Страница:
-- Неужели бесполая Россия способна к таким подвигам? -- усмехнулся Мехмед.
-- В руках олицетворяющих самые темные человеческие инстинкты людей Россия превратится в Голем -- бездушное, слепое к боли тело, которое разрушит тот самый мир, Мехмед-ага, где нам с вами так комфортно существовать. Где мы с вами с каждым годом становимся богаче, где к нашим услугам -- все, от нас же требуется единственная малость -- не колебать треножник, дающий нам тепло и свет.
-- Каким же образом несчастная Россия может разрушить наш мир, Али? -Мехмед вспомнил, что о России-Големе с ним уже говорил Джерри Ли Коган.
Это было невероятно, но, произнося обычные в общем-то слова, Мехмед явственно услышал гул, который к концу фразы превратился в чудовищный миллионоротый рев и смолк вместе с последним его словом. Мехмед ощутил, как качнулась земля (пол) под ногами, словно особняк из красного кирпича с черной мавританской лестницей превратился на мгновение в корабль. Мехмед подумал, что чего-то в этой России он не понимает. Но чувствует как пусть и не русский, но человек, значительную (лучшую в смысле возраста) часть своей жизни прострадавший вместе (внутри) с этой самой Россией. Какое-то наличествовало в пронесшемся и внезапно смолкшем реве вековое отчаяние, и Мехмед не мог уяснить, то ли это было сдавленное, спрессованное в брикет отчаяние русского народа, то ли тех, кто пытался прогнозировать и соответственно строить собственное будущее вместе (внутри) с Россией. А может, некое общее, универсальное отчаяние, сопровождающее Божий промысл в отношении России?
-- Плохие люди, которые придут к власти, сломают сложившуюся систему экономических отношений. Между тем эта система, Мехмед-ага, есть основа нашего с вами благосостояния. В мире нет другой такой страны, из которой ежедневно и, подчеркиваю, совершенно официально, через торги на так называемых валютных биржах от Калининграда до Владивостока, уходило бы по сто миллионов долларов. В том числе и на наши с вами счета, Мехмед-ага. Потому-то они и не платят зарплату своему народу. Им просто нечем платить. Россия, Мехмед-ага, не мне вам это объяснять, последний донор так называемого западного мира, нашего с вами мира, хотя по крови мы с вами... наверное, тюрки, да, Мехмед-ага, граждане восточного горно-пустынного мира? Отечество нам -- Коран, верблюд, нефтяной фонтан и... автомат Калашникова. Выпади завтра Россия из сложившейся экономической системы -- рухнет половина мировых финансовых организаций. И что совсем плохо, Мехмед-ага, Россия не лучшим образом повлияет на оставшийся мир, который может перестать повиноваться, подчиняться обязательным для него экономическим законам. Хотя, -- добавил задумчиво, -- с ядерным оружием -- а двадцать первый век, Мехмед-ага, будет веком повсеместного, как сейчас автомат Калашникова, распространения ядерного оружия -- этот мир в любом случае выйдет из подчинения. Но, -- закончил почти весело, -- лишь до той поры, пока не будет изобретено новое, более крутое, нежели ядерное, оружие. А оно уже изобретено, Мехмед-ага, и, к сожалению, а может, к счастью, -- нашему с вами счастью -- в западном мире. Генно-биологическое оружие, Мехмед-ага, расчистит авгиевы конюшни, в которые превратилось человечество.
-- Вы хотите, чтобы Россия продолжала быть донором западной цивилизации, и при этом хотите превратить ее в исламскую страну? -- спросил Мехмед, пропустив мимо ушей футурологический прогноз Исфараилова. Он имел большие шансы сбыться, этот прогноз, и поэтому нечего было о нем говорить. Так человеку доподлинно известно, что он рано или поздно умрет, однако далеко не всем нравится в деталях обсуждать предстоящую смерть.
-- Да, Мехмед-ага, -- вздохнул Исфараилов, -- это единственный путь. Видите ли, -- добавил после паузы, -- в мире нет универсальных ценностей, в особенности для людей, определяющих судьбы мира. Да и не только для них. К примеру, Мехмед-ага, их нет для вас, нет для меня. Наверное, нескромно так утверждать, но на определенном этапе умный человек начинает -- быть может, обманчиво -- полагать таковой ценностью единственно себя. Хорошо, если у него достает ума не навязывать вновь открытую ценность миру. Но это, впрочем, на микроуровне. На макроуровне, то есть на уровне, определяющем судьбы человечества, ситуация не столь однозначна. Можно ли считать универсальной ценностью, скажем, коммунизм или либерализм? Наверное, да, но, видимо, ценность той или иной идеи, Мехмед-ага, измеряется готовностью людей отдать за нее жизнь. В таком случае оказывается, что коммунизм на исходе двадцатого века не ценность, никто не захотел за него умирать. Как, впрочем, и за либерализм, хотя на рынке идей либерализм котируется выше, потому что под него пока еще выделяются средства. Впрочем, кому нужны жалкие человеческие жизни? -- В это было трудно поверить, но золотая, она же "моча койота" текила в поставленной Мехмедом на стеклянную столешницу бутылке... не убывала, а... определенно прибывала, хотя Исфараилов (Мехмед был готов поклясться!) наливал ее в стакан и пил большими глотками. -- Я открыл, пусть это не покажется вам самонадеянным, Мехмед-ага, самую точную и правильную единицу измерения тех или иных идей. Это не готовность человека отдать за идею свою жизнь -- кому нужна его дрянная жизнь? -- но готовность отнять -- впрямую или посредством неких обдуманных действий -- жизнь у, так сказать, субъекта, носителя идеи противоположной, у того, кто самим своим существованием пассивно или активно противостоит его идее. Воля к действию плюс готовность отнять чужую жизнь -вот универсальная единица измерения идей. Мне удалось, Мехмед-ага, определить одну такую динамичную, с очень высоким потенциалом идею... Что нам остается? Сначала оседлать, а потом возглавить.
-- Вера в Аллаха? -- предположил Мехмед. -- Великого и всемогущего?
-- Ненависть к России, -- ответил Исфараилов, -- стремление во что бы то ни стало уничтожить ее, стереть в пыль. Через ненависть к России -- к вере в Аллаха, Мехмед-ага, таков наш путь. Пока ты ненавидишь Россию, сражаешься с ней, в этом мире, нашем с вами мире, Мехмед-ага, нам будет позволено все!
-- А дальше? -- спросил Мехмед.
