Страница:
Мехмед подумал, что на Кавказе (и не на одном только Кавказе) сформировалась особая форма ненависти к России. Жить за ее счет и одновременно списывать со счета, сживать со света. Это была непродуктивная, главное же, сугубо конечная во времени политика.
-- Зовите меня Али, -- ответил Исфараилов.
-- Откуда вы родом, Али? -- поинтересовался Мехмед. -- Живы ли ваши родители?
-- Мой отец был лезгин, -- ответил Исфараилов. -- В девяносто первом его убили азербайджанцы. Мать я не помню. Отец говорил, что она из Белуджистана. Они переселились в СССР в сорок шестом из западной Персии. Мне был год, когда она прикоснулась к упавшему на виноградник оборвавшемуся во время грозы проводу ЛЭП. Отец говорил, что она обязательно бы разглядела провод, если бы не сумерки, -- странно улыбнулся Исфараилов. -- Я нашел людей, которые убили отца, -- продолжил он. Мехмед подумал, что его рассказ, хоть и прыгает через десятилетия, по-своему не лишен логики. -- Перед смертью они сообщили мне, что отец как раз совершал вечерний намаз, когда они ворвались в дом. Единственное, что он успел, -- выхватить нож, ранить одного. Так что, можно сказать, меня осиротили сумерки... Где-то я читал, Мехмед-ага, -- выдержал долгую паузу Исфараилов, -- что в сумерках в мужчинах просыпается тоска, а в женщинах подозрительность. Это бесполое, жестокое время суток. Что такое сумерки, Мехмед-ага, после того как закат скручивается в спирали и исчезает? Чем отличаются люди сумерек от людей заката?
-- Сиреневая крепость, трещина между мирами, вторая половина Божьего мира, синий рог, утраченное золото, предбанник вечности, -- вздохнул Мехмед (человек заката), с печалью глядя на читающего мысли джинна (человека сумерек), явившегося к нему в облике ненавидящего Россию полулезгина-полубелуджа Али Исфараилова.
У них были схожие судьбы, и это еще раз уверило Мехмеда в том, что люди сумерек (джинны), по всей видимости, создаются из людей заката, как некогда Ева -- из Адамова ребра или сами сумерки -- из оставляемого солнцем воздуха.
Больше всего на свете Мехмеду хотелось спросить у Исфараилова: "Что вам от меня надо?" Но вместо этого он произнес:
-- Русская власть, да что там власть, вся Россия сейчас погрузилась в глубочайшие сумерки. То, что сейчас переживают русские, можно назвать отчаянием. Отчаяние же, как свидетельствует Коран, делает людей сильнее. Еще текилы, Али?
-- Не откажусь. Не всех людей. И совершенно точно отчаяние не делает сильнее русских, -- уточнил Исфараилов. -- Отчаяние, равно как и измена, как не знающая исхода печаль по совершенству, как социальная революция или контрреволюция, делает сильнее отдельных мужчин и женщин, но не бесполую биомассу.
-- Возможно, -- не стал спорить Мехмед, хоть и не очень понял насчет социальной революции и контрреволюции. Отдельных мужчин и женщин в периоды социальных революций и контрреволюций расстреливали пачками (откуда, кстати, эта странная метафора?), так что они при всем желании не успевали сделаться ни сильнее, ни слабее. -- Их следует пожалеть. Они пошли не тем путем. Но если бы они пошли тем путем, где были бы мы с тобой ("В конце концов, он мне в сыновья годится, -- подумал Мехмед, -- почему я должен с ним на "вы"?"), Али?
-- Существуют только два пути. -- опустившись в черное кожаное кресло, Исфараилов как бы (черная жилетка, черные брюки) растворился в нем. И лишь высокий стакан с текилой светился, поймав солнечный луч, в его руках как золотой (не утраченный в сумерках) слиток. Воистину этот джинн был не чужд страсти к оптическим и, надо думать, иным эффектам. -- Путь силы, путь исполнения желаний, -- продолжил Исфараилов. -- И путь трусости, путь ничтожества и в конечном итоге исчезновения. Сдается мне, что превращение в биомассу -- начало, а может, и конец этого пути.
-- Два пути -- слишком мало, -- возразил Мехмед, имея в виду скорее себя, а не Россию. Путей было множество. Они стремились во все стороны, как... клинки.
-- Согласен, Мехмед-ага, бесполое не имеет шансов выжить. Но лишь в условиях сохранения существующей технологии размножения! А ну как она изменится?
-- Не думаю, что это случится на нашем веку, Али. -- Мехмед как бы свой век продлил, а Исфараилова -- сократил. Ему начинал нравиться этот джинн. Чем-то странные его фантазии напоминали Мехмеду идеи, с помощью которых вот уже десять лет реформировалась Россия.
-- Утрата пола, -- сказал Исфараилов, -- помимо всего прочего, означает утрату смысла существования, готовность принять любое зло, смириться перед любым уродством. Бесполым людям нечего защищать, им не к чему стремиться. Я много размышлял: где именно проходит та последняя граница, переступив которую человек окончательно и бесповоротно превращается в оно, в нечто, в категорию вне добра и зла, в существо иного мира? И в конце концов я определил эту границу вдоль линии пола. Грубо говоря, понятия "пол" и "справедливость" взаимообусловлены. Вне пола справедливости попросту не существует. Утрачивая пол, человек утрачивает божественную сущность, Мехмед-ага, смещается в мир, о котором никто из нас, нормальных людей, ничего не знает. Боюсь, что там нет ни политики, ни экономики, ни любви, ни... -- понизил голос, -- денег.
-- В другой мир... -- повторил Мехмед. Ему нравилось разговаривать с Исфараиловым. Превыше всего Мехмед ценил в жизни необычное, странное, открывающее внутри одних понятий другие. Вот только не всегда было понятно, становится ли он умнее от постижения других понятий, применим ли его неожиданный новый опыт к обыденной жизни.
Зачем вообще с ним это происходит?
...До сих пор Мехмед не мог забыть -- ему было тогда лет семь или восемь, -- как стоял на пороге заброшенного дома на берегу реки, не решаясь ни войти внутрь, ни уйти прочь. Когда-то в этом доме жил одинокий глухонемой пастух, который, как считалось, сошел с ума и исчез. Быть может, бросился в эту самую быструю реку и она унесла его вниз к водопаду, а может, ушел в горы, вырыл пещеру, завалил вход и умер там, во влажной земляной тьме, как состарившийся горный козел, хотя, надо думать, редкий горный козел умирал естественной смертью. В густых горных лесах водились особые, прыгающие по камням, перелетающие через пропасти (крылатые?) волки, которые иной раз спускались в долины, где паслись коровы и овцы.
