ставками в казино весь игровой стол, чтобы в перспективе хапнуть "зеро". Единственно, не готов был простить "сына ястреба" (если, конечно, речь в архивных документах шла о нем), забыть свой народ, огнем и железом согнанный с земли, залитый поверх земли полупроточным водохранилищем, где сейчас водилась форель и где в вечерней предзакатной тишине свистели крыльями утки, на которых некому было охотиться. Мехмед понимал, что это именно та ступенька, которая мешает ему подняться на требуемый уровень самодостаточности, мешает совместить окончательную - в смысле отказа от живой жизни - самодостаточность с лазерной логикой Божьего промысла, перейти в то самое невозможное третье - между жизнью и смертью - компьютерное - над повседневным человеческим разумом - состояние, в котором пребывал Джерри Ли Коган и, надо думать, некоторые другие люди, изредка собирающиеся в экзотических (Мартиника) и совершенно не экзотических (Нью-Йорк) местах, чтобы решать судьбы мира. Точнее, не решать, а информировать друг друга об уже принятых решениях.
   Кем?
   Мехмед не сомневался, что как только кто-нибудь из этих людей попытается соблюсти внутри принятого решения свой собственный интерес, он будет немедленно, выражаясь библейским языком, "изблеван" из уст не только этого самого решения, но и из уст (если у нее, конечно, имеются уста) самой физической жизни.
   Мехмед знал, что не сможет переступить через эту ступеньку, ибо кто-то должен был ответить за роняющего над его горлом хрустальную слюну рыжего пса, за смытый волнами полупроточного водохранилища народ, к которому Мехмед истинный гражданин мира - мог себя не причислять, но почему-то причислял. И чем старше становился, то есть чем меньше ему оставалось жить, тем сильнее причислял.
   ...Ветер вдруг стих, листья полетели сквозь прозрачный осенний воздух медленно, как сквозь невидимое масло. Мехмед подумал, что только идиот мог поставить поселок для богатых в близости - пусть даже относительной - от шоссе. Во-первых, копоть. Во-вторых, шум. Днем его заглушал ветер, однако ночью, когда Мехмед выходил, набросив на плечи плед, со стаканом красного вина на открытую веранду под звезды, его раздражал не только дальний шум моторов, но и мутное желтое свечение автомобильных фар над автострадой, напоминавшее тянущиеся к бессмертному небу осьминожьи щупальца.
   Что-то не так было (причем на протяжении всей жизни Мехмеда, независимо от его нового гражданства) в России.
   Зачем, к примеру, было в сороковых уничтожать несчастных турок-лахетинцев? Почему на исходе девяностых скромный в общем-то кирпичный коттедж в Подмосковье вблизи автострады обходился Мехмеду как если бы в Нью-Йорке или в Мюнхене он снимал целый этаж в отеле?
   Почему-то сама мысль о многорядном этом шоссе, по которому день и ночь несутся машины, была неприятна Мехмеду. Недавно, гуляя по окрестностям, Мехмед приблизился к обнесенному высоким бетонным бордюром шоссе и долго стоял, не решаясь перепрыгнуть через бордюр, перейти на другую сторону. Шоссе, с одной стороны, как бы ограничивало, урезало его среду обитания, с другой же открывало (вздумай Мехмед туда отправиться) новые опасные пределы, которые невозможно оперативно (машины катились по шоссе лавиной) покинуть. Грубо говоря, шоссе было некоей разделительной линией, границей, и Мехмед не знал, надо или нет ему ее обязательно пересекать.
   Странным образом пересечение (непересечение) шоссе увязалось в его сознании с мыслями о металлургическом заводе на Урале, о Зое, о "сыне ястреба", вообще о жизни и смерти. Шоссе, вздумай Мехмед его пересечь, как бы подвигало его к принятию решения, но в то же время (Мехмед это ощущал почти физически) другого плана решение - относительно жизни и смерти самого Мехмеда - тоже как бы принималось автоматически, и у Мехмеда не было ни малейших причин сомневаться в существе этого решения. Он давно понял, что внезапных, немотивированных смертей не бывает. То есть они, конечно, случаются, но только не с людьми, вступающими на путь собственного, конкурирующего с Божьим промысла.