Страница:
Мехмед подумал, что времена, когда мир управлялся по законам кинематографа - важнейшего, как заявил вождь мирового пролетариата, из искусств, закончились и что он, Мехмед, отныне и навеки человек прошлого, остался там, в старом добром кинематографе. Кинематограф строился по принципу сна. Этот принцип был понятен Мехмеду. В сущности, любой человеческий сон являлся фильмом: ужасов, мелодрамой, эпосом, комедией, трагедией, love story, soft или hard porno и т. д. По какому принципу строился сон, как структурировался, какой энергией питался - этого доподлинно никто не знал, это являлось, так сказать, неразгаданной тайной сознания (бытия). На эту тему, впрочем, импровизировали все кому не лень - начиная от древнейших бородатых сочинителей мифов и Библии и кончая Фрейдом, "грязным стариком", как вдруг дружно стали именовать его на исходе двадцатого века. Сейчас Мехмеду казалось, что тайна сна не столько разгадана, сколько вульгарно "опущена", открыта не с того конца, не с парадного, а с черного хода. Сон, как выяснилось задним числом, строится по принципу компьютерных технологий Интернета. Курица, таким образом, оказалась первичнее яйца. С технической точки зрения все было понятно, кроме единственного: откуда берется на экране та или иная картинка и почему именно она возникает на экране. Человек (пользователь), попадая в Интернет-сон, не ведал, что случится с ним в следующее мгновение. Мехмеду казалось, что Интернет - это живое кладбище бесчисленных беспризорных, складывающихся в любые конфигурации файлов-снов, на которые все пользователи имеют равные права, то есть, в сущности, не имеют никаких прав. Сон как физическое состояние был прост. Однако же компьютерное "расширение" понятия превращало его в нечто равное по бесконечности и непостижимости Вселенной. Мехмед подумал, что не готов жить в мире, управляемом (точнее, не управляемом) по законам (отсутствию законов) Интернета.
...Он уже обошел коттеджный поселок несколько раз. Трубка сотового телефона в кармане куртки вдруг сделалась тяжелой, как гиря. Она неизменно теряла вес, освобождалась от гравитации, когда Мехмед отключал телефон, тем самым отсоединяясь от преследующего его мира, и набирала вес, тянула Мехмеда к центру земли, когда приходила пора его включать.
Мехмед нажал кнопку, и телефон немедленно запищал, налился радиоактивной зеленью вокруг клавиш, как гомункулос.
- Я здесь, - произнес Мехмед, как если бы разговаривал с незримым, говорящим чьим угодно голосом Богом.
Некоторое время он вникал в льющиеся из трубки (божественные?) слова, но не понимал их смысла. Это была не растерянность, не старческий маразм, а что-то неизмеримо более печальное. Не вникая в смысл слов, Мехмед сформулировал свое новое состояние: его совершенно не интересовал мир, в котором он жил; ему ничего не нужно было от этого мира; ему был нужен только льющийся из трубки (божественный) голос, точнее, обладательница этого голоса.
Ему была нужна его телохранительница Зоя.
До Мехмеда наконец дошло, о чем она все это время говорила. Она передавала информацию о том, как провел утро Руслан Берендеев, за которым Мехмед велел наблюдать. Люди, которым было это поручено, вышли на связь через Зою. Как они утверждали, все утро Берендеев в полном одиночестве шлялся по оптовой продовольственной ярмарке, рассматривая просроченные, уцененные, доставленные из Польши и Турции продукты. Мехмед подумал, что информация интересная и единственный вывод, который он может из нее сделать, - это что Берендеев все еще на "первой половине". Однако ему сорок три года, и клетки его организма находятся в состоянии медленного (в смысле восстановления) торможения. Через несколько лет они окончательно затормозят и вгонят Руслана Берендеева, как гвоздь в доску, в старость, откуда его не вытащат никакие клещи. Если, конечно, Руслан Берендеев доживет до этого времени. Пока же он пребывал в особенном - пограничном - состоянии между молодостью и старостью, когда у человека уже что-то болит, но еще не сильно болит, когда он смотрит на пиво и водку, но уже не стремится во что бы то ни стало пить пиво и водку, когда он ходит-бродит по людным местам - ярмаркам, выставкам, паркам - и смотрит на людей, потому что ему с пугающей непреложностью открылось, что не вечно ему ходить-бродить по белому свету. Эта информация решительно ничего не добавляла к образу Руслана Берендеева сверх того, что уже было известно Мехмеду.
Берендеев чего-то ждал от жизни.
Мехмед не ждал ничего и никого.
Кроме Зои.
- Я хочу, чтобы ты ко мне приехала немедленно, - сказал Мехмед. - Это не приказ, это просьба, Зоя. Я... люблю тебя.
Невероятно, но Мехмед произносил эти слова первый раз в жизни. Ему было почти шестьдесят. В его жизни было много женщин, но ни одна из них (ни на каком языке) не слышала от него этих слов.
- Я говорю не как твой шеф и работодатель, - продолжил Мехмед, - а как... влюбленный старик, которого ты имеешь полное право послать на... Ты можешь расторгнуть контракт прямо сейчас. Тебе выплатят что полагается. Ты... приедешь? - Мехмед вдруг подумал, что эта сцена вполне могла бы быть в кинематографе, но не могла - в компьютере.
Он знал, чья сильная и узкая рука вытащила его из песка.
Это была рука Зои.
- Да, - ответила после паузы Зоя. - Но у меня одно-единственное предварительное условие...
"Неужели... деньги?" - Мехмеду казалось, что он заслуживает не столь примитивного, а главное, для массового зрителя фильма.
- Я понимаю, - сказал Мехмед, - это улица с двусторонним движением.
- С вами хочет встретиться человек по фамилии Исфараилов. Он отнимет у вас от силы час. Он не причинит вам зла. Ну а потом вы можете делать со мной все, что захотите, - лишенным эмоций (богооставленным) голосом произнесла Зоя.
- Где он? - спросил Мехмед.
- Он будет у вас через пятнадцать минут. Синий "вольво-850". Один. Без оружия. Ребята на въезде, естественно, его посмотрят.
- А ты?