Дом пастуха стоял в некотором отдалении от деревни Лати. Когда он исчез, не пропала ни одна скотина, из чего можно было сделать вывод, что пастух исчез, пригнав стадо в деревню, то есть в сумерках. Случалось, в пустой дом заглядывали, особенно дети, но ничего не брали, потому что никто наверняка не знал, жив пастух или умер.
Собственно, Мехмед и не собирался заходить в дом. Дверь вдруг сама приглашающе приоткрылась. Мехмед помнил, что над печью висел тусклый медный ковш, в котором пастух грел воду. Когда в печи горел огонь, медный ковш ловил вырывающиеся сквозь заслонку сполохи и как бы пульсировал в такт заключенному в печи огню.
Ковш и сейчас висел над холодной закопченной печью, но... какой-то видоизмененный, напоминающий остроносую овальную каплю, готовую вот-вот соскользнуть с деревянного черенка, растечься на земляном полу медной лужицей.
Озадаченный, Мехмед приблизился к приоткрытой двери и замер: все предметы внутри дома претерпели превращения -- изменили привычную форму. Более того, они, не таясь, продолжали менять ее под изумленным взглядом Мехмеда. Проникающие в дом сквозь изношенную крышу солнечные лучи не опускались, как им положено, отвесно, но свивались в живые змеиные кольца. Колченогий стол провис, как если бы столешница превратилась в набитое овечье брюхо, прислоненные к стене грабли и вилы, преломляясь, проваливались в стену, как если бы стена была не только мягкая, но еще и прозрачная, при том что она сохраняла прежние цвет и форму.
Мехмед вдруг почувствовал, что не в силах оторвать взгляд от открывшегося в глубине дома мира. Воздух возле двери медленно закручивался в мягкую стеклянную воронку.
Неведомая (нестрашная, но какая-то необычная, в смысле доставляющая Мехмеду совершенно неизведанные ощущения) сила исподволь, как барана на невидимой веревке, подтягивала Мехмеда к двери, по ходу дела загадочно (в смысле, что он не понимал, что именно с ним происходит) его изменяя. И он почти шагнул через пластилиново принявший его подошвы порог, но вдруг с изумлением увидел, что оказавшаяся внутри дома его рука тоже изменила форму -сделалась мозаичной, орнаментальной, красно-сине-серебристой, изгибистой, как взлетевшая над водой жирующая рыба. Какой-то совершенно невероятный подъем испытал Мехмед, каждой клеточкой тела предчувствуя превращение и одновременно (опять же каждой клеточкой) темный ужас от соприкосновения с неведомым миром.
Много лет спустя в Луксоре, осматривая древнеегипетский храм, Мехмед увидел на полуоблупившейся фреске изображение испуганно отпрянувшего (это было передано удивительно точно) человека с точно такой же -- разноцветной, точечно-рыбьей -- рукой, которую тот точно так же, как некогда Мехмед в дом пастуха, просунул в некую сферу, за которой начинался другой мир. Буквально иссверливая фреску взглядом, Мехмед пытался определить пол угодившего в пикантную ситуацию древнего человека. Но не сумел. Человек, по обычаю древних египтян, был в фартучного типа набедренной повязке. Под повязкой было пугающе плоско. Отсутствовала и ясность относительно груди. Она могла быть молодой девичьей, но и тренированной, атлетической -- мужской.
Мехмед не поленился, поинтересовался у экскурсовода:
-- Что это за человечек? Куда он лезет?
-- Заглядывает в мир мертвых и богов, -- заученно ответила экскурсовод -вышедшая двадцать лет назад замуж за богатого араба русская баба, не вполне мирно сосуществующая, как она поведала Мехмеду, в одном доме с двумя очередными -- молодыми -- женами.
Приведение мертвых и богов к единому знаменателю озадачило Мехмеда. Могли ли боги избрать воротами в свой мир жалкую хижину пропавшего без вести сумасшедшего пастуха? Но потом Мехмед рассудил, что богам виднее.
-- А что там, в мире мертвых и богов? -- спросил он у Тамары (так звали гида).
-- Кто ж знает? -- отозвалась она с неожиданной живой тоской.
У Мехмеда мелькнула мысль, что ни в одном древнем предании, ни в одной системе мифов такие категории, как моногамия и супружеская верность, не являлись добродетелью богов, и Тамара, как гид (а она водила экскурсии не только по храмам, но и по Каирскому историческому музею), не могла этого не знать. Точно так же, как, выходя замуж за араба, не могла не знать, что тот вправе привести в дом молодых жен. Потом Мехмеду показалось, что он ослышался, она сказала не "мир мертвых и богов", а "мир мертвых богов". Но уточнять у Тамары Мехмед не стал. Мир мертвых и богов обещал человеку по крайней мере... изменение пола. Мир мертвых богов не обещал ему решительно ничего, за исключением... изменения пола?
А лет десять назад, прогуливаясь по горному, состоящему из сплошного ребристого, словно из застывших волн, камня плато в Чили, Мехмед вдруг услышал позади себя странное потрескивание, как если бы кто-то шел следом, наступая на сухие сучья, чего никак быть не могло, потому что не было сухих сучьев на каменном, бесплодном плато.
Оглянувшись, Мехмед увидел медленно плывущую на уровне его глаз шаровую молнию. Она была пронзительного сиреневого, как сверхконцентрированные сумерки, цвета и, как голова... альбиноса, точнее, электроальбиноса, обрамлена редкими шевелящимися белоснежными волосами-молниями. Именно они-то, как выяснилось, и потрескивали, насыщая озоном бесконечно чистый и свежий горный воздух.
Примерно в трех шагах от Мехмеда сиреневый шар притормозил. Внутри него произошла трансформация: шар вытянулся в подобие вращающегося веретена размером с человека. Светящийся алый абрис образовался по периметру мелькающего веретена. Мехмеду показалось, что прямо напротив него разверзается трепещущее иррациональное электронное влагалище -- праматерь компьютерного цифрового сущего, -- сквозь которое он (блудный сын) некогда прошел, дабы материализоваться в виде белкового программного продукта (soft ware), и куда он (блудный дед) должен вернуться, дабы распасться на атомы-цифры, повториться (или не повториться) в иной цифровой комбинации.
Как загипнотизированный стоял Мехмед перед потрескивающим, посверкивающим бело-синеволосым, с ярко-алыми губами (цвета государственного российского флага) цифровым влагалищем, готовым вместить его вместе с душой и той самой единственной, в сущности, тайной, которую человеку не дано разгадать при жизни и которую он, следовательно, уносит в могилу (в урну с прахом), -- тайной смерти.
