Страница:
19
Мехмед давно (как только перебрался на вторую половину) обратил внимание, что иногда жизнь перестает подчиняться законам естественного (привычного для человека) течения времени. Начинает как взбесившийся конь скакать не на четырех копытах и прямо, но на двух и вокруг своей (коня) оси, как выскочившая из берегов река течь сразу во все стороны. Время же при этом останавливается, влепляется, как муха в смолу (по прошествии веков -- янтарь), в не ощутимую человеком (как рентгеновское излучение) бесконечность, "зависает" подобно картинке на компьютерном дисплее.
Так было и сейчас.
Едва ли с момента, как Зоя попросила его по телефону встретиться с человеком по фамилии Исфараилов, минуло полчаса, однако же Мехмед в эти полчаса успел прожить сразу много жизней, кое-что (по мелочи) уяснить -- он и словом еще не перемолвился с неведомым Исфараиловым, но уже знал, о чем пойдет разговор, -- и в то же время (по-крупному) "выпасть" из действительности, утратить (глубинное) понимание хода вещей.
Мехмед не знал, как выразить это ощущение в словах. Даже не столько выразить, сколько определить, к какому именно типу времени отнести данную встречу.
Потому что внутри обыденного (которое на часах) времени скрывалось бесчисленное множество других, а вместе они, по всей видимости, образовывали то, что одни люди называли Божьим промыслом, другие -- бесконечностью, третьи -- вечностью, четвертые (к ним причислял себя и Мехмед) -- судьбой, то есть той самой волей, которая (по аналогии с ничто, которое "ничтожит", "волит") все решает и которую не переспорить.
В известном смысле это примиряло с мирозданием. Человек, выходит, что-то собой представлял, чего-то стоил, если за ним ходила по пятам судьба. Иногда Мехмед думал: а что, интересно, происходит с человеком, от которого судьба отступается? Но при здравом размышлении приходил к выводу, что такого быть не может. Это было все равно как если бы вдруг исчезло земное притяжение. Мир бы поплыл... к чертям собачьим. Но если земное притяжение прикрепляло человека (и все сущее) к матери-земле, то судьба прикрепляла... к чему? К Богу, бесконечности, вечности?
Совершенно точно прикрепляла к смерти, как эстафетную палочку передавала ей человека с рук на руки.
А после смерти, подумал Мехмед, если допустить, что человек обретает некую иную, допустим энергетическую, форму существования, что замещает ему судьбу? Или, совсем какая-то дикая мысль посетила Мехмеда, пройдя через Страшный суд и соответствующим образом перестроившись (реструктуризировавшись), энергетический человек сам становится судьбой, то есть прикрепляется к нормальному (земному) человеку? В таком случае мироздание приобретало законченный смысл. Единственно, трудно было понять: почему человечество так медленно меняется к лучшему, если конечно не меняется к худшему?
Вероятно, не всякий (в особенности тот, носителем которого являлась судьба) опыт усваивался человечеством. В плане передачи (непередачи) опыта судьба напоминала смерть.
Многие вопросы, успокоил себя Мехмед, старше человека, соответственно, и отвечать на них должен тот (те), кто старше человека. Вот только не понятно было, кому (перед кем) отвечать. Вероятно, тому (перед теми), кто в свою очередь старше их, подумал Мехмед. Иерархия бесконечности, таким образом, была сродни иерархии артели, холдинга, концерна, да, собственно, любой структурированной организации. Порядок есть везде, с неожиданным удовлетворением подумал Мехмед, иначе все давно бы рухнуло. Просто не всем (и не всегда) удается осмыслить этот порядок.