- Я буду ждать, пока вы поговорите. Я иду следом за ним на вашем "линкольне".
- Хорошо, - сказал Мехмед. - Я встречусь с этим человеком.
Развернулся и пошел к дому.
Часть третья
Homo change
18
Мехмед вознамерился надменно, как султан подданного, встретить загадочного Исфараилова на ажурной, из черного лакового кирпича лестнице, ведущей в дом. Сам дом был геометрически (гениально) прост, как гараж, ангар или античный храм, однако изгибистая лестница в мавританском стиле, украшенные прихотливым орнаментом колонны веранды-патио указывали на приверженность его обитателей (точнее, единственного обитателя) восточным архитектурным традициям. При том что сей обитатель являлся, безусловно, человеком западной (протестантской) цивилизации, о чем свидетельствовала строгая и суперфункциональная конфигурация дома.
Исфараилом, как припоминал Мехмед, в старинных арабских сказках звался джинн, расстраивающий планы купцов и полководцев. Он действовал посредством соблазна: полководцам предлагал победу "малой кровью на чужой территории", купцам -- сверхвысокий доход при максимальном уменьшении риска. Исполнение обещаний при этом отнюдь не являлось для Исфараила самоцелью. Он был всего лишь пусть важной, но шестеренкой в реализации планов неизмеримо более могущественных сил, над природой которых можно было размышлять долго, а можно не размышлять вовсе. Эти планы менялись, естественно, без консультаций с исполнителями. Короче говоря, Исфараил являлся посланцем, технологом, мастером по шеф-монтажу не им принятых решений.
Таким образом, Мехмед изначально располагал достаточными сведениями, чтобы ощутить (ведь именно ощущение дает толчок к познанию) стиль Исфараилова. Стиль же в понимании Мехмеда являлся не чем иным, как внешним (порой обманчивым) проявлением сущности. Еще не видя вживую Исфараилова, Мехмед думал о том, что в нем, по всей видимости, имеет место смешение классических (добро и зло) стилей, а может, утверждение нового (третьего), суть которого можно приблизительно сформулировать так: не все, что не зло, -- добро; не все, что не добро, -- зло.
Новый (третий) стиль безмерно раздвигал рамки бытия, расширял (если уподобить бытие виртуальной реальности, а человеческую жизнь -- отдельно взятому файлу) эти самые файлы до размеров (отсутствия размеров) бесконечности (Интернета). В открывшихся вселенских безднах отныне, похоже, пребывала немалая часть человечества. Мехмед подумал, что бремя отсутствия (если допустить, что Вселенная бесконечна) цели -- это, наверное, последнее (перед концом света?) испытание человечества. Отдельный человек был слишком ничтожен, чтобы искать цель вовне себя, а именно во Вселенной, которая была превыше (первичнее) любой человеческой цели.
Если же человек искал цель в себе, то всякий раз это оказывалась какая-то не такая цель.
Скажем, конец света. Выходило, что человек как бы заранее (изначально) знал, что иного за все свои проделки недостоин, и, соответственно, снимал с себя ответственность за этот самый "свет", с нетерпением ожидая его "конца".
Поэтому именно она (не такая цель) определяла стиль существа, в данный момент обозначившего себя фамилией Исфараилов.
Мехмед вдруг задумался о величии Христа, открывшего в смертном человеке бессмертную душу. Воистину это было открытие, изменившее мир. Хотя, конечно, в смысле реальных (экспериментально установленных) доказательств оно было сродни загадочной (а на исходе двадцатого века еще и оспариваемой) теории относительности. Один Бог знал, есть ли у человека душа, равно и как именно течет (если течет) время в глубинах Вселенной.
Мехмед подумал, что не худо бы ему на склоне лет обратиться в христианство, чтобы по возможности спасти от расчленения на атомы (аннигиляции) собственную бессмертную душу. Вот только в какое именно христианство: в православие, католичество, протестантизм, а может... в баптизм? Мехмед не знал.
Как человек восточный, то есть (в западном понимании) тяготеющий к деспотизму, Мехмед (естественно, чисто умозрительно) симпатизировал католичеству. Это была четкая, организационно и иерархически отстроенная конфессия, как бриллиантовой короной увенчанная тезисом о непогрешимости папы.
С другой же стороны, Мехмеду хотелось, чтобы вопрос о его персональной вере как можно дольше оставался открытым. Приняв (любую) веру, Мехмед как бы выстраивал вокруг себя некую пусть условную, но стену, закрывающую изрядную часть горизонта, которая в иные моменты представлялась ему мертвым черным вакуумом, а в иные -- опять же вакуумом, но живым, и не просто живым, но еще и бесконечно (разнопланово) вместительным. Внутри этого вакуума (а может, и не вакуума) на правах составной части находилось и то, что было принято считать земной жизнью, миром Божиим.
Принять веру для Мехмеда означало окончательно определить, что есть Бог и что есть все (остальное или, точнее, оставшееся), что не есть Бог. Если же допустить (а Мехмед был склонен допустить), что Бог -- всё, то всё предстояло (как пирог) урезать, усечь. Отъять, отгрызть от него значительный сегмент. Предстояло определить, куда отнести, кому отдать отсеченный от всего (Мехмед подозревал, что весьма сочный и сладкий) сегмент пирога.
Какое-то ему здесь виделось неразрешимое (фундаментальное) противоречие. Он вспоминал о древних языческих верованиях, в которых не было разделения на "божественное" и "остальное".
Подвиг Христа, следовательно, по Мехмеду, заключался в попытке приведения "божественного" и "остального" к подобию, к единому, так сказать, знаменателю. Но "остальное", как ни кощунственно было об этом помыслить, представлялось шире "божественного". К исходу двадцатого века (это было совершенно очевидно Мехмеду) "остальное" налилось таким неподъемным природным и электронным (телевизионно-компьютерным) свинцом, что задним числом или явочным порядком тянуло, уравнивало, подверстывало и переверстывало под себя "божественное". Мир смещался в до- (пост-) христианские времена, и Мехмед доподлинно не знал, хорошо это или плохо.