Мехмеду вдруг показалось, что он постиг эту тайну: смерть есть не что иное, как превращение души в цифру (цифровой код). С помощью цифрового кода можно воссоздать все, что угодно (и даже больше), за исключением... души. Компьютер ловил, схватывал, воспроизводил, совершенствовал и структурировал любое понятие (комбинацию понятий), за исключением... души, которая оказывалась выше, точнее, вне любых технологий. "Ноу-хау" (hard ware) по использованию души принадлежало Господу Богу, и именно с этим-то и не могла смириться компьютерная (цифровая) цивилизация, одновременно подменяющая, копирующая и пародирующая Господа.
Это было невероятно, но внутри внешних губ иррационального влагалища Мехмед определенно разглядел и (более темные) полуоткрытые, насыщенные внутренние. Таким образом, как бы готовой (интересно, к какого рода?) любви предстала очередная (цифровая) разновидность вечности. И даже обнаружила некое подобие юмора, явившись Мехмеду в столь неожиданном образе.
Впрочем, Мехмед неизвестно как догадался, что смерти как таковой внутри электронного влагалища нет, как, впрочем, нет и жизни в привычном человеческом понимании. Мехмед не знал, что там, опять, как в детстве, испытывая неодолимое желание проникнуть туда и одновременно ужас, заставляющий остаться здесь, в этом мире.
Тогда, на каменном плато в Чили, ему показалось, что жизнь, в сущности, прожита, вряд ли она сможет его чем-то сильно обрадовать (за исключением приобретения новых денег) и чем-то сильно огорчить (за исключением утраты денег). Мехмед уже почти было перерубил канат ужаса-якоря, шагнул внутрь светящегося влагалища, которое, вне всяких сомнений, превратило бы его в бегущий по стенкам ток, струящийся сквозь воздух пучок частиц, летящий в цифровом небе журавлиный цифровой же клин, если бы пролетавшая над головой (вне всяких сомнений, реальная) птица (Мехмед даже не успел заметить -- чайка или ворона?) не уронила шершавую бело-слизистую с серыми комками каплю точно ему на переносицу, на то самое место, где (если верить оккультистам) скрывается третий глаз, произрастает знаменитый невидимый рог.
Мехмед в бешенстве задрал голову -- птицы и след простыл.
Что-то, однако, произошло, пока он, матерясь, вытирал платком лицо. Похоже, не чайка, не ворона, а огромный обожравшийся (и долго сдерживавший нужду) кондор пролетал над плато. С отвращением выбросив насквозь пропитавшийся отвратительной слизисто-комкастой влагой платок, Мехмед думал уже исключительно о том, как побыстрее убраться с каменного плато, но никак не о том, чтобы добровольно раствориться в электронном влагалище, хотя, надо думать, во влагалищном (цифровом) мире подобные птичьи проказы были невозможны или (хотелось в это верить) сурово пресекались.
-- ...В другой мир... -- повторил Мехмед. -- Существуют ли там деньги, Али? И если существуют, что они там значат?
Не было более действенного способа "заземлить" джинна, превратить его из философствующего убийцы в убийцу заурядного, нежели внести ясность в этот вопрос вопросов.
Поначалу Мехмед не придал значения "птичьему казусу", но потом с какой-то пугающей ясностью даже не припомнил, а как бы задним числом осознал, что упавшая из разверзшейся птичьей клоаки ему на переносицу шершавая капля странным образом навела его на мысли о платеже, который должен был именно в этот день поступить из Индии на его номерной счет в одном оффшорном банке. Тогда, помнится, случайно пролетевшая, как та самая птица, но без прицельного пометометания, мысль показалась ему несвоевременной и необязательной, однако по прошествии времени он понял, что это не так.
Мехмед не хотел себе в этом признаваться, но в сравнении с ожидаемым -- не больно-то, кстати, и крупным -- платежом возможность познать другой мир предстала (в подсознании, не иначе, потому что в ответственнейший момент познания мироздания Мехмед об этом совершенно точно не думал) неконкурентоспособной. Мехмед знал, что есть деньги в его мире, и отказывался сменить его на другой до того, как узнает наверняка, что там вместо денег.
Если, конечно, когда-нибудь узнает.
"Отдай все, -- вдруг услышал Мехмед голос, хотя и он, и Али Исфараилов в данный момент молчали, -- и ты будешь жить вечно!"
Некоторое время Мехмед изумленно молчал, пока до него не дошло, что неизвестно кем произнесенная фраза была произнесена... по-армянски. "Почему Господь говорит со мной по-армянски? -- удивился Мехмед. -- Неужели я должен отдать все, что у меня есть... армянам?" В принципе Мехмед не возражал отдать даже и армянам, если бы доподлинно не знал, что его "всё" (в особенности если он отдаст армянам) достанется не самым, скажем так, достойным и справедливым представителям этого, вне всяких сомнений, дружного и трудолюбивого народа.
-- Не знаю, Мехмед-ага, что там значат деньги, -- развел руками Исфараилов, -- да ведь и речь, собственно, не об этом. Не стоит все сводить к деньгам.
Мехмед обратил внимание, что у Исфараилова черные птичьи глаза. Воистину сегодня его -- в воспоминаниях и наяву (по жестяному карнизу, гремя лапами, ходила ворона и рассматривала сквозь стекло сверкающую на солнце латунную пепельницу) -- преследовали проклятые птицы. "Надо убрать пепельницу с подоконника", -- подумал Мехмед.
Отличительной особенностью птичьих глаз была невозможность предугадать по их выражению дальнейшее поведение птиц. Хотя, надо думать, редкие люди (за исключением разве что орнитологов) тратили время на то, чтобы неотрывно смотреть с намерением что-то в них прочитать в птичьи глаза. Подобные визуальные контакты с птицами вообще представлялись затруднительными.
Хотя, охотясь, Мехмед снимал с небес и ветвей самых разных птиц, включая таких экзотических, как нигерийский панциронос (его мясо напоминало по вкусу вымоченный в бруснике свиной окорок), и ему неоднократно случалось наблюдать, как сумеречно синеют в преддверии смерти их глаза. Мехмед иной раз думал, что удел птиц -- растворяться в пограничных сумерках, сообщая им одновременно небесную крылатую стремительность и строгую же (как угасающий птичий взгляд) неподвижность. Во всяком случае, Мехмед, охотясь на птиц в сумерках, частенько ощущал себя безбилетным пассажиром, эдаким Нильсом на бесконечном птичьем крыле, в которое превращался подлунный мир. Neverending и everlasting напоминание о смерти -- вот то единственное, что можно было прочитать (расшифровать) в птичьем взгляде.
-- Я здесь для того, чтобы защитить, -- продолжил Исфараилов, -- точнее, продлить существование того самого мира, в котором нам с вами живется хоть и тревожно, но комфортно, потому что это наш мир, Мехмед-ага!