-- А дальше, Мехмед-ага, всеобщий и окончательный переход к Аллаху. Человечество, Мехмед-ага, как и так называемая Вселенная, -- субъект Аллаха. Но это случится не завтра и, боюсь, даже не послезавтра.
-- Но ведь если представить себе, что всякий тоталитарный режим -диктатура, фашизм и так далее -- это воплощение мужского начала, то получается, что демократия -- женского? -- спросил Мехмед. -- Если допустить, что для истинной, то есть доведенной до логического абсолюта, демократии немыслимы никакие ограничения -- как можно ограничивать свободу? -- то в их числе оказываются и ограничения, проистекающие из половой принадлежности. Разве демократично, Али, препятствовать женщине, если она хочет быть мужчиной, и наоборот? Выходит, что логически законченная демократия в идеале как раз и есть общество свободных бесполых существ. Так что, может статься, Али, Россия, не труп, лежащий поперек прогресса, а, так сказать, обогнавший всех соперников бегун? Допускаю, что нашему с тобой -- западному -- миру было за что ее ненавидеть, когда она строила коммунизм. Но за что им, то есть нам, ее ненавидеть сейчас?
-- Видимо, за вечно длящуюся незавершенность, -- ответил Исфараилов. -Она должна исчезнуть, чтобы перестать показывать другим, что их ждет. Ведь если вдуматься, Мехмед-ага, -- поднял на Мехмеда непроницаемый черный взгляд, -- пола нет ни в раю, ни в аду.
"А ты? -- чуть было не спросил Мехмед. -- Какого ты сам пола, Али?" Но вместо этого только усмехнулся:
-- Откуда там пол? Если рай в небесах, а ад внутри подземного огня? Там -ни пола, ни стен.
Мехмед вдруг понял, что именно он видит, но не может понять, описать, подобрать слова и так далее в глазах Али. Непроницаемое ничто (или нечто) в его взгляде являлось субстанцией, растворяющей человеческое сознание, то есть, если применить провозглашенный Джерри Ли Коганом принцип подобия, растворяющей Бога субстанцией. Ада и рая нет, понял Мехмед, тело растворяется в земле, а сознание... Мехмед вдруг почувствовал, как близок, неправдоподобно близок он к смерти и одновременно к разгадке главной тайны...
-- Таким образом, Мехмед-ага, -- завершил в высшей степени спорную мысль Исфараилов, -- Россия, в сущности, достигла совершенства, предела. Она одновременно в раю и в аду, Мехмед-ага. У нее нет пола, то есть она не плодится и не размножается, а лишь поддерживает собственное существование, то есть как бы находится в некоем монастыре. Она лишилась сознания, вы совершенно правы, Мехмед-ага, ей не за что зацепиться, она скользит по ледяному склону в ничто. В сущности, нынешняя Россия завершила свой путь в истории, Мехмед-ага, и мы с вами должны позаботиться о том, чтобы она завершила его достойно. Ну а потом начала бы новый путь -- путь субъекта Аллаха.
-- Что вы хотите мне предложить, Али?
-- Вы отказываетесь от своих планов относительно завода на Урале, -сказал Исфараилов, -- мы же в свою очередь гарантируем вам этот завод плюс к этому выполняем любое ваше желание по ликвидации любого -- хоть президента России, или США, или... еще какого-нибудь президента, а может, и не президента -- человека.
Мехмед почувствовал странное головокружение, как будто он одновременно взлетал вверх и проваливался вниз. Вероятно, это было состояние, в котором пребывала несчастная Россия, находящаяся, как выяснил Али Исфараилов, одновременно в аду и в раю. Впрочем, теряя сознание, Мехмед, как ни странно, оставался в сознании. Перед его глазами, как караван верблюдов по песку пустыни, потянулись лица людей: Джерри Ли Когана, президента Имеретии, президента России и... почему-то какое-то малознакомое лицо.
"Берендеев, его фамилия Берендеев", -- вспомнил Мехмед.
В следующее мгновение темная, все на свете просчитывающая сила, как ветер осенний лист, взметнула Мехмеда ввысь. Но не в небесную, а в непонятную отчетливую высь, откуда и Джерри Ли Коган, и многие другие известные Мехмеду уважаемые люди, не говоря об Александере Мешке и Халиле Халиловиче Халилове, показались крохотными, как рассыпанная на кухонном полу крупа. А люди, жившие некогда в деревне Лати на советско-турецкой границе, вообще превратились в воздух, в ничто. Сознание Мехмеда уподобилось компьютеру, по которому, как волны по поверхности воды, побежали цифры. Лица возникали и тонули посреди экрана, пока наконец на экране не осталась одна-единственная бесконечно длинная из-за прицепленных к ней, как вагоны к локомотиву (опять поезд!), нулей цифра и одно-единственное лицо.
Берендеева.
Это было невероятно, но компьютер свидетельствовал, что в этом случае (проект Берендеева плюс завод на Урале) Мехмед становился...
Он с трудом перевел дух. Достанет ли у цифры сил потянуть за собой такое количество нулей-вагонов?
Он больше жизни ненавидел страну под названием Россия.
Больше жизни ему хотелось... денег.
Мехмед как будто забыл, что их у него столько, что не истратить до самой смерти. Это было ни с чем не сравнимое ощущение, как если бы Мехмеду вдруг открылся во всей своей непреложности смысл жизни и он ради этого самого смысла был бы готов послать... саму жизнь.
Как бы отстраненно, как бы не имея в виду себя, Мехмед подумал, что, пожалуй, деньги первичны, а пол вторичен.
-- Берендеев, -- произнес Мехмед. -- Я хочу, чтобы вы убрали человека по фамилии Берендеев. Я скажу, когда и как.
-- Вот номер, -- положил на стол бумажку Исфараилов. -- Девять цифр. Звоните по спутниковому через линию "Air Space", она не прослушивается и не пишется. Запомните, а потом сожгите бумажку. По этому номеру вы свяжетесь со специалистом, который выполнит ваше задание. Естественно, все расходы за наш счет, Мехмед-ага. Вам нечего беспокоиться, это очень хороший специалист. Он все исполнит в лучшем виде. Я рад за вас. Вы сделали единственно возможный правильный выбор.
20
Об одиночестве Господа думал писатель-фантаст Руслан Берендеев ранним осенним утром, глядя с балкона своего жилища на двадцать четвертом этаже на напоминающий сверху синюю цифру девять Останкинский пруд, на витиевато-резную красно-коричневую церковь с как бы дымящимися, а может, наэлектризованными (вставшими дыбом) тоже синими, но в золотых звездах куполами, на многорукие деревья, отпускающие на воздушную волю (пенсию?) неисчислимые рати состарившихся работников-листьев.