Иногда он ловил себя на том, что готов принять мир целиком (без разделения на добро и зло) и совершенно не готов делить мир на "божественное" и "остальное". Это было все равно что попытаться разделить имеющиеся у него деньги на честные и нечестные. Честные и нечестные деньги, смешиваясь на счетах, превращались в цифры. Цифры же не могли быть честными или нечестными. Цифры могли быть только цифрами.
Но ведь и мир Божий, вдруг подумал Мехмед, в сущности, тоже цифры. Что останется после Страшного суда, кроме двух чисел: числа праведников и числа грешников? Наверное, догадался Мехмед, останется некий математически выверенный закон. Вот только, убей Бог, непонятно было, кому и что докажет этот закон, если под существованием Homo sapiens, как в свое время под существованием динозавров, будет подведена черта. Впрочем, Мехмед отдавал себе отчет, что он не в состоянии во всей полноте постичь мысль Божию. Математический реализм представал столь же неуловимым, как все прочие реализмы: социалистический, магический, мистический и так далее.
Как бы там ни было, пока Мехмед был свободен от веры, взгляд его летел в любые пределы, не встречая преград. С одной стороны, это упрощало, а с другой -- усложняло предстоящий поединок (Мехмед не сомневался, что предстоит поединок) с существом, выходящим из синего "вольво" у бронированных ворот коттеджного поселка.
Если конечная цель благоприятствовала исполнению того или иного конкретного обещания -- Исфараил его исполнял, если нет -- не исполнял. Это был в высшей степени равнодушный, чуждый человеческих (как и положено использующему их в своих интересах) страстей джинн. Он напоминал торговца наркотиками, ведущего, в отличие от своих "подопечных", здоровый, спортивный образ жизни. Бегает по утрам, "качается" в гимнастическом зале. Под кожей у Исфараила, если верить сказкам, вместо костей и мышц был волшебный, не тающий на любой жаре лед, против которого были бессильны копья, стрелы и, надо думать, пули. При этом Исфараил, являющийся людям, как правило, в образе молодого удачливого купца или молодого же удачливого военачальника (применительно к России последних дней двадцатого века -- полевого командира), не считался кровожадным существом. Он всегда оставлял человеку выбор: подчиниться или умереть.
Исфараил, таким образом, не числился стопроцентным исчадием ада. Как и положено пограничному (между светом и тьмой) демону, он обитал в надземном поднебесье -- в кристаллизующемся ледяными иглами горном тумане, в снежных влагалищах ущелий.
Теперь Мехмед знал, почему однажды в шорохе опавших осенних соцветий под ногами ему услышалось слово: "Кавказ".
Исфараилов летал где хотел. Домом же его был Кавказ.
Мехмед вдруг подумал, что встречи с людьми (к женщинам, с которыми он поддерживал неделовые связи, это не относилось) уже давно не доставляют ему удовольствия. Даже с бывшим российским премьером (нынешним вице-президентом, а может, кем-то еще, Мехмед не успевал следить за извивами его служебной карьеры) он предпочел бы решить дело заочно. Скажем, путем обмена посланиями по электронной почте. Вот только с президентом -- "сыном ястреба" -- встреча с глазу на глаз пока еще была желательна. В отличие от встречи с Исфараиловым, которая, как догадался Мехмед, была предопределена свыше (слева, справа, сниже?).
Причем у Мехмеда не было ощущения, что тут замешаны цифры. Нечто более существенное. О душе Мехмеда, точнее, по душу, еще точнее, по то, что от нее осталось, Мехмеда приехал человек по фамилии Исфараилов.
У которого не было души.
Как, по всей видимости, не было ее и у "сына ястреба", для которого (Мехмед в этом не сомневался) давние и недавние дела (преступления) являлись не чем иным, как цифрами. В результате такой-то операции "пропало без вести" (в документах госбезопасности конца сороковых использовалась именно эта формулировка) столько-то человек. Такого-то числа на такой-то номерной счет в таком-то банке поступило столько-то миллионов. Это сейчас. Впрочем, то был уже не столько документ с подписями и печатями (как в конце сороковых) для истории, сколько бесстрастный цифровой код (чертеж, скелет) некоего экономического мероприятия -- допустим, инвестиционного конкурса, взятия чего-нибудь в аренду, подписания соглашения о каком-нибудь строительстве и т. д., -- информационное сообщение для посвященных: для отправителя денег, владельца счета, доверенного банкира.
На смену одним цифрам пришли другие.
Вот только составители уравнений остались прежние.
Такая мелочь, как пропавшие без вести люди, по-прежнему их не интересовала.
То есть, конечно, интересовала, но лишь в том случае, если вместе с людьми без вести пропадали цифры. Люди, случалось, устраивали засады на дорогах цифр, уводили прекрасных пленниц в неизвестном направлении. Впрочем, кто занимался этим, знал, на что шел и, как правило, не заживался на свете. Убить человека и остаться безнаказанным было довольно легко. Гораздо труднее было увести значительную сумму (цифру) и остаться в живых. Это удавалось крайне редко.
И в основном в России.
Россия в настоящее время была настоящим инкубатором, фабрикой по производству миллионеров. Но Мехмед не сомневался в действенности уравнения на все времена: "цифра минус жизнь", не верил, что не должен пострадать тот, кто берет, как утверждали новоявленные российские миллионеры, ничье.
Просто это было отсроченное во времени наказание.
В мире не было ничего ничьего. Овеществленный труд (дома, заводы, котельные, линии электропередачи, ядерные реакторы и т. д.) был напрямую связан с миром, существование которого наука отрицала, -- с миром мертвых, ибо человечество на девяносто девять процентов жило трудом мертвых. Именно мертвые, таким образом, отслеживали справедливость, которая осуществлялась в неожиданных, но в общем-то предсказуемых вариантах: наказывались не только те, кто хапнул, но и те, кто по недомыслию, безволию или из корысти отдал (не свою) собственность в ущерб многим, что-то при этом, естественно, поимев. Мнимая неуязвимость сохранялась лишь за, так сказать, апостолами нового уклада (приватизации), но исключительно потому, что в отношении них у мира, который современная наука отрицала, были особые (Мехмед не сомневался, что масштабные и интересные) задумки.