Он давно привык не беспокоиться по поводу своих слишком уж долгих и на первый взгляд бесплодных размышлений о чем-либо. Скажем, о средней цене на молибден в будущем году; о белье: какое, интересно -- кружевное, трикотажное, шелковое? -- носят (если, конечно, носят) женщины-телохранители, в частности Зоя; о завещании (кому достанутся его миллиарды?) Джерри Ли Когана; о кукурузной (зачем она ему?) плантации Халилыча в Аргентине; о странной привычке предполагаемого делового партнера писателя-фантаста Руслана Берендеева шляться по оптовым продовольственным ярмаркам. Теоретически Мехмед мог понять человека, шляющегося по публичным домам, опиумным притонам, разным злачным местам, где демонстрируют патологические сексуальные шоу, дерутся до полусмерти, грязно играют на каких-то диких тотализаторах, но совершенно не мог -- без видимой цели слоняющегося по оптовым продовольственным ярмаркам. Берендеев как будто издевался над жизнью, здравым смыслом, иерархией бесконечности, и это раздражало и тревожило Мехмеда. Как иметь дело с таким человеком? Пусть даже он предлагает выгодное дело. Только может ли предложить нормальное дело человек, слоняющийся по оптовым продовольственным ярмаркам?
Мехмед сомневался.
От подобного человека могло прийти либо сверхвыгодное, либо сверхпровальное дело.
Мехмед не верил писателю-фантасту Руслану Берендееву, однако просчитывающий (ответственный за бизнес) сектор сознания сигнализировал: проект может принести прибыль покруче операции с уральским заводом. И -- уже как будто из параллельного мира, из сна, из... рая? -- текла, крепла, кристаллизовалась уверенность: если выгорит и там и там, Мехмед превратится в...
В нечто большее, чем Джерри Ли Коган.
Это была в высшей степени опасная уверенность, и сектор сознания, ответственный за физическое существование, сигнализировал: два этих проекта сродни двум сблизившимся раскаленным плитам, над (между?) которыми жизнь Мехмеда, как плевок, превратится в пар, в ничто.
Но кто, что могло помешать Мехмеду мечтать?
Он подумал, что если бы какой-нибудь исследователь взялся описывать его жизнь, у него ничего бы не получилось. Иные миллионные дела можно было уместить в несколько слов: узнал -- проверил -- купил -- перепродал -заработал (очень часто без ожидаемого "убил"); иные же его (как сейчас) совершенно необязательные размышления, если их, используя компьютерный термин, "разархивировать", заняли бы многие тысячи страниц, но никоим образом не приблизили бы гипотетического исследователя к пониманию сути Мехмеда.
Суть была где-то там.
Точнее, там же, где и судьба.
Мехмед не знал где.
И в то же время они были здесь и сейчас. Мехмед чувствовал это кожей, которую с него не успели содрать много лет назад в деревне Лати на советско-турецкой границе. Хотя еще мгновение назад их (сути и судьбы) здесь не было.
Мехмед подумал, что излюбленное (по жизни, как говорили сейчас в России) занятие человека -- убегать от своей сути (судьбы), слоняться (по оптовым продовольственным ярмаркам?), излюбленное же занятие судьбы (сути) -- идти за человеком, как охотник за зверем, и рано или поздно настигать.
Зачем?
Чтобы воссоедиться с человеком, внести, так сказать, в вопрос окончательную ясность. Получалось, что суть-судьба воистину сродни смерти. В том смысле, что невозможно было установить опытным путем, бесконечность или, напротив, окончательную (за которую для него пути нет) конечность обретает воссоединенный с сутью человек.
Сейчас Мехмед уже мог ясно (мысленно) сформулировать: для чего, с какой целью к нему пришел человек по фамилии Исфараилов? Он пришел к нему с целью вручить -- отдать, навязать, всучить, вбить как гвоздь, вогнать как нож, влепить как пулю? -- ему его суть. Наложенным платежом, заказным письмом, под расписку, с контрольным выстрелом и так далее.
Уж кому-кому, а Мехмеду было доподлинно известно, что иногда воссоединяющаяся с человеком суть имеет обыкновение отливаться в пулю. Однако он льстил себя надеждой, что хоть его суть и не может оказаться сложнее смерти, вполне может -- сложнее банальной пули. Впрочем, Мехмеду было известно немало случаев, когда завершающая точка-пуля ставилась посреди весьма причудливых, обещающих "текстов", которые, казалось бы, еще продолжать и продолжать. И почему-то не ставилась, когда, казалось бы, скверный, непристойный "текст" следовало решительно и гневно (проткнув пером бумагу) закончить.