-- Защитить? -- Мехмед обратил внимание что его стакан пуст и что бутылка с вином стоит в баре вплотную к шкатулке, внутри которой под тонкими пластинами жевательного табака покоится никелированная семизарядная "беретта". -- От кого? От чего? Кто угрожает нашему, как ты изволил выразиться, Али, миру?
-- От вас, -- улыбнулся Исфараилов. -- Вы угрожаете, Мехмед-ага.
-- Али, -- откинул крышку шкатулки Мехмед, как бы раздумывая, брать ему пластинку жевательного табака или не брать, -- мы знакомы с тобой от силы полчаса. Я никогда не видел тебя раньше, ничего о тебе не слышал, понятия не имею, чем ты занимаешься. Как я могу угрожать... нашему миру? Если, конечно, я тебя правильно понял и под "нашим миром" ты понимаешь вот это... -- рука Мехмеда широко обвела заставленный дорогой мебелью холл, ведущую на второй этаж лестницу, не забыв огромное окно, открывающее вид на коттеджный поселок, дальний лес и стоящие у входа в дом лимузины. Вот только ворону, поразительно долго не улетающую с жестяного карниза, Мехмед не хотел включать в "наш мир" -- она вошла в него помимо его желания. -- Неужели я похож на сумасшедшего, Али?
-- Вы возомнили себя богом, Мехмед-ага, вознамерились одномоментно изменить мир в соответствии со своими представлениями, не озаботившись соотнести их с уже, так сказать, имеющими место быть. Грубо говоря, Мехмед-ага, вы решили изобразить нечто на ватмане, на котором уже давно рисуют, можно сказать, дорисовывают некую, скажем так, батальную сцену...
-- Невидимыми миру красками, -- усмехнулся Мехмед, -- иначе я бы заметил.
-- Мехмед-ага, -- мягко возразил Исфараилов, -- мир только на первый взгляд велик и необъятен. Стоит только появиться большому бесхозному куску, как на него сразу распахивается множество зубастых пастей. Поверьте, Мехмед-ага, это пока не ваш конкурс, хотя ваш проект, безусловно, достоин восхищения, учитывая масштабность ожидаемого результата и скромность -поверьте, я не хочу вас обидеть -- ваших возможностей. Ваша ошибка, Мехмед-ага, носит онтологический характер. Вы отличаетесь от бога уже хотя бы тем, что бог творил, когда земля была свободна от людей. Вы же, Мехмед-ага, пытаетесь творить в тесном, а главное, разрезанном и поделенном, как пирог, секторе бытия, а именно в мире торговли металлами. Намеченные вами цели внушают уважение, однако вольно или невольно, скорее, впрочем, вольно, вы затрагиваете интересы людей, которые не любят, когда кто-то встает у них на пути. Я уже открыл вам тайну, Мехмед-ага, они тоже творят и в данный момент. И их, скажем так, материальный, финансовый, одним словом, творческий потенциал многократно, неизмеримо превосходит ваш. Собственно, отчасти именно поэтому я в курсе ваших планов, тогда как вы понятия не имеете, кто я такой. Вот почему я здесь, у вас, Мехмед-ага, а не наоборот. Обычно люди, интересы которых вы затронули, достаточно эффективно убирают все препятствия со своего пути. Но ваш случай, Мехмед-ага, особенный.
-- Почему? -- поинтересовался Мехмед.
-- Видите ли, Мехмед-ага, понаблюдав за вами некоторое время, мы пришли к выводу, что... у вас может получиться. Вы находитесь во власти того самого священного безумства храбрых, которому, как известно, поем мы песни. Беда в том, Мехмед-ага, что мир все еще не структурирован как надлежит, в нем все еще есть место для импровизаций, поэтому отважный одиночка вроде вас при определенном стечении обстоятельств кое-чего может и добиться. Не в плане продвижения собственного проекта -- в плане создания помех на пути уже осуществляющегося чужого, куда более масштабного проекта. Вы быстро постигаете суть вещей, вы определенно отмечены вниманием вечности, Мехмед-ага, ваша жизнь слишком ценна, чтобы вот так взять вас да и пристрелить, зарезать или задушить, как обычного человека. Можно сказать, Мехмед-ага, вы сейчас под защитой вечности -- а кому охота ссориться с вечностью? Но вечность, Мехмед-ага, ветрена, как сто б...й, ее защита, простите за каламбур, не вечна, ей, увы, плевать на ваши чувства, она преследует собственные цели, вы для нее -- объект, но никак не субъект. Смертный человек совершает весьма распространенную ошибку, Мехмед-ага, когда, пусть даже у него имеются к тому основания, полагает себя избранником вечности, претендует на режим наибольшего благоприятствования в торговле с ней. Вечность всегда играет в одни-единственные ворота, а именно в те, куда собирается забить мяч. Эти ворота, Мехмед-ага, могут быть где угодно: в центре поля, в вашем сознании, да хоть... на крыше в городе Сан-Франциско или на Останкинской оптовой продовольственной ярмарке в Москве. Вечности изначально неведомы такие понятия, как верность или даже элементарная товарищеская корректность. Товарищество вечности и смертного человека -- это товарищество даже не волка и ягненка, а... петли и шеи. Игры с вечностью -- преддверие смерти, но никак не новой жизни, вот в чем дело, Мехмед-ага, -- вздохнул Исфараилов. -- А вы зачем-то втянулись в эти игры, -- с сожалением посмотрел на Мехмеда.
-- Нельзя ли конкретней, уважаемый? -- Поставив на стеклянную столешницу две бутылки -- с текилой и красным вином, Мехмед опустился в кресло напротив Исфараилова. Разговор из просто интересного превращался в сугубо деловой.
Мехмед ощутил натяжение темной (отвечающей за деньги) струны в душе. Он умел неплохо контролировать собственные чувства. И только эта темная струна существовала внутри его сознания автономно, обнаруживала себя сама, не просто диктовала Мехмеду свою волю, но как бы растворяла в себе его душу. Когда речь заходила о деньгах, в особенности больших, Мехмед как бы временно превращался в человека без души, отпускал душу на волю (струны?), а может, она сама оставляла его, не спрашивая. Как знаменитый скрипач Паганини, он мог исполнить на единственной струне в кромешной, бездушной тьме самую сложную импровизацию.
Вот и сейчас струна оживала, самонастраивалась, непостижимым образом перепрограммируя сознание Мехмеда, как если бы в отсутствие души его сознание было компьютером, который можно (независимо от воли Мехмеда) загружать самыми разными программами.
Мехмед чувствовал (он никогда в этом не ошибался!), что так называемое отступное может превзойти то, от чего Мехмед отступается. Ему казалось, он стоит перед увешанной подарками новогодней елкой, с которой невидимая рука -не рынка, нет! -- может достать ему все, что он попросит.