Его преследовала странная мысль, что всё (причем "всё" было значительно шире, нежели конкретная жизнь конкретного человека, в частности писателя-фантаста Руслана Берендеева) может быть завершено в любой момент. Выходило, что (в принципе) в мире не могло быть ничего не завершенного. Незавершенность, открылось Берендееву, есть высшая и последняя стадия завершенности. Раз все может быть завершено в любой момент, значит, оно того достойно, точнее, к тому приговорено. Следовательно, нечего рвать жилы (и душу) в стремлении что-то сделать, успеть, закончить. Скажем, "раз и навсегда" выяснить (с близкими или не очень) людьми отношения. То есть прийти хоть к какой-то определенности (завершенности) хоть в чем-то. Чему назначено, то придет к определенности (завершенности) само собой. Никакой определенности (завершенности) в мире, следовательно, нет и быть не может. Тем более смешон человек, пытающийся инсталлировать внутрь незавершенности всеобщей (Вселенная) завершенность частную (конкретная личность), взыскующий определенности (завершенности) там, где ее не может быть, как говорится, по определению (завершению).
Осенний воздух был чист и прозрачен как кристалл. Этому, надо думать, немало способствовал сразивший столицу России промышленный кризис. Большинство предприятий, как свидетельствовали газеты, не работало, однако жизнь странным образом продолжалась. Люди перемещались в пространстве, что-то покупали в магазинах и ларьках, общественный транспорт функционировал, количество дворников на улицах так даже несколько увеличилось.
Вот и сейчас они, как было очевидно сверху Берендееву, занимались совершенно бессмысленной работой: противодействуя ветру, перегоняли метлами сухие летучие батальоны листьев с асфальта на газон. Ветер же в свою очередь возвращал их с газона на асфальт, доукомплектовывая лиственные батальоны до штатного расписания полков, а то и дивизий.
Дворники -- почти не отличающиеся друг от друга мужчины и женщины либо с ярко выраженными славянскими (почти что былинными), но ухудшенными неправедной жизнью чертами, либо с лицами без малейших национальных признаков, как бы наскоро вылепленными из некоего красно-коричневого (коммуно-фашистского, как писали в газетах) первичного праматериала без последующей обработки и шлифовки, -- не вызывали доверия у писателя-фантаста Руслана Берендеева.
Доброзвероподобные (это была странная, но, увы, точная характеристика) лица дворников заставляли его детально вспоминать (заново проживать) кошмарный случай, когда при свете дня и честном народе вблизи Божьего храма бомж расстреливал его из пистолета и он лишь чудом остался жив.
В каждом дворнике и бомже мужского пола писателю-фантасту Руслану Берендееву виделся с той поры страшный -- в черном пальто и разностекольных очках -- народный какой-то киллер. Причем, странное дело, время шло, а некогда испытанный Берендеевым ужас не слабел. Ибо не смягчался, не амортизировался пониманием, а следовательно... не прощением, нет, но по крайней мере установлением причинно-следственной связи и (ничего не поделаешь, таково свойство установленной причинно-следственной связи) смирением перед беззаконием бытия.
По-прежнему ни малейшего представления не имел писатель-фантаст Руслан Берендеев, за что хотел его застрелить жуткий бомж.
И что, собственно, ему сейчас, спустя несколько лет, до безмерно расплодившихся в Москве дворников?
Хотя на этот вопрос ответ был.
На социальной лестнице дворники стояли выше бомжей, но ветер деградации дул в строго заданном направлении: дворник мог легко стать бомжем, бомж дворником -- почти никогда. В том смысле, что поистине титаническую волю, самоорганизацию, не говоря о восстановлении доверия в глазах общества, следовало проявить бомжу, чтобы сделаться дворником. Дворнику же, чтобы сделаться бомжем, надо было всего ничего: начать пить, безобразить, тащить из дома вещи, запускать на свою жилплощадь разных ушлых "кавказской национальности" людей, не ходить на работу, не платить за свет и т. д. То есть, в сущности, ничего, а точнее, нечто очень даже поначалу (до потери жилплощади и, следовательно, права на жизнь) приятное. Нечего и говорить, что дворники весьма активно пополняли ряды бомжей, в то время как бомжи ряды дворников -- в редчайших случаях.
"Таким образом, опасаясь дворников, я опасаюсь грядущих бомжей, -порадовался утренней кристальности мысли Берендеев. -- Вполне возможно, что стрелявший в меня бомж еще совсем недавно был дворником". Может быть, именно гнев (как у Ахиллеса, Пелеева сына), что он превратился из дворника в бомжа, и подвигнул его к расстрелу случайного прохожего, каким в силу обстоятельств оказался писатель-фантаст Руслан Берендеев? Нечто веселящее душу, таким образом, заключалось в доведении случайной, но беспокоящей мысли до логического абсолюта. Хотя достижение абсолюта ничего не гарантировало и ни от чего не защищало, потому что логический абсолют был всего лишь суррогатом причинно-следственной связи. Гениальное предположение, что все в мире одновременно: незавершено, завершено -- причем может быть завершено в любой момент, -- не подлежало практическому использованию, а следовательно, было бесполезно.
Столица России, как выяснилось на исходе ХХ века, могла прекрасно существовать без промышленности, трудом одних лишь дворников.
Страна напоминала человека с "отключенными" внутренними органами.
Вопреки всем мыслимым законам биологии человек этот ходил, пил водочку, смотрел по вечерам телевизор, размышлял о необратимости реформ и даже время от времени участвовал в выборах, голосуя остановившимся сердцем. Особенно же повадлив был "отключенный" человек до похорон. Причем чем сильнее презирал его убиенный (в редчайшем случае умерший собственной смертью) депутат, министр, политик, лидер общественного движения, тележурналист и т. д., тем с большим (индуистским каким-то) размахом проходили его похороны. Огромная обобранная страна погружалась в искренний траур. Чтобы на следующий день забыть об убиенном, как будто его никогда не было.
То была новая, точнее, старая форма существования, предшествующая окончательному исчезновению (замене) биологического вида. Иногда в целях маскировки, чтобы с виду было не так тревожно, это называли экономической (политической, налоговой, военной, образовательной и т. д.) реформой, изменением социально-общественной доминанты, конфедерализацией, а то и (чтобы стремительно -- как в трубе унитаза -- исчезающий вид проникся значением собственной миссии) историческим выбором.