Гарантий, таким образом, не было никаких ни от чего. Как в случае с золотыми часами -- вечным двигателем, которые шли без механического завода под стеклянным колпаком на черном алмазном мраморе в офисе Джерри Ли Когана, но могли в любой момент остановиться без видимых причин.
Самое удивительное, Мехмед действительно не знал, что в письме. Он подумал, что, пожалуй, гипотетическому исследователю незачем "разархивировать" его размышления по поводу трусов (а может, их отсутствия) у Зои; бесконечности, от лица которой с ним говорил Джерри Ли Коган; кукурузной плантации Халилыча на берегу Ориноко; прогулок по оптовым продовольственным ярмаркам человека по фамилии Берендеев. Исследователю вполне достанет предстоящей беседы Мехмеда с Исфараиловым.
Это показалось Мехмеду несправедливым. Его личность (по крайней мере, так ему представлялось) была слишком многогранна, чтобы вместиться в какой-то единственный поступок, какое-то единственное решение. А там, вспомнилась Мехмеду первая в истории советской литературы ода Сталину, сочиненная поэтом Борисом Пастернаком, за каменной стеной, живет не человек -- поступок ростом с шар земной. Мехмеду хотелось, чтобы это было про него. Но это было не про него. Когда-то про Сталина. Сейчас, возможно, про Джерри Ли Когана.
Ему стало грустно, как и всегда, когда речь шла о капиталах, многократно превосходящих его собственные, о вещах, повлиять на которые Мехмед не мог, как бы ни хотел. Поступок, живший в коттеджном поселке за бетонной стеной, был ростом... с Мехмеда, и только с Мехмеда, то есть значительно меньше земного шара, а также Сталина и Джерри Ли Когана.
-- Прошу вас, проходите, -- приветливо пригласил Исфараилова в дом Мехмед. -- Я сегодня один, а значит, и повар, и бармен, и секретарь, и горничная в одном лице. Что предпочитаете пить в это время суток, любезный?
Мехмед с неудовольствием отметил, что почему-то думает на английском, а потом переводит на русский. Получалось как-то суетливо, нескладно, а главное, нелепо. Разве можно, находясь в России, если, конечно, ты не последний кретин, спрашивать: "Что предпочитаете пить в это время суток?" Понятие алкоголя в России не было дифференцировано, диверсифицировано, "бытовизировано" до такой степени, чтобы человек мог легко, естественно, а главное, искренне ответить, что он предпочитает пить в это время суток. Алкоголь и народ существовали в России слитно. Задавать подобный вопрос было столь же нелепо, как "каким воздухом предпочитаете дышать в это время суток?".
Мехмед с грустью подумал, что стареет. Недавно одна молодая (до тридцати) дама (Мехмед стоял вместе с ней под душем) заметила, что для своих шестидесяти без малого лет он выглядит великолепно. "Как мальчик" -- так она сказала. Мехмед, помнится, обрадовался, подбоченился, втянул живот, заиграл мускулатурой, попытался что-то такое полуакробатическое в скользкой пене у кафельной стены предпринять, а после, хватив неразбавленного (зачем?) виски, еще косо как-то и прыгнул с вышки в бассейн, больно ударившись о воду плечом.
Спустя какое-то время дама ушла.
Мехмед, ощущая боль в пояснице (зачем поднимал даму в душе?), в плече (зачем прыгал с вышки?), в хлопающем по ногам намокшем купальном халате потащился в раздевалку.
Там было зеркало.
Увидев свое отражение, Мехмед понял, что в отдельные (как правило, короткие) периоды времени можно (независимо от возраста) выглядеть очень даже неплохо, однако обмануть время невозможно. Дама назвала его мальчиком, но он был далеко не мальчиком. В шестьдесят лет можно иметь относительно гладкую кожу и густые, хоть и седые волосы. Но как быть с остальным? Невидимые внутренние органы -- сердце, печень, почки, селезенка и так далее -- старели точно так же, как и органы видимые. Они являлись сообщающимися сосудами. Пожалуй, лучше, усмехнулся про себя Мехмед, иметь крепкое, здоровое сердце и -- черт с ней! -- мятую, изборожденную морщинами физиономию. Главное же, изнашивался мозг. Именно там, в известкующихся, питающих мозг кровью сосудах пролегала главная магистраль старения, на которую человек въезжал в детской коляске и с которой скатывался в катафалке (если богат), гораздо чаще -- в простом похоронном автобусе, а иногда и в совсем простом полиэтиленовом мешке. Глядя на себя в зеркале -- морщинистого, сутулого, с петушиными какими-то, желтыми, вывернутыми ногами, синими коленями, выступившей на лице малиновой сеточкой капилляров, -- Мехмед понял, что игры со старостью смешны и неприличны. Старость неизменно (иногда для виду поддавшись) выигрывает.