Он был склонен думать, что некоторая отсрочка исполнения приговора связана с разным качеством и скоростью времени в мире, где жили люди, и в мире, которого, если верить современной науке, не было вовсе. Приговор приводился в исполнение, когда времена пересекались в некоей "точке истины". Тогда-то человечество (или отдельно взятый человек) насильственно и неотвратимо приводилось к справедливости, которая, похоже, одна и невидимо правила миром.
Цифровая душа, совершенно неожиданно подумал Мехмед, вот суть и смысл превращений конца тысячелетия. Душа, каждое движение которой можно уподобить распечатке цифрового изображения с экрана телевизора, дисплея компьютера, цветной фотографии. В этой душе нет тайны, ибо ее можно разложить (расчленить) на миллионы крохотных цифр, передать через факс, модем, электронную почту и т. д. Основной (последний?) конфликт современности увиделся Мехмеду так: Бог против цифр. Невыразимая в физических символах (божественная) субстанция, из которой состояла душа (ее движения улавливали специальные датчики, установленные у непогребенного тела), подменялась цифрами. Можно было не объяснять, что в первом случае за душой стоял Господь Бог, во втором... понятно (точнее, непонятно) кто. Божественная ткань души являлась истинным чудом, "вещью в себе", точнее, "вещью в Боге" и, соответственно, управлялась посредством Божьей воли, в то время как цифровая душа подчинялась математическим законам, существовала по законам математического реализма и, следовательно, была управляема посредством определенных комбинаций внутри считываемого цифрового изображения. Божественная тайна -- жизнь души, таким образом, подменялась арифметическими действиями. Чтобы управлять цифрами, отнюдь не нужно было быть Богом. Следовало всего лишь знать законы цифр (математического реализма). Цифры, подумал Мехмед, размножаются посредством жесткого экранного облучения. Чем больше в мире цифр, тем меньше Бога. Не Бог, а цифра, таким образом, становилась в конце тысячелетия единицей измерения и постижения сущего.
А может, все было не так и Мехмед городил огород на ровном месте? Давно ведь известно, что примерно две трети из всех живущих на земле людей являются явными (или тайными, на уровне подсознания) противниками технического прогресса. Сумасшествие же возможно на почве как безоговорочного принятия чего-либо (того же технического прогресса), так и безоговорочного его (технического прогресса) отрицания. Мехмед подумал, что в принципе к безумию ведет любая идея, любая мысль, если очень долго о них думать.
Он вдруг ощутил бессмысленность предстоящей (если, конечно, она состоится) встречи с "сыном ястреба", тщету своих надежд заставить его что-то понять и в чем-то (в убийстве людей в деревне Лати -- в остальном Мехмед был ему не судья), быть может, раскаяться перед уходом из жизни. Это было все равно что явиться, допустим, резать свинью не в резиновом фартуке и с топором -- как положено, а в костюме тореадора с гвоздикой в петлице, с изысканным старинным клинком дамасской стали, да еще и махать перед ее рылом расшитой жемчугом музейной мулетой. Свинья, конечно, умрет, но вряд ли оценит спектакль, равно как и осмыслит факт, что принимает смерть за некую давнюю вину.
Какую такую вину?
Мехмед почувствовал острую ненависть к стране под названием когда-то СССР, а теперь Россия, внутри которой пропадали без вести целые народы. Ведь не по своей воле истреблял на советско-турецкой границе людей "сын ястреба".
Слово "геополитика" вызывало у Мехмеда противоречивые чувства.
Да, вне всяких сомнений, в мире на данный момент осталась одна-единственная сильная страна. Естественно, что в этой стране жили самые богатые люди. Им казалось совершенно естественным, что денежные реки (как обычные реки в океаны) должны впадать в главную, основную страну, то есть в их карманы, столь же просторные и глубокие, как те самые океаны.
Однако же иной раз денежные реки пытались течь куда-то не туда.
Тогда самая сильная страна всей своей (военной, финансовой, технической и прочей) мощью корректировала ситуацию, выправляла (прочищала) русло заблудшей денежной реки.
Такая геополитика была понятна и даже близка (он был хоть и натурализованным, но все же гражданином США) Мехмеду.
Но он не понимал той, другой геополитики -- когда надо было убивать несчастных родителей и родственников Мехмеда.
Зачем?
Чтобы сейчас на месте деревни Лати плескалась вода полупроточного водохранилища недействующей гидроэлектростанции? Прекрасно, конечно, что там жирует форель и вода на закате становится красной, но в чем и перед кем провинились некогда жившие там люди?
Что вообще останется от советской цивилизации?
Во время своих путешествий по миру Мехмед довольно часто натыкался на ее следы: кладбище военной техники в ущелье под Кандагаром; чуть ли не во всю длину острова, в бахроме цветов сквозь швы в бетонных блоках взлетно-посадочную полосу в крохотном государстве в Карибском море; прямоугольные кирпичные корпуса брошенного горно-обогатительного комбината посреди саванны в Эфиопии; наведенные в небо опутанные лианами уши станции спутникового слежения в джунглях Никарагуа.
Две вещи наполняли его душу "все возрастающим" (по Иммануилу Канту) "изумлением": размах (Мехмед привык считать) произведенных затрат и быстрота, с какой все пришло в стопроцентный (невозвратный) упадок. Он мог бы сравнить разбросанные по миру приметы советской цивилизации с гробницами египетских фараонов или с храмами индейцев майя, если бы не знал наверняка, что те сооружения функционально использовались в течение многих столетий, советские же -- от силы двадцать-тридцать лет, а то и вообще не использовались по причине незавершенности.
Было совершенно очевидно, что деньги играли тут исключительно вспомогательную (прикладную) роль, и этот факт наполнял душу Мехмеда уже не изумлением, но ужасом, как все сверхъестественное, чему нет логического объяснения.