-- Зовите меня Али, -- ответил Исфараилов.
-- Откуда вы родом, Али? -- поинтересовался Мехмед. -- Живы ли ваши родители?
-- Мой отец был лезгин, -- ответил Исфараилов. -- В девяносто первом его убили азербайджанцы. Мать я не помню. Отец говорил, что она из Белуджистана. Они переселились в СССР в сорок шестом из западной Персии. Мне был год, когда она прикоснулась к упавшему на виноградник оборвавшемуся во время грозы проводу ЛЭП. Отец говорил, что она обязательно бы разглядела провод, если бы не сумерки, -- странно улыбнулся Исфараилов. -- Я нашел людей, которые убили отца, -- продолжил он. Мехмед подумал, что его рассказ, хоть и прыгает через десятилетия, по-своему не лишен логики. -- Перед смертью они сообщили мне, что отец как раз совершал вечерний намаз, когда они ворвались в дом. Единственное, что он успел, -- выхватить нож, ранить одного. Так что, можно сказать, меня осиротили сумерки... Где-то я читал, Мехмед-ага, -- выдержал долгую паузу Исфараилов, -- что в сумерках в мужчинах просыпается тоска, а в женщинах подозрительность. Это бесполое, жестокое время суток. Что такое сумерки, Мехмед-ага, после того как закат скручивается в спирали и исчезает? Чем отличаются люди сумерек от людей заката?
-- Сиреневая крепость, трещина между мирами, вторая половина Божьего мира, синий рог, утраченное золото, предбанник вечности, -- вздохнул Мехмед (человек заката), с печалью глядя на читающего мысли джинна (человека сумерек), явившегося к нему в облике ненавидящего Россию полулезгина-полубелуджа Али Исфараилова.
У них были схожие судьбы, и это еще раз уверило Мехмеда в том, что люди сумерек (джинны), по всей видимости, создаются из людей заката, как некогда Ева -- из Адамова ребра или сами сумерки -- из оставляемого солнцем воздуха.
Больше всего на свете Мехмеду хотелось спросить у Исфараилова: "Что вам от меня надо?" Но вместо этого он произнес:
-- Русская власть, да что там власть, вся Россия сейчас погрузилась в глубочайшие сумерки. То, что сейчас переживают русские, можно назвать отчаянием. Отчаяние же, как свидетельствует Коран, делает людей сильнее. Еще текилы, Али?
-- Не откажусь. Не всех людей. И совершенно точно отчаяние не делает сильнее русских, -- уточнил Исфараилов. -- Отчаяние, равно как и измена, как не знающая исхода печаль по совершенству, как социальная революция или контрреволюция, делает сильнее отдельных мужчин и женщин, но не бесполую биомассу.
-- Возможно, -- не стал спорить Мехмед, хоть и не очень понял насчет социальной революции и контрреволюции. Отдельных мужчин и женщин в периоды социальных революций и контрреволюций расстреливали пачками (откуда, кстати, эта странная метафора?), так что они при всем желании не успевали сделаться ни сильнее, ни слабее. -- Их следует пожалеть. Они пошли не тем путем. Но если бы они пошли тем путем, где были бы мы с тобой ("В конце концов, он мне в сыновья годится, -- подумал Мехмед, -- почему я должен с ним на "вы"?"), Али?
-- Существуют только два пути. -- опустившись в черное кожаное кресло, Исфараилов как бы (черная жилетка, черные брюки) растворился в нем. И лишь высокий стакан с текилой светился, поймав солнечный луч, в его руках как золотой (не утраченный в сумерках) слиток. Воистину этот джинн был не чужд страсти к оптическим и, надо думать, иным эффектам. -- Путь силы, путь исполнения желаний, -- продолжил Исфараилов. -- И путь трусости, путь ничтожества и в конечном итоге исчезновения. Сдается мне, что превращение в биомассу -- начало, а может, и конец этого пути.
-- Два пути -- слишком мало, -- возразил Мехмед, имея в виду скорее себя, а не Россию. Путей было множество. Они стремились во все стороны, как... клинки.
-- Согласен, Мехмед-ага, бесполое не имеет шансов выжить. Но лишь в условиях сохранения существующей технологии размножения! А ну как она изменится?
-- Не думаю, что это случится на нашем веку, Али. -- Мехмед как бы свой век продлил, а Исфараилова -- сократил. Ему начинал нравиться этот джинн. Чем-то странные его фантазии напоминали Мехмеду идеи, с помощью которых вот уже десять лет реформировалась Россия.
-- Утрата пола, -- сказал Исфараилов, -- помимо всего прочего, означает утрату смысла существования, готовность принять любое зло, смириться перед любым уродством. Бесполым людям нечего защищать, им не к чему стремиться. Я много размышлял: где именно проходит та последняя граница, переступив которую человек окончательно и бесповоротно превращается в оно, в нечто, в категорию вне добра и зла, в существо иного мира? И в конце концов я определил эту границу вдоль линии пола. Грубо говоря, понятия "пол" и "справедливость" взаимообусловлены. Вне пола справедливости попросту не существует. Утрачивая пол, человек утрачивает божественную сущность, Мехмед-ага, смещается в мир, о котором никто из нас, нормальных людей, ничего не знает. Боюсь, что там нет ни политики, ни экономики, ни любви, ни... -- понизил голос, -- денег.
-- В другой мир... -- повторил Мехмед. Ему нравилось разговаривать с Исфараиловым. Превыше всего Мехмед ценил в жизни необычное, странное, открывающее внутри одних понятий другие. Вот только не всегда было понятно, становится ли он умнее от постижения других понятий, применим ли его неожиданный новый опыт к обыденной жизни.
Зачем вообще с ним это происходит?
...До сих пор Мехмед не мог забыть -- ему было тогда лет семь или восемь, -- как стоял на пороге заброшенного дома на берегу реки, не решаясь ни войти внутрь, ни уйти прочь. Когда-то в этом доме жил одинокий глухонемой пастух, который, как считалось, сошел с ума и исчез. Быть может, бросился в эту самую быструю реку и она унесла его вниз к водопаду, а может, ушел в горы, вырыл пещеру, завалил вход и умер там, во влажной земляной тьме, как состарившийся горный козел, хотя, надо думать, редкий горный козел умирал естественной смертью. В густых горных лесах водились особые, прыгающие по камням, перелетающие через пропасти (крылатые?) волки, которые иной раз спускались в долины, где паслись коровы и овцы.