Но редкому (в особенности богатому) человеку (не говоря, естественно, о женщинах) дано с достоинством проигрывать этот game. Эликсир молодости в ряду приоритетов алхимии значился вторым после философского камня, то есть денег. На третьем месте, как известно, стояло создание гомункулуса, и Мехмед прежде не понимал, зачем богатому, вечно юному человеку еще и гомункулус. Понял ближе к старости: насильственно вернувшемуся в юность не с кем общаться. Сверстники -- в гробу или на пути к гробу. Новые сверстники не интересны, потому что они, в сущности, из другого мира. Собеседником вне возраста, вне времени, вне страстей и пристрастий, следовательно, являлся этот самый бережно выращиваемый в реторте гомункулус, единственный, как выяснялось, возможный товарищ для омолодившегося старца. Товарищ, возникший из ничего, стремящийся... куда? Мехмед вспомнил, что век гомункулуса шестьсот лет, но очень хрупок этот век. Достаточно ему хотя бы раз в полнолуние не отведать свежих персиков, и... Мехмед подумал, что гораздо сподручнее размещать гомункулусов в компьютерах. Там, в Интернете, они смогут удовлетворить свою бесконечную страсть к знаниям.
-- Кажется, есть такая русская частушка... -- улыбнулся Исфараилов. -- "Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик"... Но это не про вас, Мехмед-ага.
-- Что вы имеете в виду? -- внимательно посмотрел на Исфараилова Мехмед, испугавшись, не про гомункулуса ли случаем эта русская частушка?
-- Не про вас и не про себя, -- уточнил Исфараилов, -- но про русский народ. Я имею в виду знаменитое розановское "вечно бабье" в загадочной славянской душе. Русский народ -- баба, Мехмед-ага, хотя некоторые его представители и ходят в штанах. Только ведь, -- добавил после паузы, -- баба, ходящая в штанах, -- это хуже, нежели просто баба. Сдается мне, тут имеет место куда более сложное, нежели просто физиологическое, превращение.
-- Немного текилы? -- Мехмед подумал, что Исфараилову, по всей видимости, придется по душе этот огненный -- мужской! -- напиток. Хотя Мехмеду были известны и женщины -- большие любительницы текилы.
-- Не откажусь. -- Исфараилов с интересом оглядел огромный, обшитый деревом холл, служивший Мехмеду всем, за исключением кабинета и спальни. -- Но самое скверное и позорное сегодня на просторах бывшего СССР -- это русская власть.
Аккуратно повесив плащ на вешалку, Исфараилов остался в черной, кожаной, с малиновой атласной спиной жилетке. Мехмед обратил внимание на его остроносые (у Мехмеда были точно такие же, но другого цвета) ботинки. В лондонском "Orimi Wood" он заплатил за них тысячу долларов. Самое удивительное в этих ботинках заключалось в том, что невозможно было понять, почему они стоят тысячу долларов. Мехмед подумал, что одно из преимуществ, сообщаемых деньгами их обладателю, заключается в предоставлении возможности презирать нормы формальной логики и этики. Причем презрение имело два (но, может, и больше) измерения. Одни -- как Мехмед и, стало быть, Исфараилов -- покупали ботинки за тысячу долларов. Другие -- как Берендеев -- слонялись по грязным оптовым продовольственным ярмаркам и... ничего не покупали.