Воистину советская цивилизация не являлась цивилизацией цифр, чисел, денег. Деньги, на которые в другой цивилизации можно было купить все, что угодно, на которые молились, ради которых убивали, здесь представали грубой военной техникой, бетоном, арматурой. На них никто не молился, их поистине презирали, оставляя бетон гнить в саванне, арматуру ржаветь во влажной сельве, военную технику -- без счета и вместе с персоналом -- гореть, а потом рассыпаться в пыль в ущельях, в пустынях, в лесах и на льдинах. Что-то, что было сильнее денег, заставляло биться (и еще как!) сердце этой цивилизации. Только вот что именно, Мехмед не мог ответить и сейчас, хотя большую (не сказать, правда, что лучшую) часть жизни прожил именно внутри советской цивилизации.
"Может быть, поэтому, -- подумал он, -- они и истребили мой народ?"
Вот только кто они -- эти "они"?
Деревню Лати, к примеру, вырезали не коренные русские, приехавшие из Вологды или из Сибири, а соседи-грузины (среди них, впрочем, как выяснилось позже из документов, были два аджарца, армянин, абхазец и даже... якут со стопроцентно русской фамилией Иннокентьев). Да и во главе страны стоял тогда грузино-осетин, объявивший себя русским. Выходило, что "интернационал" одних малых народов вырезал другой народ во имя... чего?
...Он уже обошел коттеджный поселок несколько раз. Трубка сотового телефона в кармане куртки вдруг сделалась тяжелой, как гиря. Она неизменно теряла вес, освобождалась от гравитации, когда Мехмед отключал телефон, тем самым отсоединяясь от преследующего его мира, и набирала вес, тянула Мехмеда к центру земли, когда приходила пора его включать.
Мехмед нажал кнопку, и телефон немедленно запищал, налился радиоактивной зеленью вокруг клавиш, как гомункулос.
- Я здесь, - произнес Мехмед, как если бы разговаривал с незримым, говорящим чьим угодно голосом Богом.
Некоторое время он вникал в льющиеся из трубки (божественные?) слова, но не понимал их смысла. Это была не растерянность, не старческий маразм, а что-то неизмеримо более печальное. Не вникая в смысл слов, Мехмед сформулировал свое новое состояние: его совершенно не интересовал мир, в котором он жил; ему ничего не нужно было от этого мира; ему был нужен только льющийся из трубки (божественный) голос, точнее, обладательница этого голоса.
Ему была нужна его телохранительница Зоя.
До Мехмеда наконец дошло, о чем она все это время говорила. Она передавала информацию о том, как провел утро Руслан Берендеев, за которым Мехмед велел наблюдать. Люди, которым было это поручено, вышли на связь через Зою. Как они утверждали, все утро Берендеев в полном одиночестве шлялся по оптовой продовольственной ярмарке, рассматривая просроченные, уцененные, доставленные из Польши и Турции продукты. Мехмед подумал, что информация интересная и единственный вывод, который он может из нее сделать, - это что Берендеев все еще на "первой половине". Однако ему сорок три года, и клетки его организма находятся в состоянии медленного (в смысле восстановления) торможения. Через несколько лет они окончательно затормозят и вгонят Руслана Берендеева, как гвоздь в доску, в старость, откуда его не вытащат никакие клещи. Если, конечно, Руслан Берендеев доживет до этого времени. Пока же он пребывал в особенном - пограничном - состоянии между молодостью и старостью, когда у человека уже что-то болит, но еще не сильно болит, когда он смотрит на пиво и водку, но уже не стремится во что бы то ни стало пить пиво и водку, когда он ходит-бродит по людным местам - ярмаркам, выставкам, паркам - и смотрит на людей, потому что ему с пугающей непреложностью открылось, что не вечно ему ходить-бродить по белому свету. Эта информация решительно ничего не добавляла к образу Руслана Берендеева сверх того, что уже было известно Мехмеду.
Берендеев чего-то ждал от жизни.
Мехмед не ждал ничего и никого.
Кроме Зои.
- Я хочу, чтобы ты ко мне приехала немедленно, - сказал Мехмед. - Это не приказ, это просьба, Зоя. Я... люблю тебя.
Невероятно, но Мехмед произносил эти слова первый раз в жизни. Ему было почти шестьдесят. В его жизни было много женщин, но ни одна из них (ни на каком языке) не слышала от него этих слов.
- Я говорю не как твой шеф и работодатель, - продолжил Мехмед, - а как... влюбленный старик, которого ты имеешь полное право послать на... Ты можешь расторгнуть контракт прямо сейчас. Тебе выплатят что полагается. Ты... приедешь? - Мехмед вдруг подумал, что эта сцена вполне могла бы быть в кинематографе, но не могла - в компьютере.
Он знал, чья сильная и узкая рука вытащила его из песка.
Это была рука Зои.
- Да, - ответила после паузы Зоя. - Но у меня одно-единственное предварительное условие...
"Неужели... деньги?" - Мехмеду казалось, что он заслуживает не столь примитивного, а главное, для массового зрителя фильма.
- Я понимаю, - сказал Мехмед, - это улица с двусторонним движением.
- С вами хочет встретиться человек по фамилии Исфараилов. Он отнимет у вас от силы час. Он не причинит вам зла. Ну а потом вы можете делать со мной все, что захотите, - лишенным эмоций (богооставленным) голосом произнесла Зоя.
- Где он? - спросил Мехмед.
- Он будет у вас через пятнадцать минут. Синий "вольво-850". Один. Без оружия. Ребята на въезде, естественно, его посмотрят.
- А ты?
- Я буду ждать, пока вы поговорите. Я иду следом за ним на вашем "линкольне".
- Хорошо, - сказал Мехмед. - Я встречусь с этим человеком.
Развернулся и пошел к дому.
Часть третья
Homo change
18
Мехмед вознамерился надменно, как султан подданного, встретить загадочного Исфараилова на ажурной, из черного лакового кирпича лестнице, ведущей в дом. Сам дом был геометрически (гениально) прост, как гараж, ангар или античный храм, однако изгибистая лестница в мавританском стиле, украшенные прихотливым орнаментом колонны веранды-патио указывали на приверженность его обитателей (точнее, единственного обитателя) восточным архитектурным традициям. При том что сей обитатель являлся, безусловно, человеком западной (протестантской) цивилизации, о чем свидетельствовала строгая и суперфункциональная конфигурация дома.