Дом пастуха стоял в некотором отдалении от деревни Лати. Когда он исчез, не пропала ни одна скотина, из чего можно было сделать вывод, что пастух исчез, пригнав стадо в деревню, то есть в сумерках. Случалось, в пустой дом заглядывали, особенно дети, но ничего не брали, потому что никто наверняка не знал, жив пастух или умер.
Собственно, Мехмед и не собирался заходить в дом. Дверь вдруг сама приглашающе приоткрылась. Мехмед помнил, что над печью висел тусклый медный ковш, в котором пастух грел воду. Когда в печи горел огонь, медный ковш ловил вырывающиеся сквозь заслонку сполохи и как бы пульсировал в такт заключенному в печи огню.
Ковш и сейчас висел над холодной закопченной печью, но... какой-то видоизмененный, напоминающий остроносую овальную каплю, готовую вот-вот соскользнуть с деревянного черенка, растечься на земляном полу медной лужицей.
Озадаченный, Мехмед приблизился к приоткрытой двери и замер: все предметы внутри дома претерпели превращения -- изменили привычную форму. Более того, они, не таясь, продолжали менять ее под изумленным взглядом Мехмеда. Проникающие в дом сквозь изношенную крышу солнечные лучи не опускались, как им положено, отвесно, но свивались в живые змеиные кольца. Колченогий стол провис, как если бы столешница превратилась в набитое овечье брюхо, прислоненные к стене грабли и вилы, преломляясь, проваливались в стену, как если бы стена была не только мягкая, но еще и прозрачная, при том что она сохраняла прежние цвет и форму.
Мехмед вдруг почувствовал, что не в силах оторвать взгляд от открывшегося в глубине дома мира. Воздух возле двери медленно закручивался в мягкую стеклянную воронку.
Неведомая (нестрашная, но какая-то необычная, в смысле доставляющая Мехмеду совершенно неизведанные ощущения) сила исподволь, как барана на невидимой веревке, подтягивала Мехмеда к двери, по ходу дела загадочно (в смысле, что он не понимал, что именно с ним происходит) его изменяя. И он почти шагнул через пластилиново принявший его подошвы порог, но вдруг с изумлением увидел, что оказавшаяся внутри дома его рука тоже изменила форму -сделалась мозаичной, орнаментальной, красно-сине-серебристой, изгибистой, как взлетевшая над водой жирующая рыба. Какой-то совершенно невероятный подъем испытал Мехмед, каждой клеточкой тела предчувствуя превращение и одновременно (опять же каждой клеточкой) темный ужас от соприкосновения с неведомым миром.
Много лет спустя в Луксоре, осматривая древнеегипетский храм, Мехмед увидел на полуоблупившейся фреске изображение испуганно отпрянувшего (это было передано удивительно точно) человека с точно такой же -- разноцветной, точечно-рыбьей -- рукой, которую тот точно так же, как некогда Мехмед в дом пастуха, просунул в некую сферу, за которой начинался другой мир. Буквально иссверливая фреску взглядом, Мехмед пытался определить пол угодившего в пикантную ситуацию древнего человека. Но не сумел. Человек, по обычаю древних египтян, был в фартучного типа набедренной повязке. Под повязкой было пугающе плоско. Отсутствовала и ясность относительно груди. Она могла быть молодой девичьей, но и тренированной, атлетической -- мужской.
Мехмед не поленился, поинтересовался у экскурсовода:
-- Что это за человечек? Куда он лезет?
-- Заглядывает в мир мертвых и богов, -- заученно ответила экскурсовод -вышедшая двадцать лет назад замуж за богатого араба русская баба, не вполне мирно сосуществующая, как она поведала Мехмеду, в одном доме с двумя очередными -- молодыми -- женами.
Приведение мертвых и богов к единому знаменателю озадачило Мехмеда. Могли ли боги избрать воротами в свой мир жалкую хижину пропавшего без вести сумасшедшего пастуха? Но потом Мехмед рассудил, что богам виднее.
-- А что там, в мире мертвых и богов? -- спросил он у Тамары (так звали гида).
-- Кто ж знает? -- отозвалась она с неожиданной живой тоской.
У Мехмеда мелькнула мысль, что ни в одном древнем предании, ни в одной системе мифов такие категории, как моногамия и супружеская верность, не являлись добродетелью богов, и Тамара, как гид (а она водила экскурсии не только по храмам, но и по Каирскому историческому музею), не могла этого не знать. Точно так же, как, выходя замуж за араба, не могла не знать, что тот вправе привести в дом молодых жен. Потом Мехмеду показалось, что он ослышался, она сказала не "мир мертвых и богов", а "мир мертвых богов". Но уточнять у Тамары Мехмед не стал. Мир мертвых и богов обещал человеку по крайней мере... изменение пола. Мир мертвых богов не обещал ему решительно ничего, за исключением... изменения пола?
А лет десять назад, прогуливаясь по горному, состоящему из сплошного ребристого, словно из застывших волн, камня плато в Чили, Мехмед вдруг услышал позади себя странное потрескивание, как если бы кто-то шел следом, наступая на сухие сучья, чего никак быть не могло, потому что не было сухих сучьев на каменном, бесплодном плато.
Оглянувшись, Мехмед увидел медленно плывущую на уровне его глаз шаровую молнию. Она была пронзительного сиреневого, как сверхконцентрированные сумерки, цвета и, как голова... альбиноса, точнее, электроальбиноса, обрамлена редкими шевелящимися белоснежными волосами-молниями. Именно они-то, как выяснилось, и потрескивали, насыщая озоном бесконечно чистый и свежий горный воздух.
Примерно в трех шагах от Мехмеда сиреневый шар притормозил. Внутри него произошла трансформация: шар вытянулся в подобие вращающегося веретена размером с человека. Светящийся алый абрис образовался по периметру мелькающего веретена. Мехмеду показалось, что прямо напротив него разверзается трепещущее иррациональное электронное влагалище -- праматерь компьютерного цифрового сущего, -- сквозь которое он (блудный сын) некогда прошел, дабы материализоваться в виде белкового программного продукта (soft ware), и куда он (блудный дед) должен вернуться, дабы распасться на атомы-цифры, повториться (или не повториться) в иной цифровой комбинации.
Как загипнотизированный стоял Мехмед перед потрескивающим, посверкивающим бело-синеволосым, с ярко-алыми губами (цвета государственного российского флага) цифровым влагалищем, готовым вместить его вместе с душой и той самой единственной, в сущности, тайной, которую человеку не дано разгадать при жизни и которую он, следовательно, уносит в могилу (в урну с прахом), -- тайной смерти.