-- Я много думал над причинами упадка России, -- задумчиво посмотрел в окно на дальнюю линию леса Исфараилов, как если бы именно там, в смешении прозрачного осеннего воздуха, ярких листьев и темной, запаханной под озимые, земли, прочитывались эти самые причины. -- Мне кажется, что Россия... потеряла пол, как... сумасшедший теряет разум. Мужчины в России перестали быть мужчинами, а женщины женщинами в классическом смысле слова. Они сбиваются в какую-то странную биомассу, которая уже не живет по старым -- человеческим -законам, но еще не живет по новым -- не знаю каким -- законам. Ведь, в сущности, разделение людей по полам и есть тот самый цемент, который скрепляет то, что мы называем зданием человеческой цивилизации, который не дает ей рассыпаться, превратиться в дерьмо. Пол побуждает человека создавать семью и воспроизводить себе подобных, то есть перманентно генерировать и регенерировать государство и общество. Так называемая национальная идея тоже, в сущности, имеет половое измерение. Она в том, что мужское и женское начала смешиваются во времени и пространстве, в толковании сущего, сформулированного определенным -- русским или китайским, да каким угодно, -- но единым для них и, следовательно, их детей языком. Здесь обретают конкретный смысл: воля к жизни, мужество, связанное с необходимостью защитить дом и очаг, материнская жертвенность, наконец, труд во имя достойной жизни для себя и близких. Стоит только сместить, смазать, затушевать границу между полами, и нация превращается в биомассу. Как сейчас русские. Я, конечно, отдаю себе отчет, что это невозможно, что это против Бога и природы, но... эти люди, -- продолжил Исфараилов, -- которые делают вид, что управляют Россией, волей-неволей олицетворяют собой новую -- бесполую, а может, внеполовую -- сущность русского народа. Я видел статистику: русские сейчас вымирают быстрее всех других народов. И это естественно, потому что бесполым не дано размножаться. Им ни к чему государство, дом, семья, работа и даже... один для всех язык. Они лишены возможности здраво и точно оценивать ситуацию, поэтому им не дано осознать, насколько омерзительна и ничтожна власть, которую они безропотно терпят, насколько она невозможна для нормальных, сохранивших пол, а следовательно, и волю к жизни народов. В особенности же для мужчин, оставшихся, в отличие от русских, мужчинами.
-- Которые, конечно же, живут на Кавказе, где же еще? -- скорее не спросил, а подумал вслух Мехмед.
Кавказ вдруг увиделся ему в виде фрагмента географического (он видел такой, имитирующий в миниатюре земной шар -- материки, климатические зоны, океаны и острова, -- в Австралии под Сиднеем) парка. Искусственную снежную (соляную) вершину рукотворного Эльбруса победительно попирал ботинками ценой в тысячу долларов человек в черной, кожаной, с атласной малиновой спиной жилетке.
"День и ночь", -- Мехмед вдруг догадался, что именно символизирует собой жилетка Исфараилова. Единственно, она символизировала какую-то слишком уж непроглядную -- беззвездную -- ночь и угасающий (столь насыщенные малиновые закаты Мехмед наблюдал поздней осенью на Цейлоне) день. Местные жители почему-то боялись этих закатов, запирались в своих домах. Мехмед же подолгу гулял вдоль океана, а иногда даже и плавал в теплой густой малиновой воде. Помнится, в закатной этой воде его охватывало чувство удивительного, бесконечного покоя. Ему казалось, что именно так должен себя чувствовать нерожденный ребенок в материнской (если, конечно, мать относится к беременности серьезно) утробе. И еще ему казалось, что когда-нибудь он вернется... не в материнскую утробу, нет, но в этот покой, причем вернется каким-то излишне умудренным, и... вода там будет другого цвета.
Странные мысли время от времени посещали Мехмеда.
Исфараилов, таким образом, был джинном концентрированных страстей, порожденных большой печалью. Джинном воздушных замков, выстраиваемых в закатном небе и странным образом опускающихся на грешную и кровавую землю. Джинном мятущегося темного воздуха, заступающего на место божественно сияющего звездного небосвода.