Живой труп.
Мертвый жилец.
"Трупой жив" -- под таким названием спектакль, вспомнил Берендеев, шел в московских театрах в начале девяностых. Некоторое время он тупо размышлял, что такое "Трупой" -- имя, фамилия? Потом подумал, что вполне сгодилось бы и: "Тупой жив". Это было (в особенности для России) название на все времена.
Писатель-фантаст Руслан Берендеев вместе с видом летел в трубу унитаза, но в то же самое время как бы и парил над этим самым унитазом в вонючем, влажном облаке, одновременно наблюдая исход вида и ясно (насколько это возможно в данной позиции) осознавая собственное над видом избранническо-свидетельское парение.
Он не мог однозначно ответить на вопрос: доволен или нет своей нынешней -внутри и над унитазом -- жизнью?
Это была новая жизнь, в которой пропорции физического и умственного были не то чтобы нарушены, но смещены.
Существование вне греха и добродетели, как бы уходящее, проваливающееся, ускользающее в прореху между добром и злом.
Особенный мир, в котором на первый взгляд присутствовало все, что положено, за исключением метрической системы, масштаба, единиц и мер, с помощью которых можно было бы измерить, исчислить те или иные его параметры. Грубо говоря, невозможно было установить, какая здесь температура воздуха, сколько градусов водка, какое напряжение используется в электрических сетях, сколько яблок или огурцов насыпают на килограмм. И вообще, закусывают ли здесь водку яблоками или огурцами? Главное же: почему и за что здесь убивают?
Единственное, что оставалось прежним, -- деньги, но и деньги в "обезмасштабленном" мире доставляли не радость (хотя поначалу вроде бы радость), но острую внепричинную тоску, природу которой Берендеев пока не мог определить, какое-то отвращение к действительности. Они не столько украшали жизнь (внутри доставляемых деньгами благ отчетливо просматривалась библейская мерзость душевного запустения, помноженная на массовое какое-то -- в особенности в отношении денег как части бытия -- бескультурье), сколько приближали смерть: от обжорства, пьянства, инсульта, инфаркта, неизбывного отчаяния, наконец, почти что неотвратимого пришествия киллера.
Пожалуй, киллер был единственной постоянной величиной в обезмасштабленном мире.
Берендеев много размышлял о неустанно преследовавшей его острой внепричинной тоске.
И мысли его не отливались в твердые сущности, как не отливается в твердые сущности все, что прямо или косвенно связано с (в особенности с неправедными) деньгами, ибо, как известно, форма и содержание -- категории, к деньгам (в особенности к приобретенным в результате так называемого первоначального накопления) не применимые, поскольку деньги (в особенности "первичные") как раз и есть то, что неустанно размывает, разрушает всякую форму и любое содержание.
Иногда писателю-фантасту Руслану Берендееву казалось, что природа острой внепричинной тоски заключалась не в деньгах как данности, но внутри человека, "схватившего" дозу исходящего от них излучения. То есть первопричиной, конечно, являлись деньги -- источник радиации, следствием же -- мутация сущности облученного человека. Мутируя, сущность комбинировала во времени и в пространстве, "смешивала краски" на картине мира, причудливо сочетала вещи несочетаемые.
Но было и нечто общее во многих измененных сущностях и мирах.
Берендеев подозревал, что именно здесь, в предполагаемом общем, бьют (в том числе и по голове) невидимые ключи, превращающиеся впоследствии в полноводные, смывающие на своем пути все реки. Странные это были ключи: как бы одновременно из воды и огня или из земли и неба, из любви и ненависти, из трусости и геройства. На связке Берендеева пока болталось только два, но он подозревал, что их может быть много больше.
Первый: вечно убывающая, но и вечно же неиссякающая иллюзия приумножающего деньги человека, что, занимаясь этим делом, он остается не чуждым неким общечеловеческим добродетелям -- скажем, искренней вере в Иисуса Христа, Аллаха или Будду -- и одновременно точное и ясное -- беспощадное -- понимание, что это не так.
Второй: ощущение необъяснимой связанности с миром денег (естественно, на уровне личностной интерпретации этого самого мира: кто-то суетился с жалкими депозитишками в обманных коммерческих банках, а кто-то, присосавшись к нефтяной или газовой государственной трубе, делал по миллиону в день, хотя сути дела это не меняло) и одновременно понимание, что это скверно, и одно(точнее, уже двувременно) понимание, что разорвать эту непонятную, неизвестно как возникшую, объявшую человека до дна души связь сможет только смерть.
Или социальная революция.
Или атомная война.
Может статься, в дополнение к единице "киллер" в муках (если творчества, то чьего?) рождалась сверхновая -- универсальная -- единица измерения для всего сущего? Но она уже определенно не была привязана к таким устаревшим категориям, как добро и зло, грех и добродетель, правда и ложь, да, пожалуй (в отличие от единицы "киллер"), жизнь и смерть.
Берендееву, впрочем, было не отделаться от ощущения, что это не человечеству отпускался шанс осмыслить, измерить и тем самым подчинить своей воле безмасштабное сверхновое нечто, а само сверхновое нечто измеряет нечто человечеством, как линейкой, причем в режиме ликвидации линейки, как если бы ее, пластмассовую, опускали в разливочную форму (совали как градусник), дабы измерить температуру расплавленного металла. Не для того, конечно, чтобы действительно измерить, но чтобы посмотреть, как быстро растворится в раскаленной подмышке (в американском варианте -- в раскаленном рту или в раскаленной заднице) несчастная, объявленная градусником линейка.
Выходило, чтобы измерить (при этом неважно, субъектом или объектом измерения служило человечество) сверхновое нечто, человечеству надлежало убыть, исчезнуть, перестать существовать. Что в общем-то не представлялось кощунственным, поскольку у Берендеева не было ни малейших сомнений, что задумывалось человечество для одного, вытворяло же в данный момент, надо думать, дико гневя задумавшего, совершенно другое. То есть если уподобить человечество компьютеру, оно произвело внутри себя перестройку: не только перестало слушаться команд программиста, исполнять то, ради чего было задумано, но и определенно восстало против этого самого программиста. Не веря в скорое его пришествие с антивирусными дискетами, взялось сплошь и рядом посылать его... Превратилось из homo sapiens в homo change, коему прежние законы -- тьфу! Стало быть, именно homo change предстояло (посредством собственной шкуры?) измерить загадочное нечто. А может, homo change как раз и являлся этим самым нечто и, следовательно, измерить ему предстояло... самого себя?