Исфараилом, как припоминал Мехмед, в старинных арабских сказках звался джинн, расстраивающий планы купцов и полководцев. Он действовал посредством соблазна: полководцам предлагал победу "малой кровью на чужой территории", купцам -- сверхвысокий доход при максимальном уменьшении риска. Исполнение обещаний при этом отнюдь не являлось для Исфараила самоцелью. Он был всего лишь пусть важной, но шестеренкой в реализации планов неизмеримо более могущественных сил, над природой которых можно было размышлять долго, а можно не размышлять вовсе. Эти планы менялись, естественно, без консультаций с исполнителями. Короче говоря, Исфараил являлся посланцем, технологом, мастером по шеф-монтажу не им принятых решений.
Таким образом, Мехмед изначально располагал достаточными сведениями, чтобы ощутить (ведь именно ощущение дает толчок к познанию) стиль Исфараилова. Стиль же в понимании Мехмеда являлся не чем иным, как внешним (порой обманчивым) проявлением сущности. Еще не видя вживую Исфараилова, Мехмед думал о том, что в нем, по всей видимости, имеет место смешение классических (добро и зло) стилей, а может, утверждение нового (третьего), суть которого можно приблизительно сформулировать так: не все, что не зло, -- добро; не все, что не добро, -- зло.
Новый (третий) стиль безмерно раздвигал рамки бытия, расширял (если уподобить бытие виртуальной реальности, а человеческую жизнь -- отдельно взятому файлу) эти самые файлы до размеров (отсутствия размеров) бесконечности (Интернета). В открывшихся вселенских безднах отныне, похоже, пребывала немалая часть человечества. Мехмед подумал, что бремя отсутствия (если допустить, что Вселенная бесконечна) цели -- это, наверное, последнее (перед концом света?) испытание человечества. Отдельный человек был слишком ничтожен, чтобы искать цель вовне себя, а именно во Вселенной, которая была превыше (первичнее) любой человеческой цели.
Если же человек искал цель в себе, то всякий раз это оказывалась какая-то не такая цель.
Скажем, конец света. Выходило, что человек как бы заранее (изначально) знал, что иного за все свои проделки недостоин, и, соответственно, снимал с себя ответственность за этот самый "свет", с нетерпением ожидая его "конца".
Поэтому именно она (не такая цель) определяла стиль существа, в данный момент обозначившего себя фамилией Исфараилов.
Мехмед вдруг задумался о величии Христа, открывшего в смертном человеке бессмертную душу. Воистину это было открытие, изменившее мир. Хотя, конечно, в смысле реальных (экспериментально установленных) доказательств оно было сродни загадочной (а на исходе двадцатого века еще и оспариваемой) теории относительности. Один Бог знал, есть ли у человека душа, равно и как именно течет (если течет) время в глубинах Вселенной.
Мехмед подумал, что не худо бы ему на склоне лет обратиться в христианство, чтобы по возможности спасти от расчленения на атомы (аннигиляции) собственную бессмертную душу. Вот только в какое именно христианство: в православие, католичество, протестантизм, а может... в баптизм? Мехмед не знал.
Как человек восточный, то есть (в западном понимании) тяготеющий к деспотизму, Мехмед (естественно, чисто умозрительно) симпатизировал католичеству. Это была четкая, организационно и иерархически отстроенная конфессия, как бриллиантовой короной увенчанная тезисом о непогрешимости папы.
С другой же стороны, Мехмеду хотелось, чтобы вопрос о его персональной вере как можно дольше оставался открытым. Приняв (любую) веру, Мехмед как бы выстраивал вокруг себя некую пусть условную, но стену, закрывающую изрядную часть горизонта, которая в иные моменты представлялась ему мертвым черным вакуумом, а в иные -- опять же вакуумом, но живым, и не просто живым, но еще и бесконечно (разнопланово) вместительным. Внутри этого вакуума (а может, и не вакуума) на правах составной части находилось и то, что было принято считать земной жизнью, миром Божиим.
Принять веру для Мехмеда означало окончательно определить, что есть Бог и что есть все (остальное или, точнее, оставшееся), что не есть Бог. Если же допустить (а Мехмед был склонен допустить), что Бог -- всё, то всё предстояло (как пирог) урезать, усечь. Отъять, отгрызть от него значительный сегмент. Предстояло определить, куда отнести, кому отдать отсеченный от всего (Мехмед подозревал, что весьма сочный и сладкий) сегмент пирога.
Какое-то ему здесь виделось неразрешимое (фундаментальное) противоречие. Он вспоминал о древних языческих верованиях, в которых не было разделения на "божественное" и "остальное".
Подвиг Христа, следовательно, по Мехмеду, заключался в попытке приведения "божественного" и "остального" к подобию, к единому, так сказать, знаменателю. Но "остальное", как ни кощунственно было об этом помыслить, представлялось шире "божественного". К исходу двадцатого века (это было совершенно очевидно Мехмеду) "остальное" налилось таким неподъемным природным и электронным (телевизионно-компьютерным) свинцом, что задним числом или явочным порядком тянуло, уравнивало, подверстывало и переверстывало под себя "божественное". Мир смещался в до- (пост-) христианские времена, и Мехмед доподлинно не знал, хорошо это или плохо.
Иногда он ловил себя на том, что готов принять мир целиком (без разделения на добро и зло) и совершенно не готов делить мир на "божественное" и "остальное". Это было все равно что попытаться разделить имеющиеся у него деньги на честные и нечестные. Честные и нечестные деньги, смешиваясь на счетах, превращались в цифры. Цифры же не могли быть честными или нечестными. Цифры могли быть только цифрами.
Но ведь и мир Божий, вдруг подумал Мехмед, в сущности, тоже цифры. Что останется после Страшного суда, кроме двух чисел: числа праведников и числа грешников? Наверное, догадался Мехмед, останется некий математически выверенный закон. Вот только, убей Бог, непонятно было, кому и что докажет этот закон, если под существованием Homo sapiens, как в свое время под существованием динозавров, будет подведена черта. Впрочем, Мехмед отдавал себе отчет, что он не в состоянии во всей полноте постичь мысль Божию. Математический реализм представал столь же неуловимым, как все прочие реализмы: социалистический, магический, мистический и так далее.