"Мертвым не дано видеть звезды", вспомнил Мехмед странную фразу, выгравированную на рукоятке приобретенного им по случаю старинного клинка дамасской стали. Продавец, естественно, уверял, что этим клинком рубил головы неверным сам пророк Ваххаб, Мехмед же никак не мог взять в толк: для чего на другой стороне рукоятки выпукло изображен фрагмент звездного неба, а именно редкое и большую часть года скрытое космическими туманностями созвездие, которое древние египтяне называли Глазом Сета? Не дано видеть, помнится, подумал Мехмед, сжимая в ладони рукоятку, но ведь можно... ощущать. У него возникла какая-то совсем дурная мысль, что этот клинок весьма пригодится ему... где? И (не менее дурная, но горестная) мысль, что там, где он мог бы весьма ему пригодиться, Мехмед... окажется без клинка. Разжав руку, он обнаружил, что отпечатавшееся на ладони созвездие некоторое время присутствовало на коже в режиме исчезающего тиснения. Мехмед, к немалой радости выдававшего себя за антиквара, знатока древности продавца, заплатил за клинок не торгуясь.
Он не сомневался, что одной ногой (одним глазом?) Исфараилов здесь и сейчас, другой ногой (глазом) -- там, где не дано видеть звезды.
Мир расплывался, распадался, делился прямо на глазах (под ногами?). Безумие, бесстрастно (как будто думал не о себе) констатировал Мехмед, это составленная из воздушных прутьев (клинков?) клетка без ключа. Мехмед был мастером по составлению таких клеток и заключению в них себя самого. Ему стоило немалых трудов разогнуть еще не успевшие затвердеть прутья (клинки?), вырваться (вернуться) в обычный мир.
-- Только разве там еще функционирует русская власть? -- Мехмед подумал, что едва ли на всем Кавказе наберется и сотня человек в ботинках за тысячу долларов. Однако же судьбу Кавказа (и только ли его?) решали именно они.
Мехмед вернулся к мысли, что если человеческую жизнь уподобить реке, то внутри этой реки сразу много течений. И далеко не всегда то, которое у всех на виду, главное.
К примеру, Мехмеду и в голову не могло прийти, что отправной точкой в решении его дела (а Мехмед не сомневался, что Исфараилов пришел именно за этим) послужит достаточно спорный императив о "вечно бабьем" в славянской (русской) душе (власти), который Исфараилов довел до логического абсолюта, вообще отказав русским в праве на пол. Вечная жизнь, таким образом, протекала над любыми системами причинно-следственных связей, как над затонувшими кораблями, то есть была беззаконна, или (как Бог или сознание) творила сама себя как хотела и из чего хотела. Точно так же над формальными логикой и этикой (другими затонувшими кораблями) "протекали" большие деньги. Отсутствие законов, следовательно, представало единственным законом реки-жизни. У Мехмеда возникло противоречивое ощущение кристальной ясности, как если бы он смотрел на мир вниз с горной -- кавказской? -- вершины и одновременно из темной комнаты, где он ловил мифическую черную кошку, твердо зная, что ее там нет.
Ясность внутри тьмы.
Тьма внутри ясности.
Это называлось предвидением.
Мехмед ясно увидел себя внутри тьмы. Но эта тьма не была смертью. Он подумал, что это не предвидение, а бред, точнее, "бредвидение".
Он подумал, что, пожалуй, не сумеет быстро и ловко (как, вне всяких сомнений, сделал бы это раньше) пристрелить Исфараилова. Почему-то Мехмед был уверен, что тот выбьет ногой пистолет из его рук, а затем кистью наотмашь вобьет ему в глотку бережно сохраняемые зубы.
Многие годы Мехмед вообще не задумывался о немощи и смерти. Жизнь сидела в нем плотно, сочно, как вбитый по самую шляпку в свежую древесину гвоздь. Нынче же гвоздь не то чтобы расшатался, но как бы обветшал, точнее, изменил внутреннюю структуру, сделался хрупким и ломким, как хрусталь. Мехмед почти физически ощущал, как легко (вздумай кто) вытащить из него хрустальный гвоздь даже без помощи приличествующих случаю инструментов.
Жизнь в теле Мехмеда можно было уподобить зубам в его деснах. У Мехмеда были (для его возраста) превосходные зубы, однако же он определенно ощущал непрочность, какую-то исходность их пребывания во рту. Зубы пока держались, но как осенние листья на дереве в канун последнего (для листьев) порыва ветра.