-- В руках олицетворяющих самые темные человеческие инстинкты людей Россия превратится в Голем -- бездушное, слепое к боли тело, которое разрушит тот самый мир, Мехмед-ага, где нам с вами так комфортно существовать. Где мы с вами с каждым годом становимся богаче, где к нашим услугам -- все, от нас же требуется единственная малость -- не колебать треножник, дающий нам тепло и свет.
-- Каким же образом несчастная Россия может разрушить наш мир, Али? -Мехмед вспомнил, что о России-Големе с ним уже говорил Джерри Ли Коган.
Это было невероятно, но, произнося обычные в общем-то слова, Мехмед явственно услышал гул, который к концу фразы превратился в чудовищный миллионоротый рев и смолк вместе с последним его словом. Мехмед ощутил, как качнулась земля (пол) под ногами, словно особняк из красного кирпича с черной мавританской лестницей превратился на мгновение в корабль. Мехмед подумал, что чего-то в этой России он не понимает. Но чувствует как пусть и не русский, но человек, значительную (лучшую в смысле возраста) часть своей жизни прострадавший вместе (внутри) с этой самой Россией. Какое-то наличествовало в пронесшемся и внезапно смолкшем реве вековое отчаяние, и Мехмед не мог уяснить, то ли это было сдавленное, спрессованное в брикет отчаяние русского народа, то ли тех, кто пытался прогнозировать и соответственно строить собственное будущее вместе (внутри) с Россией. А может, некое общее, универсальное отчаяние, сопровождающее Божий промысл в отношении России?
-- Плохие люди, которые придут к власти, сломают сложившуюся систему экономических отношений. Между тем эта система, Мехмед-ага, есть основа нашего с вами благосостояния. В мире нет другой такой страны, из которой ежедневно и, подчеркиваю, совершенно официально, через торги на так называемых валютных биржах от Калининграда до Владивостока, уходило бы по сто миллионов долларов. В том числе и на наши с вами счета, Мехмед-ага. Потому-то они и не платят зарплату своему народу. Им просто нечем платить. Россия, Мехмед-ага, не мне вам это объяснять, последний донор так называемого западного мира, нашего с вами мира, хотя по крови мы с вами... наверное, тюрки, да, Мехмед-ага, граждане восточного горно-пустынного мира? Отечество нам -- Коран, верблюд, нефтяной фонтан и... автомат Калашникова. Выпади завтра Россия из сложившейся экономической системы -- рухнет половина мировых финансовых организаций. И что совсем плохо, Мехмед-ага, Россия не лучшим образом повлияет на оставшийся мир, который может перестать повиноваться, подчиняться обязательным для него экономическим законам. Хотя, -- добавил задумчиво, -- с ядерным оружием -- а двадцать первый век, Мехмед-ага, будет веком повсеместного, как сейчас автомат Калашникова, распространения ядерного оружия -- этот мир в любом случае выйдет из подчинения. Но, -- закончил почти весело, -- лишь до той поры, пока не будет изобретено новое, более крутое, нежели ядерное, оружие. А оно уже изобретено, Мехмед-ага, и, к сожалению, а может, к счастью, -- нашему с вами счастью -- в западном мире. Генно-биологическое оружие, Мехмед-ага, расчистит авгиевы конюшни, в которые превратилось человечество.
-- Вы хотите, чтобы Россия продолжала быть донором западной цивилизации, и при этом хотите превратить ее в исламскую страну? -- спросил Мехмед, пропустив мимо ушей футурологический прогноз Исфараилова. Он имел большие шансы сбыться, этот прогноз, и поэтому нечего было о нем говорить. Так человеку доподлинно известно, что он рано или поздно умрет, однако далеко не всем нравится в деталях обсуждать предстоящую смерть.
-- Да, Мехмед-ага, -- вздохнул Исфараилов, -- это единственный путь. Видите ли, -- добавил после паузы, -- в мире нет универсальных ценностей, в особенности для людей, определяющих судьбы мира. Да и не только для них. К примеру, Мехмед-ага, их нет для вас, нет для меня. Наверное, нескромно так утверждать, но на определенном этапе умный человек начинает -- быть может, обманчиво -- полагать таковой ценностью единственно себя. Хорошо, если у него достает ума не навязывать вновь открытую ценность миру. Но это, впрочем, на микроуровне. На макроуровне, то есть на уровне, определяющем судьбы человечества, ситуация не столь однозначна. Можно ли считать универсальной ценностью, скажем, коммунизм или либерализм? Наверное, да, но, видимо, ценность той или иной идеи, Мехмед-ага, измеряется готовностью людей отдать за нее жизнь. В таком случае оказывается, что коммунизм на исходе двадцатого века не ценность, никто не захотел за него умирать. Как, впрочем, и за либерализм, хотя на рынке идей либерализм котируется выше, потому что под него пока еще выделяются средства. Впрочем, кому нужны жалкие человеческие жизни? -- В это было трудно поверить, но золотая, она же "моча койота" текила в поставленной Мехмедом на стеклянную столешницу бутылке... не убывала, а... определенно прибывала, хотя Исфараилов (Мехмед был готов поклясться!) наливал ее в стакан и пил большими глотками. -- Я открыл, пусть это не покажется вам самонадеянным, Мехмед-ага, самую точную и правильную единицу измерения тех или иных идей. Это не готовность человека отдать за идею свою жизнь -- кому нужна его дрянная жизнь? -- но готовность отнять -- впрямую или посредством неких обдуманных действий -- жизнь у, так сказать, субъекта, носителя идеи противоположной, у того, кто самим своим существованием пассивно или активно противостоит его идее. Воля к действию плюс готовность отнять чужую жизнь -вот универсальная единица измерения идей. Мне удалось, Мехмед-ага, определить одну такую динамичную, с очень высоким потенциалом идею... Что нам остается? Сначала оседлать, а потом возглавить.
-- Вера в Аллаха? -- предположил Мехмед. -- Великого и всемогущего?
-- Ненависть к России, -- ответил Исфараилов, -- стремление во что бы то ни стало уничтожить ее, стереть в пыль. Через ненависть к России -- к вере в Аллаха, Мехмед-ага, таков наш путь. Пока ты ненавидишь Россию, сражаешься с ней, в этом мире, нашем с вами мире, Мехмед-ага, нам будет позволено все!
-- А дальше? -- спросил Мехмед.