Как бы там ни было, пока Мехмед был свободен от веры, взгляд его летел в любые пределы, не встречая преград. С одной стороны, это упрощало, а с другой -- усложняло предстоящий поединок (Мехмед не сомневался, что предстоит поединок) с существом, выходящим из синего "вольво" у бронированных ворот коттеджного поселка.
Если конечная цель благоприятствовала исполнению того или иного конкретного обещания -- Исфараил его исполнял, если нет -- не исполнял. Это был в высшей степени равнодушный, чуждый человеческих (как и положено использующему их в своих интересах) страстей джинн. Он напоминал торговца наркотиками, ведущего, в отличие от своих "подопечных", здоровый, спортивный образ жизни. Бегает по утрам, "качается" в гимнастическом зале. Под кожей у Исфараила, если верить сказкам, вместо костей и мышц был волшебный, не тающий на любой жаре лед, против которого были бессильны копья, стрелы и, надо думать, пули. При этом Исфараил, являющийся людям, как правило, в образе молодого удачливого купца или молодого же удачливого военачальника (применительно к России последних дней двадцатого века -- полевого командира), не считался кровожадным существом. Он всегда оставлял человеку выбор: подчиниться или умереть.
Исфараил, таким образом, не числился стопроцентным исчадием ада. Как и положено пограничному (между светом и тьмой) демону, он обитал в надземном поднебесье -- в кристаллизующемся ледяными иглами горном тумане, в снежных влагалищах ущелий.
Теперь Мехмед знал, почему однажды в шорохе опавших осенних соцветий под ногами ему услышалось слово: "Кавказ".
Исфараилов летал где хотел. Домом же его был Кавказ.
Мехмед вдруг подумал, что встречи с людьми (к женщинам, с которыми он поддерживал неделовые связи, это не относилось) уже давно не доставляют ему удовольствия. Даже с бывшим российским премьером (нынешним вице-президентом, а может, кем-то еще, Мехмед не успевал следить за извивами его служебной карьеры) он предпочел бы решить дело заочно. Скажем, путем обмена посланиями по электронной почте. Вот только с президентом -- "сыном ястреба" -- встреча с глазу на глаз пока еще была желательна. В отличие от встречи с Исфараиловым, которая, как догадался Мехмед, была предопределена свыше (слева, справа, сниже?).
Причем у Мехмеда не было ощущения, что тут замешаны цифры. Нечто более существенное. О душе Мехмеда, точнее, по душу, еще точнее, по то, что от нее осталось, Мехмеда приехал человек по фамилии Исфараилов.
У которого не было души.
Как, по всей видимости, не было ее и у "сына ястреба", для которого (Мехмед в этом не сомневался) давние и недавние дела (преступления) являлись не чем иным, как цифрами. В результате такой-то операции "пропало без вести" (в документах госбезопасности конца сороковых использовалась именно эта формулировка) столько-то человек. Такого-то числа на такой-то номерной счет в таком-то банке поступило столько-то миллионов. Это сейчас. Впрочем, то был уже не столько документ с подписями и печатями (как в конце сороковых) для истории, сколько бесстрастный цифровой код (чертеж, скелет) некоего экономического мероприятия -- допустим, инвестиционного конкурса, взятия чего-нибудь в аренду, подписания соглашения о каком-нибудь строительстве и т. д., -- информационное сообщение для посвященных: для отправителя денег, владельца счета, доверенного банкира.
На смену одним цифрам пришли другие.
Вот только составители уравнений остались прежние.
Такая мелочь, как пропавшие без вести люди, по-прежнему их не интересовала.
То есть, конечно, интересовала, но лишь в том случае, если вместе с людьми без вести пропадали цифры. Люди, случалось, устраивали засады на дорогах цифр, уводили прекрасных пленниц в неизвестном направлении. Впрочем, кто занимался этим, знал, на что шел и, как правило, не заживался на свете. Убить человека и остаться безнаказанным было довольно легко. Гораздо труднее было увести значительную сумму (цифру) и остаться в живых. Это удавалось крайне редко.
И в основном в России.
Россия в настоящее время была настоящим инкубатором, фабрикой по производству миллионеров. Но Мехмед не сомневался в действенности уравнения на все времена: "цифра минус жизнь", не верил, что не должен пострадать тот, кто берет, как утверждали новоявленные российские миллионеры, ничье.
Просто это было отсроченное во времени наказание.
В мире не было ничего ничьего. Овеществленный труд (дома, заводы, котельные, линии электропередачи, ядерные реакторы и т. д.) был напрямую связан с миром, существование которого наука отрицала, -- с миром мертвых, ибо человечество на девяносто девять процентов жило трудом мертвых. Именно мертвые, таким образом, отслеживали справедливость, которая осуществлялась в неожиданных, но в общем-то предсказуемых вариантах: наказывались не только те, кто хапнул, но и те, кто по недомыслию, безволию или из корысти отдал (не свою) собственность в ущерб многим, что-то при этом, естественно, поимев. Мнимая неуязвимость сохранялась лишь за, так сказать, апостолами нового уклада (приватизации), но исключительно потому, что в отношении них у мира, который современная наука отрицала, были особые (Мехмед не сомневался, что масштабные и интересные) задумки.
Он был склонен думать, что некоторая отсрочка исполнения приговора связана с разным качеством и скоростью времени в мире, где жили люди, и в мире, которого, если верить современной науке, не было вовсе. Приговор приводился в исполнение, когда времена пересекались в некоей "точке истины". Тогда-то человечество (или отдельно взятый человек) насильственно и неотвратимо приводилось к справедливости, которая, похоже, одна и невидимо правила миром.