Мехмеду вдруг показалось, что он постиг эту тайну: смерть есть не что иное, как превращение души в цифру (цифровой код). С помощью цифрового кода можно воссоздать все, что угодно (и даже больше), за исключением... души. Компьютер ловил, схватывал, воспроизводил, совершенствовал и структурировал любое понятие (комбинацию понятий), за исключением... души, которая оказывалась выше, точнее, вне любых технологий. "Ноу-хау" (hard ware) по использованию души принадлежало Господу Богу, и именно с этим-то и не могла смириться компьютерная (цифровая) цивилизация, одновременно подменяющая, копирующая и пародирующая Господа.
Это было невероятно, но внутри внешних губ иррационального влагалища Мехмед определенно разглядел и (более темные) полуоткрытые, насыщенные внутренние. Таким образом, как бы готовой (интересно, к какого рода?) любви предстала очередная (цифровая) разновидность вечности. И даже обнаружила некое подобие юмора, явившись Мехмеду в столь неожиданном образе.
Впрочем, Мехмед неизвестно как догадался, что смерти как таковой внутри электронного влагалища нет, как, впрочем, нет и жизни в привычном человеческом понимании. Мехмед не знал, что там, опять, как в детстве, испытывая неодолимое желание проникнуть туда и одновременно ужас, заставляющий остаться здесь, в этом мире.
Тогда, на каменном плато в Чили, ему показалось, что жизнь, в сущности, прожита, вряд ли она сможет его чем-то сильно обрадовать (за исключением приобретения новых денег) и чем-то сильно огорчить (за исключением утраты денег). Мехмед уже почти было перерубил канат ужаса-якоря, шагнул внутрь светящегося влагалища, которое, вне всяких сомнений, превратило бы его в бегущий по стенкам ток, струящийся сквозь воздух пучок частиц, летящий в цифровом небе журавлиный цифровой же клин, если бы пролетавшая над головой (вне всяких сомнений, реальная) птица (Мехмед даже не успел заметить -- чайка или ворона?) не уронила шершавую бело-слизистую с серыми комками каплю точно ему на переносицу, на то самое место, где (если верить оккультистам) скрывается третий глаз, произрастает знаменитый невидимый рог.
Мехмед в бешенстве задрал голову -- птицы и след простыл.
Что-то, однако, произошло, пока он, матерясь, вытирал платком лицо. Похоже, не чайка, не ворона, а огромный обожравшийся (и долго сдерживавший нужду) кондор пролетал над плато. С отвращением выбросив насквозь пропитавшийся отвратительной слизисто-комкастой влагой платок, Мехмед думал уже исключительно о том, как побыстрее убраться с каменного плато, но никак не о том, чтобы добровольно раствориться в электронном влагалище, хотя, надо думать, во влагалищном (цифровом) мире подобные птичьи проказы были невозможны или (хотелось в это верить) сурово пресекались.
-- ...В другой мир... -- повторил Мехмед. -- Существуют ли там деньги, Али? И если существуют, что они там значат?
Не было более действенного способа "заземлить" джинна, превратить его из философствующего убийцы в убийцу заурядного, нежели внести ясность в этот вопрос вопросов.
Поначалу Мехмед не придал значения "птичьему казусу", но потом с какой-то пугающей ясностью даже не припомнил, а как бы задним числом осознал, что упавшая из разверзшейся птичьей клоаки ему на переносицу шершавая капля странным образом навела его на мысли о платеже, который должен был именно в этот день поступить из Индии на его номерной счет в одном оффшорном банке. Тогда, помнится, случайно пролетевшая, как та самая птица, но без прицельного пометометания, мысль показалась ему несвоевременной и необязательной, однако по прошествии времени он понял, что это не так.
Мехмед не хотел себе в этом признаваться, но в сравнении с ожидаемым -- не больно-то, кстати, и крупным -- платежом возможность познать другой мир предстала (в подсознании, не иначе, потому что в ответственнейший момент познания мироздания Мехмед об этом совершенно точно не думал) неконкурентоспособной. Мехмед знал, что есть деньги в его мире, и отказывался сменить его на другой до того, как узнает наверняка, что там вместо денег.
Если, конечно, когда-нибудь узнает.
"Отдай все, -- вдруг услышал Мехмед голос, хотя и он, и Али Исфараилов в данный момент молчали, -- и ты будешь жить вечно!"
Некоторое время Мехмед изумленно молчал, пока до него не дошло, что неизвестно кем произнесенная фраза была произнесена... по-армянски. "Почему Господь говорит со мной по-армянски? -- удивился Мехмед. -- Неужели я должен отдать все, что у меня есть... армянам?" В принципе Мехмед не возражал отдать даже и армянам, если бы доподлинно не знал, что его "всё" (в особенности если он отдаст армянам) достанется не самым, скажем так, достойным и справедливым представителям этого, вне всяких сомнений, дружного и трудолюбивого народа.
-- Не знаю, Мехмед-ага, что там значат деньги, -- развел руками Исфараилов, -- да ведь и речь, собственно, не об этом. Не стоит все сводить к деньгам.
Мехмед обратил внимание, что у Исфараилова черные птичьи глаза. Воистину сегодня его -- в воспоминаниях и наяву (по жестяному карнизу, гремя лапами, ходила ворона и рассматривала сквозь стекло сверкающую на солнце латунную пепельницу) -- преследовали проклятые птицы. "Надо убрать пепельницу с подоконника", -- подумал Мехмед.
Отличительной особенностью птичьих глаз была невозможность предугадать по их выражению дальнейшее поведение птиц. Хотя, надо думать, редкие люди (за исключением разве что орнитологов) тратили время на то, чтобы неотрывно смотреть с намерением что-то в них прочитать в птичьи глаза. Подобные визуальные контакты с птицами вообще представлялись затруднительными.
Хотя, охотясь, Мехмед снимал с небес и ветвей самых разных птиц, включая таких экзотических, как нигерийский панциронос (его мясо напоминало по вкусу вымоченный в бруснике свиной окорок), и ему неоднократно случалось наблюдать, как сумеречно синеют в преддверии смерти их глаза. Мехмед иной раз думал, что удел птиц -- растворяться в пограничных сумерках, сообщая им одновременно небесную крылатую стремительность и строгую же (как угасающий птичий взгляд) неподвижность. Во всяком случае, Мехмед, охотясь на птиц в сумерках, частенько ощущал себя безбилетным пассажиром, эдаким Нильсом на бесконечном птичьем крыле, в которое превращался подлунный мир. Neverending и everlasting напоминание о смерти -- вот то единственное, что можно было прочитать (расшифровать) в птичьем взгляде.
-- Я здесь для того, чтобы защитить, -- продолжил Исфараилов, -- точнее, продлить существование того самого мира, в котором нам с вами живется хоть и тревожно, но комфортно, потому что это наш мир, Мехмед-ага!