-- А дальше, Мехмед-ага, всеобщий и окончательный переход к Аллаху. Человечество, Мехмед-ага, как и так называемая Вселенная, -- субъект Аллаха. Но это случится не завтра и, боюсь, даже не послезавтра.
-- Но ведь если представить себе, что всякий тоталитарный режим -диктатура, фашизм и так далее -- это воплощение мужского начала, то получается, что демократия -- женского? -- спросил Мехмед. -- Если допустить, что для истинной, то есть доведенной до логического абсолюта, демократии немыслимы никакие ограничения -- как можно ограничивать свободу? -- то в их числе оказываются и ограничения, проистекающие из половой принадлежности. Разве демократично, Али, препятствовать женщине, если она хочет быть мужчиной, и наоборот? Выходит, что логически законченная демократия в идеале как раз и есть общество свободных бесполых существ. Так что, может статься, Али, Россия, не труп, лежащий поперек прогресса, а, так сказать, обогнавший всех соперников бегун? Допускаю, что нашему с тобой -- западному -- миру было за что ее ненавидеть, когда она строила коммунизм. Но за что им, то есть нам, ее ненавидеть сейчас?
-- Видимо, за вечно длящуюся незавершенность, -- ответил Исфараилов. -Она должна исчезнуть, чтобы перестать показывать другим, что их ждет. Ведь если вдуматься, Мехмед-ага, -- поднял на Мехмеда непроницаемый черный взгляд, -- пола нет ни в раю, ни в аду.
"А ты? -- чуть было не спросил Мехмед. -- Какого ты сам пола, Али?" Но вместо этого только усмехнулся:
-- Откуда там пол? Если рай в небесах, а ад внутри подземного огня? Там -ни пола, ни стен.
Мехмед вдруг понял, что именно он видит, но не может понять, описать, подобрать слова и так далее в глазах Али. Непроницаемое ничто (или нечто) в его взгляде являлось субстанцией, растворяющей человеческое сознание, то есть, если применить провозглашенный Джерри Ли Коганом принцип подобия, растворяющей Бога субстанцией. Ада и рая нет, понял Мехмед, тело растворяется в земле, а сознание... Мехмед вдруг почувствовал, как близок, неправдоподобно близок он к смерти и одновременно к разгадке главной тайны...
-- Таким образом, Мехмед-ага, -- завершил в высшей степени спорную мысль Исфараилов, -- Россия, в сущности, достигла совершенства, предела. Она одновременно в раю и в аду, Мехмед-ага. У нее нет пола, то есть она не плодится и не размножается, а лишь поддерживает собственное существование, то есть как бы находится в некоем монастыре. Она лишилась сознания, вы совершенно правы, Мехмед-ага, ей не за что зацепиться, она скользит по ледяному склону в ничто. В сущности, нынешняя Россия завершила свой путь в истории, Мехмед-ага, и мы с вами должны позаботиться о том, чтобы она завершила его достойно. Ну а потом начала бы новый путь -- путь субъекта Аллаха.
-- Что вы хотите мне предложить, Али?
-- Вы отказываетесь от своих планов относительно завода на Урале, -сказал Исфараилов, -- мы же в свою очередь гарантируем вам этот завод плюс к этому выполняем любое ваше желание по ликвидации любого -- хоть президента России, или США, или... еще какого-нибудь президента, а может, и не президента -- человека.
Мехмед почувствовал странное головокружение, как будто он одновременно взлетал вверх и проваливался вниз. Вероятно, это было состояние, в котором пребывала несчастная Россия, находящаяся, как выяснил Али Исфараилов, одновременно в аду и в раю. Впрочем, теряя сознание, Мехмед, как ни странно, оставался в сознании. Перед его глазами, как караван верблюдов по песку пустыни, потянулись лица людей: Джерри Ли Когана, президента Имеретии, президента России и... почему-то какое-то малознакомое лицо.
"Берендеев, его фамилия Берендеев", -- вспомнил Мехмед.
В следующее мгновение темная, все на свете просчитывающая сила, как ветер осенний лист, взметнула Мехмеда ввысь. Но не в небесную, а в непонятную отчетливую высь, откуда и Джерри Ли Коган, и многие другие известные Мехмеду уважаемые люди, не говоря об Александере Мешке и Халиле Халиловиче Халилове, показались крохотными, как рассыпанная на кухонном полу крупа. А люди, жившие некогда в деревне Лати на советско-турецкой границе, вообще превратились в воздух, в ничто. Сознание Мехмеда уподобилось компьютеру, по которому, как волны по поверхности воды, побежали цифры. Лица возникали и тонули посреди экрана, пока наконец на экране не осталась одна-единственная бесконечно длинная из-за прицепленных к ней, как вагоны к локомотиву (опять поезд!), нулей цифра и одно-единственное лицо.
Берендеева.
Это было невероятно, но компьютер свидетельствовал, что в этом случае (проект Берендеева плюс завод на Урале) Мехмед становился...
Он с трудом перевел дух. Достанет ли у цифры сил потянуть за собой такое количество нулей-вагонов?
Он больше жизни ненавидел страну под названием Россия.
Больше жизни ему хотелось... денег.
Мехмед как будто забыл, что их у него столько, что не истратить до самой смерти. Это было ни с чем не сравнимое ощущение, как если бы Мехмеду вдруг открылся во всей своей непреложности смысл жизни и он ради этого самого смысла был бы готов послать... саму жизнь.
Как бы отстраненно, как бы не имея в виду себя, Мехмед подумал, что, пожалуй, деньги первичны, а пол вторичен.
-- Берендеев, -- произнес Мехмед. -- Я хочу, чтобы вы убрали человека по фамилии Берендеев. Я скажу, когда и как.
-- Вот номер, -- положил на стол бумажку Исфараилов. -- Девять цифр. Звоните по спутниковому через линию "Air Space", она не прослушивается и не пишется. Запомните, а потом сожгите бумажку. По этому номеру вы свяжетесь со специалистом, который выполнит ваше задание. Естественно, все расходы за наш счет, Мехмед-ага. Вам нечего беспокоиться, это очень хороший специалист. Он все исполнит в лучшем виде. Я рад за вас. Вы сделали единственно возможный правильный выбор.
20
Об одиночестве Господа думал писатель-фантаст Руслан Берендеев ранним осенним утром, глядя с балкона своего жилища на двадцать четвертом этаже на напоминающий сверху синюю цифру девять Останкинский пруд, на витиевато-резную красно-коричневую церковь с как бы дымящимися, а может, наэлектризованными (вставшими дыбом) тоже синими, но в золотых звездах куполами, на многорукие деревья, отпускающие на воздушную волю (пенсию?) неисчислимые рати состарившихся работников-листьев.