Цифровая душа, совершенно неожиданно подумал Мехмед, вот суть и смысл превращений конца тысячелетия. Душа, каждое движение которой можно уподобить распечатке цифрового изображения с экрана телевизора, дисплея компьютера, цветной фотографии. В этой душе нет тайны, ибо ее можно разложить (расчленить) на миллионы крохотных цифр, передать через факс, модем, электронную почту и т. д. Основной (последний?) конфликт современности увиделся Мехмеду так: Бог против цифр. Невыразимая в физических символах (божественная) субстанция, из которой состояла душа (ее движения улавливали специальные датчики, установленные у непогребенного тела), подменялась цифрами. Можно было не объяснять, что в первом случае за душой стоял Господь Бог, во втором... понятно (точнее, непонятно) кто. Божественная ткань души являлась истинным чудом, "вещью в себе", точнее, "вещью в Боге" и, соответственно, управлялась посредством Божьей воли, в то время как цифровая душа подчинялась математическим законам, существовала по законам математического реализма и, следовательно, была управляема посредством определенных комбинаций внутри считываемого цифрового изображения. Божественная тайна -- жизнь души, таким образом, подменялась арифметическими действиями. Чтобы управлять цифрами, отнюдь не нужно было быть Богом. Следовало всего лишь знать законы цифр (математического реализма). Цифры, подумал Мехмед, размножаются посредством жесткого экранного облучения. Чем больше в мире цифр, тем меньше Бога. Не Бог, а цифра, таким образом, становилась в конце тысячелетия единицей измерения и постижения сущего.
А может, все было не так и Мехмед городил огород на ровном месте? Давно ведь известно, что примерно две трети из всех живущих на земле людей являются явными (или тайными, на уровне подсознания) противниками технического прогресса. Сумасшествие же возможно на почве как безоговорочного принятия чего-либо (того же технического прогресса), так и безоговорочного его (технического прогресса) отрицания. Мехмед подумал, что в принципе к безумию ведет любая идея, любая мысль, если очень долго о них думать.
Он вдруг ощутил бессмысленность предстоящей (если, конечно, она состоится) встречи с "сыном ястреба", тщету своих надежд заставить его что-то понять и в чем-то (в убийстве людей в деревне Лати -- в остальном Мехмед был ему не судья), быть может, раскаяться перед уходом из жизни. Это было все равно что явиться, допустим, резать свинью не в резиновом фартуке и с топором -- как положено, а в костюме тореадора с гвоздикой в петлице, с изысканным старинным клинком дамасской стали, да еще и махать перед ее рылом расшитой жемчугом музейной мулетой. Свинья, конечно, умрет, но вряд ли оценит спектакль, равно как и осмыслит факт, что принимает смерть за некую давнюю вину.
Какую такую вину?
Мехмед почувствовал острую ненависть к стране под названием когда-то СССР, а теперь Россия, внутри которой пропадали без вести целые народы. Ведь не по своей воле истреблял на советско-турецкой границе людей "сын ястреба".
Слово "геополитика" вызывало у Мехмеда противоречивые чувства.
Да, вне всяких сомнений, в мире на данный момент осталась одна-единственная сильная страна. Естественно, что в этой стране жили самые богатые люди. Им казалось совершенно естественным, что денежные реки (как обычные реки в океаны) должны впадать в главную, основную страну, то есть в их карманы, столь же просторные и глубокие, как те самые океаны.
Однако же иной раз денежные реки пытались течь куда-то не туда.
Тогда самая сильная страна всей своей (военной, финансовой, технической и прочей) мощью корректировала ситуацию, выправляла (прочищала) русло заблудшей денежной реки.
Такая геополитика была понятна и даже близка (он был хоть и натурализованным, но все же гражданином США) Мехмеду.
Но он не понимал той, другой геополитики -- когда надо было убивать несчастных родителей и родственников Мехмеда.
Зачем?
Чтобы сейчас на месте деревни Лати плескалась вода полупроточного водохранилища недействующей гидроэлектростанции? Прекрасно, конечно, что там жирует форель и вода на закате становится красной, но в чем и перед кем провинились некогда жившие там люди?
Что вообще останется от советской цивилизации?
Во время своих путешествий по миру Мехмед довольно часто натыкался на ее следы: кладбище военной техники в ущелье под Кандагаром; чуть ли не во всю длину острова, в бахроме цветов сквозь швы в бетонных блоках взлетно-посадочную полосу в крохотном государстве в Карибском море; прямоугольные кирпичные корпуса брошенного горно-обогатительного комбината посреди саванны в Эфиопии; наведенные в небо опутанные лианами уши станции спутникового слежения в джунглях Никарагуа.
Две вещи наполняли его душу "все возрастающим" (по Иммануилу Канту) "изумлением": размах (Мехмед привык считать) произведенных затрат и быстрота, с какой все пришло в стопроцентный (невозвратный) упадок. Он мог бы сравнить разбросанные по миру приметы советской цивилизации с гробницами египетских фараонов или с храмами индейцев майя, если бы не знал наверняка, что те сооружения функционально использовались в течение многих столетий, советские же -- от силы двадцать-тридцать лет, а то и вообще не использовались по причине незавершенности.
Было совершенно очевидно, что деньги играли тут исключительно вспомогательную (прикладную) роль, и этот факт наполнял душу Мехмеда уже не изумлением, но ужасом, как все сверхъестественное, чему нет логического объяснения.
Воистину советская цивилизация не являлась цивилизацией цифр, чисел, денег. Деньги, на которые в другой цивилизации можно было купить все, что угодно, на которые молились, ради которых убивали, здесь представали грубой военной техникой, бетоном, арматурой. На них никто не молился, их поистине презирали, оставляя бетон гнить в саванне, арматуру ржаветь во влажной сельве, военную технику -- без счета и вместе с персоналом -- гореть, а потом рассыпаться в пыль в ущельях, в пустынях, в лесах и на льдинах. Что-то, что было сильнее денег, заставляло биться (и еще как!) сердце этой цивилизации. Только вот что именно, Мехмед не мог ответить и сейчас, хотя большую (не сказать, правда, что лучшую) часть жизни прожил именно внутри советской цивилизации.
"Может быть, поэтому, -- подумал он, -- они и истребили мой народ?"
Вот только кто они -- эти "они"?
Деревню Лати, к примеру, вырезали не коренные русские, приехавшие из Вологды или из Сибири, а соседи-грузины (среди них, впрочем, как выяснилось позже из документов, были два аджарца, армянин, абхазец и даже... якут со стопроцентно русской фамилией Иннокентьев). Да и во главе страны стоял тогда грузино-осетин, объявивший себя русским. Выходило, что "интернационал" одних малых народов вырезал другой народ во имя... чего?