Таким образом, свести разговор с Исфараиловым к ответу на один-единственный вопрос возможным не представлялось. Протяженность тех или иных процессов, независимо от воли участвующих в них людишек, определелялась вечностью. Человеку было отказано в праве вершить, что должно закончиться, а что -- продолжиться и как быстро закончиться, как долго продолжиться. Единственно, над чем был относительно властен человек, -- над собственной жизнью, но и тут в решающие моменты вечность могла запросто лишить его тех самых извлекающих гвоздь подручных инструментов.
-- Русская власть на Кавказе, -- ослепительно улыбнулся (белоснежные его зубы сидели в деснах не в пример крепче, нежели у Мехмеда) Исфараилов, -сейчас представляет из себя нонсенс и abcence. Открою вам тайну, Мехмед-ага: еще больший нонсенс и abcence она представляет из себя в России.
-- Как мне к вам обращаться? -- поинтересовался Мехмед. Его не удивляло, что Исфараилов (и не один только Исфараилов) ругает Россию. Удивляло, что Исфараилов (и не один только Исфараилов) не соотносит ненависть к России с тем, что исключительно благодаря океанической (в смысле неисчерпаемости) доброте и океаническому же терпению народа этой страны ходит в ботинках за тысячу долларов. Честным трудом на горячо любимом Исфараиловым, почти уже и независимом Кавказе заработать тысячу долларов на ботинки возможным не представлялось.
Мехмед давно (как только перебрался на вторую половину) обратил внимание, что иногда жизнь перестает подчиняться законам естественного (привычного для человека) течения времени. Начинает как взбесившийся конь скакать не на четырех копытах и прямо, но на двух и вокруг своей (коня) оси, как выскочившая из берегов река течь сразу во все стороны. Время же при этом останавливается, влепляется, как муха в смолу (по прошествии веков -- янтарь), в не ощутимую человеком (как рентгеновское излучение) бесконечность, "зависает" подобно картинке на компьютерном дисплее.
Так было и сейчас.
Едва ли с момента, как Зоя попросила его по телефону встретиться с человеком по фамилии Исфараилов, минуло полчаса, однако же Мехмед в эти полчаса успел прожить сразу много жизней, кое-что (по мелочи) уяснить -- он и словом еще не перемолвился с неведомым Исфараиловым, но уже знал, о чем пойдет разговор, -- и в то же время (по-крупному) "выпасть" из действительности, утратить (глубинное) понимание хода вещей.
Мехмед не знал, как выразить это ощущение в словах. Даже не столько выразить, сколько определить, к какому именно типу времени отнести данную встречу.
Потому что внутри обыденного (которое на часах) времени скрывалось бесчисленное множество других, а вместе они, по всей видимости, образовывали то, что одни люди называли Божьим промыслом, другие -- бесконечностью, третьи -- вечностью, четвертые (к ним причислял себя и Мехмед) -- судьбой, то есть той самой волей, которая (по аналогии с ничто, которое "ничтожит", "волит") все решает и которую не переспорить.
В известном смысле это примиряло с мирозданием. Человек, выходит, что-то собой представлял, чего-то стоил, если за ним ходила по пятам судьба. Иногда Мехмед думал: а что, интересно, происходит с человеком, от которого судьба отступается? Но при здравом размышлении приходил к выводу, что такого быть не может. Это было все равно как если бы вдруг исчезло земное притяжение. Мир бы поплыл... к чертям собачьим. Но если земное притяжение прикрепляло человека (и все сущее) к матери-земле, то судьба прикрепляла... к чему? К Богу, бесконечности, вечности?
Совершенно точно прикрепляла к смерти, как эстафетную палочку передавала ей человека с рук на руки.
А после смерти, подумал Мехмед, если допустить, что человек обретает некую иную, допустим энергетическую, форму существования, что замещает ему судьбу? Или, совсем какая-то дикая мысль посетила Мехмеда, пройдя через Страшный суд и соответствующим образом перестроившись (реструктуризировавшись), энергетический человек сам становится судьбой, то есть прикрепляется к нормальному (земному) человеку? В таком случае мироздание приобретало законченный смысл. Единственно, трудно было понять: почему человечество так медленно меняется к лучшему, если конечно не меняется к худшему?