Его преследовала странная мысль, что всё (причем "всё" было значительно шире, нежели конкретная жизнь конкретного человека, в частности писателя-фантаста Руслана Берендеева) может быть завершено в любой момент. Выходило, что (в принципе) в мире не могло быть ничего не завершенного. Незавершенность, открылось Берендееву, есть высшая и последняя стадия завершенности. Раз все может быть завершено в любой момент, значит, оно того достойно, точнее, к тому приговорено. Следовательно, нечего рвать жилы (и душу) в стремлении что-то сделать, успеть, закончить. Скажем, "раз и навсегда" выяснить (с близкими или не очень) людьми отношения. То есть прийти хоть к какой-то определенности (завершенности) хоть в чем-то. Чему назначено, то придет к определенности (завершенности) само собой. Никакой определенности (завершенности) в мире, следовательно, нет и быть не может. Тем более смешон человек, пытающийся инсталлировать внутрь незавершенности всеобщей (Вселенная) завершенность частную (конкретная личность), взыскующий определенности (завершенности) там, где ее не может быть, как говорится, по определению (завершению).
Осенний воздух был чист и прозрачен как кристалл. Этому, надо думать, немало способствовал сразивший столицу России промышленный кризис. Большинство предприятий, как свидетельствовали газеты, не работало, однако жизнь странным образом продолжалась. Люди перемещались в пространстве, что-то покупали в магазинах и ларьках, общественный транспорт функционировал, количество дворников на улицах так даже несколько увеличилось.
Вот и сейчас они, как было очевидно сверху Берендееву, занимались совершенно бессмысленной работой: противодействуя ветру, перегоняли метлами сухие летучие батальоны листьев с асфальта на газон. Ветер же в свою очередь возвращал их с газона на асфальт, доукомплектовывая лиственные батальоны до штатного расписания полков, а то и дивизий.
Дворники -- почти не отличающиеся друг от друга мужчины и женщины либо с ярко выраженными славянскими (почти что былинными), но ухудшенными неправедной жизнью чертами, либо с лицами без малейших национальных признаков, как бы наскоро вылепленными из некоего красно-коричневого (коммуно-фашистского, как писали в газетах) первичного праматериала без последующей обработки и шлифовки, -- не вызывали доверия у писателя-фантаста Руслана Берендеева.
Доброзвероподобные (это была странная, но, увы, точная характеристика) лица дворников заставляли его детально вспоминать (заново проживать) кошмарный случай, когда при свете дня и честном народе вблизи Божьего храма бомж расстреливал его из пистолета и он лишь чудом остался жив.
В каждом дворнике и бомже мужского пола писателю-фантасту Руслану Берендееву виделся с той поры страшный -- в черном пальто и разностекольных очках -- народный какой-то киллер. Причем, странное дело, время шло, а некогда испытанный Берендеевым ужас не слабел. Ибо не смягчался, не амортизировался пониманием, а следовательно... не прощением, нет, но по крайней мере установлением причинно-следственной связи и (ничего не поделаешь, таково свойство установленной причинно-следственной связи) смирением перед беззаконием бытия.
По-прежнему ни малейшего представления не имел писатель-фантаст Руслан Берендеев, за что хотел его застрелить жуткий бомж.
И что, собственно, ему сейчас, спустя несколько лет, до безмерно расплодившихся в Москве дворников?
Хотя на этот вопрос ответ был.
На социальной лестнице дворники стояли выше бомжей, но ветер деградации дул в строго заданном направлении: дворник мог легко стать бомжем, бомж дворником -- почти никогда. В том смысле, что поистине титаническую волю, самоорганизацию, не говоря о восстановлении доверия в глазах общества, следовало проявить бомжу, чтобы сделаться дворником. Дворнику же, чтобы сделаться бомжем, надо было всего ничего: начать пить, безобразить, тащить из дома вещи, запускать на свою жилплощадь разных ушлых "кавказской национальности" людей, не ходить на работу, не платить за свет и т. д. То есть, в сущности, ничего, а точнее, нечто очень даже поначалу (до потери жилплощади и, следовательно, права на жизнь) приятное. Нечего и говорить, что дворники весьма активно пополняли ряды бомжей, в то время как бомжи ряды дворников -- в редчайших случаях.
"Таким образом, опасаясь дворников, я опасаюсь грядущих бомжей, -порадовался утренней кристальности мысли Берендеев. -- Вполне возможно, что стрелявший в меня бомж еще совсем недавно был дворником". Может быть, именно гнев (как у Ахиллеса, Пелеева сына), что он превратился из дворника в бомжа, и подвигнул его к расстрелу случайного прохожего, каким в силу обстоятельств оказался писатель-фантаст Руслан Берендеев? Нечто веселящее душу, таким образом, заключалось в доведении случайной, но беспокоящей мысли до логического абсолюта. Хотя достижение абсолюта ничего не гарантировало и ни от чего не защищало, потому что логический абсолют был всего лишь суррогатом причинно-следственной связи. Гениальное предположение, что все в мире одновременно: незавершено, завершено -- причем может быть завершено в любой момент, -- не подлежало практическому использованию, а следовательно, было бесполезно.
Столица России, как выяснилось на исходе ХХ века, могла прекрасно существовать без промышленности, трудом одних лишь дворников.
Страна напоминала человека с "отключенными" внутренними органами.
Вопреки всем мыслимым законам биологии человек этот ходил, пил водочку, смотрел по вечерам телевизор, размышлял о необратимости реформ и даже время от времени участвовал в выборах, голосуя остановившимся сердцем. Особенно же повадлив был "отключенный" человек до похорон. Причем чем сильнее презирал его убиенный (в редчайшем случае умерший собственной смертью) депутат, министр, политик, лидер общественного движения, тележурналист и т. д., тем с большим (индуистским каким-то) размахом проходили его похороны. Огромная обобранная страна погружалась в искренний траур. Чтобы на следующий день забыть об убиенном, как будто его никогда не было.
То была новая, точнее, старая форма существования, предшествующая окончательному исчезновению (замене) биологического вида. Иногда в целях маскировки, чтобы с виду было не так тревожно, это называли экономической (политической, налоговой, военной, образовательной и т. д.) реформой, изменением социально-общественной доминанты, конфедерализацией, а то и (чтобы стремительно -- как в трубе унитаза -- исчезающий вид проникся значением собственной миссии) историческим выбором.