-- Защитить? -- Мехмед обратил внимание что его стакан пуст и что бутылка с вином стоит в баре вплотную к шкатулке, внутри которой под тонкими пластинами жевательного табака покоится никелированная семизарядная "беретта". -- От кого? От чего? Кто угрожает нашему, как ты изволил выразиться, Али, миру?
-- От вас, -- улыбнулся Исфараилов. -- Вы угрожаете, Мехмед-ага.
-- Али, -- откинул крышку шкатулки Мехмед, как бы раздумывая, брать ему пластинку жевательного табака или не брать, -- мы знакомы с тобой от силы полчаса. Я никогда не видел тебя раньше, ничего о тебе не слышал, понятия не имею, чем ты занимаешься. Как я могу угрожать... нашему миру? Если, конечно, я тебя правильно понял и под "нашим миром" ты понимаешь вот это... -- рука Мехмеда широко обвела заставленный дорогой мебелью холл, ведущую на второй этаж лестницу, не забыв огромное окно, открывающее вид на коттеджный поселок, дальний лес и стоящие у входа в дом лимузины. Вот только ворону, поразительно долго не улетающую с жестяного карниза, Мехмед не хотел включать в "наш мир" -- она вошла в него помимо его желания. -- Неужели я похож на сумасшедшего, Али?
-- Вы возомнили себя богом, Мехмед-ага, вознамерились одномоментно изменить мир в соответствии со своими представлениями, не озаботившись соотнести их с уже, так сказать, имеющими место быть. Грубо говоря, Мехмед-ага, вы решили изобразить нечто на ватмане, на котором уже давно рисуют, можно сказать, дорисовывают некую, скажем так, батальную сцену...
-- Невидимыми миру красками, -- усмехнулся Мехмед, -- иначе я бы заметил.
-- Мехмед-ага, -- мягко возразил Исфараилов, -- мир только на первый взгляд велик и необъятен. Стоит только появиться большому бесхозному куску, как на него сразу распахивается множество зубастых пастей. Поверьте, Мехмед-ага, это пока не ваш конкурс, хотя ваш проект, безусловно, достоин восхищения, учитывая масштабность ожидаемого результата и скромность -поверьте, я не хочу вас обидеть -- ваших возможностей. Ваша ошибка, Мехмед-ага, носит онтологический характер. Вы отличаетесь от бога уже хотя бы тем, что бог творил, когда земля была свободна от людей. Вы же, Мехмед-ага, пытаетесь творить в тесном, а главное, разрезанном и поделенном, как пирог, секторе бытия, а именно в мире торговли металлами. Намеченные вами цели внушают уважение, однако вольно или невольно, скорее, впрочем, вольно, вы затрагиваете интересы людей, которые не любят, когда кто-то встает у них на пути. Я уже открыл вам тайну, Мехмед-ага, они тоже творят и в данный момент. И их, скажем так, материальный, финансовый, одним словом, творческий потенциал многократно, неизмеримо превосходит ваш. Собственно, отчасти именно поэтому я в курсе ваших планов, тогда как вы понятия не имеете, кто я такой. Вот почему я здесь, у вас, Мехмед-ага, а не наоборот. Обычно люди, интересы которых вы затронули, достаточно эффективно убирают все препятствия со своего пути. Но ваш случай, Мехмед-ага, особенный.
-- Почему? -- поинтересовался Мехмед.
-- Видите ли, Мехмед-ага, понаблюдав за вами некоторое время, мы пришли к выводу, что... у вас может получиться. Вы находитесь во власти того самого священного безумства храбрых, которому, как известно, поем мы песни. Беда в том, Мехмед-ага, что мир все еще не структурирован как надлежит, в нем все еще есть место для импровизаций, поэтому отважный одиночка вроде вас при определенном стечении обстоятельств кое-чего может и добиться. Не в плане продвижения собственного проекта -- в плане создания помех на пути уже осуществляющегося чужого, куда более масштабного проекта. Вы быстро постигаете суть вещей, вы определенно отмечены вниманием вечности, Мехмед-ага, ваша жизнь слишком ценна, чтобы вот так взять вас да и пристрелить, зарезать или задушить, как обычного человека. Можно сказать, Мехмед-ага, вы сейчас под защитой вечности -- а кому охота ссориться с вечностью? Но вечность, Мехмед-ага, ветрена, как сто б...й, ее защита, простите за каламбур, не вечна, ей, увы, плевать на ваши чувства, она преследует собственные цели, вы для нее -- объект, но никак не субъект. Смертный человек совершает весьма распространенную ошибку, Мехмед-ага, когда, пусть даже у него имеются к тому основания, полагает себя избранником вечности, претендует на режим наибольшего благоприятствования в торговле с ней. Вечность всегда играет в одни-единственные ворота, а именно в те, куда собирается забить мяч. Эти ворота, Мехмед-ага, могут быть где угодно: в центре поля, в вашем сознании, да хоть... на крыше в городе Сан-Франциско или на Останкинской оптовой продовольственной ярмарке в Москве. Вечности изначально неведомы такие понятия, как верность или даже элементарная товарищеская корректность. Товарищество вечности и смертного человека -- это товарищество даже не волка и ягненка, а... петли и шеи. Игры с вечностью -- преддверие смерти, но никак не новой жизни, вот в чем дело, Мехмед-ага, -- вздохнул Исфараилов. -- А вы зачем-то втянулись в эти игры, -- с сожалением посмотрел на Мехмеда.
-- Нельзя ли конкретней, уважаемый? -- Поставив на стеклянную столешницу две бутылки -- с текилой и красным вином, Мехмед опустился в кресло напротив Исфараилова. Разговор из просто интересного превращался в сугубо деловой.
Мехмед ощутил натяжение темной (отвечающей за деньги) струны в душе. Он умел неплохо контролировать собственные чувства. И только эта темная струна существовала внутри его сознания автономно, обнаруживала себя сама, не просто диктовала Мехмеду свою волю, но как бы растворяла в себе его душу. Когда речь заходила о деньгах, в особенности больших, Мехмед как бы временно превращался в человека без души, отпускал душу на волю (струны?), а может, она сама оставляла его, не спрашивая. Как знаменитый скрипач Паганини, он мог исполнить на единственной струне в кромешной, бездушной тьме самую сложную импровизацию.
Вот и сейчас струна оживала, самонастраивалась, непостижимым образом перепрограммируя сознание Мехмеда, как если бы в отсутствие души его сознание было компьютером, который можно (независимо от воли Мехмеда) загружать самыми разными программами.
Мехмед чувствовал (он никогда в этом не ошибался!), что так называемое отступное может превзойти то, от чего Мехмед отступается. Ему казалось, он стоит перед увешанной подарками новогодней елкой, с которой невидимая рука -не рынка, нет! -- может достать ему все, что он попросит.