Живой труп.
Мертвый жилец.
"Трупой жив" -- под таким названием спектакль, вспомнил Берендеев, шел в московских театрах в начале девяностых. Некоторое время он тупо размышлял, что такое "Трупой" -- имя, фамилия? Потом подумал, что вполне сгодилось бы и: "Тупой жив". Это было (в особенности для России) название на все времена.
Писатель-фантаст Руслан Берендеев вместе с видом летел в трубу унитаза, но в то же самое время как бы и парил над этим самым унитазом в вонючем, влажном облаке, одновременно наблюдая исход вида и ясно (насколько это возможно в данной позиции) осознавая собственное над видом избранническо-свидетельское парение.
Он не мог однозначно ответить на вопрос: доволен или нет своей нынешней -внутри и над унитазом -- жизнью?
Это была новая жизнь, в которой пропорции физического и умственного были не то чтобы нарушены, но смещены.
Существование вне греха и добродетели, как бы уходящее, проваливающееся, ускользающее в прореху между добром и злом.
Особенный мир, в котором на первый взгляд присутствовало все, что положено, за исключением метрической системы, масштаба, единиц и мер, с помощью которых можно было бы измерить, исчислить те или иные его параметры. Грубо говоря, невозможно было установить, какая здесь температура воздуха, сколько градусов водка, какое напряжение используется в электрических сетях, сколько яблок или огурцов насыпают на килограмм. И вообще, закусывают ли здесь водку яблоками или огурцами? Главное же: почему и за что здесь убивают?
Единственное, что оставалось прежним, -- деньги, но и деньги в "обезмасштабленном" мире доставляли не радость (хотя поначалу вроде бы радость), но острую внепричинную тоску, природу которой Берендеев пока не мог определить, какое-то отвращение к действительности. Они не столько украшали жизнь (внутри доставляемых деньгами благ отчетливо просматривалась библейская мерзость душевного запустения, помноженная на массовое какое-то -- в особенности в отношении денег как части бытия -- бескультурье), сколько приближали смерть: от обжорства, пьянства, инсульта, инфаркта, неизбывного отчаяния, наконец, почти что неотвратимого пришествия киллера.
Пожалуй, киллер был единственной постоянной величиной в обезмасштабленном мире.
Берендеев много размышлял о неустанно преследовавшей его острой внепричинной тоске.
И мысли его не отливались в твердые сущности, как не отливается в твердые сущности все, что прямо или косвенно связано с (в особенности с неправедными) деньгами, ибо, как известно, форма и содержание -- категории, к деньгам (в особенности к приобретенным в результате так называемого первоначального накопления) не применимые, поскольку деньги (в особенности "первичные") как раз и есть то, что неустанно размывает, разрушает всякую форму и любое содержание.
Иногда писателю-фантасту Руслану Берендееву казалось, что природа острой внепричинной тоски заключалась не в деньгах как данности, но внутри человека, "схватившего" дозу исходящего от них излучения. То есть первопричиной, конечно, являлись деньги -- источник радиации, следствием же -- мутация сущности облученного человека. Мутируя, сущность комбинировала во времени и в пространстве, "смешивала краски" на картине мира, причудливо сочетала вещи несочетаемые.
Но было и нечто общее во многих измененных сущностях и мирах.
Берендеев подозревал, что именно здесь, в предполагаемом общем, бьют (в том числе и по голове) невидимые ключи, превращающиеся впоследствии в полноводные, смывающие на своем пути все реки. Странные это были ключи: как бы одновременно из воды и огня или из земли и неба, из любви и ненависти, из трусости и геройства. На связке Берендеева пока болталось только два, но он подозревал, что их может быть много больше.
Первый: вечно убывающая, но и вечно же неиссякающая иллюзия приумножающего деньги человека, что, занимаясь этим делом, он остается не чуждым неким общечеловеческим добродетелям -- скажем, искренней вере в Иисуса Христа, Аллаха или Будду -- и одновременно точное и ясное -- беспощадное -- понимание, что это не так.
Второй: ощущение необъяснимой связанности с миром денег (естественно, на уровне личностной интерпретации этого самого мира: кто-то суетился с жалкими депозитишками в обманных коммерческих банках, а кто-то, присосавшись к нефтяной или газовой государственной трубе, делал по миллиону в день, хотя сути дела это не меняло) и одновременно понимание, что это скверно, и одно(точнее, уже двувременно) понимание, что разорвать эту непонятную, неизвестно как возникшую, объявшую человека до дна души связь сможет только смерть.
Или социальная революция.
Или атомная война.
Может статься, в дополнение к единице "киллер" в муках (если творчества, то чьего?) рождалась сверхновая -- универсальная -- единица измерения для всего сущего? Но она уже определенно не была привязана к таким устаревшим категориям, как добро и зло, грех и добродетель, правда и ложь, да, пожалуй (в отличие от единицы "киллер"), жизнь и смерть.
Берендееву, впрочем, было не отделаться от ощущения, что это не человечеству отпускался шанс осмыслить, измерить и тем самым подчинить своей воле безмасштабное сверхновое нечто, а само сверхновое нечто измеряет нечто человечеством, как линейкой, причем в режиме ликвидации линейки, как если бы ее, пластмассовую, опускали в разливочную форму (совали как градусник), дабы измерить температуру расплавленного металла. Не для того, конечно, чтобы действительно измерить, но чтобы посмотреть, как быстро растворится в раскаленной подмышке (в американском варианте -- в раскаленном рту или в раскаленной заднице) несчастная, объявленная градусником линейка.
Выходило, чтобы измерить (при этом неважно, субъектом или объектом измерения служило человечество) сверхновое нечто, человечеству надлежало убыть, исчезнуть, перестать существовать. Что в общем-то не представлялось кощунственным, поскольку у Берендеева не было ни малейших сомнений, что задумывалось человечество для одного, вытворяло же в данный момент, надо думать, дико гневя задумавшего, совершенно другое. То есть если уподобить человечество компьютеру, оно произвело внутри себя перестройку: не только перестало слушаться команд программиста, исполнять то, ради чего было задумано, но и определенно восстало против этого самого программиста. Не веря в скорое его пришествие с антивирусными дискетами, взялось сплошь и рядом посылать его... Превратилось из homo sapiens в homo change, коему прежние законы -- тьфу! Стало быть, именно homo change предстояло (посредством собственной шкуры?) измерить загадочное нечто. А может, homo change как раз и являлся этим самым нечто и, следовательно, измерить ему предстояло... самого себя?