Вероятно, не всякий (в особенности тот, носителем которого являлась судьба) опыт усваивался человечеством. В плане передачи (непередачи) опыта судьба напоминала смерть.
Многие вопросы, успокоил себя Мехмед, старше человека, соответственно, и отвечать на них должен тот (те), кто старше человека. Вот только не понятно было, кому (перед кем) отвечать. Вероятно, тому (перед теми), кто в свою очередь старше их, подумал Мехмед. Иерархия бесконечности, таким образом, была сродни иерархии артели, холдинга, концерна, да, собственно, любой структурированной организации. Порядок есть везде, с неожиданным удовлетворением подумал Мехмед, иначе все давно бы рухнуло. Просто не всем (и не всегда) удается осмыслить этот порядок.
Он давно привык не беспокоиться по поводу своих слишком уж долгих и на первый взгляд бесплодных размышлений о чем-либо. Скажем, о средней цене на молибден в будущем году; о белье: какое, интересно -- кружевное, трикотажное, шелковое? -- носят (если, конечно, носят) женщины-телохранители, в частности Зоя; о завещании (кому достанутся его миллиарды?) Джерри Ли Когана; о кукурузной (зачем она ему?) плантации Халилыча в Аргентине; о странной привычке предполагаемого делового партнера писателя-фантаста Руслана Берендеева шляться по оптовым продовольственным ярмаркам. Теоретически Мехмед мог понять человека, шляющегося по публичным домам, опиумным притонам, разным злачным местам, где демонстрируют патологические сексуальные шоу, дерутся до полусмерти, грязно играют на каких-то диких тотализаторах, но совершенно не мог -- без видимой цели слоняющегося по оптовым продовольственным ярмаркам. Берендеев как будто издевался над жизнью, здравым смыслом, иерархией бесконечности, и это раздражало и тревожило Мехмеда. Как иметь дело с таким человеком? Пусть даже он предлагает выгодное дело. Только может ли предложить нормальное дело человек, слоняющийся по оптовым продовольственным ярмаркам?
Мехмед сомневался.
От подобного человека могло прийти либо сверхвыгодное, либо сверхпровальное дело.
Мехмед не верил писателю-фантасту Руслану Берендееву, однако просчитывающий (ответственный за бизнес) сектор сознания сигнализировал: проект может принести прибыль покруче операции с уральским заводом. И -- уже как будто из параллельного мира, из сна, из... рая? -- текла, крепла, кристаллизовалась уверенность: если выгорит и там и там, Мехмед превратится в...
В нечто большее, чем Джерри Ли Коган.
Это была в высшей степени опасная уверенность, и сектор сознания, ответственный за физическое существование, сигнализировал: два этих проекта сродни двум сблизившимся раскаленным плитам, над (между?) которыми жизнь Мехмеда, как плевок, превратится в пар, в ничто.
Но кто, что могло помешать Мехмеду мечтать?
Он подумал, что если бы какой-нибудь исследователь взялся описывать его жизнь, у него ничего бы не получилось. Иные миллионные дела можно было уместить в несколько слов: узнал -- проверил -- купил -- перепродал -заработал (очень часто без ожидаемого "убил"); иные же его (как сейчас) совершенно необязательные размышления, если их, используя компьютерный термин, "разархивировать", заняли бы многие тысячи страниц, но никоим образом не приблизили бы гипотетического исследователя к пониманию сути Мехмеда.
Суть была где-то там.
Точнее, там же, где и судьба.
Мехмед не знал где.
И в то же время они были здесь и сейчас. Мехмед чувствовал это кожей, которую с него не успели содрать много лет назад в деревне Лати на советско-турецкой границе. Хотя еще мгновение назад их (сути и судьбы) здесь не было.
Мехмед подумал, что излюбленное (по жизни, как говорили сейчас в России) занятие человека -- убегать от своей сути (судьбы), слоняться (по оптовым продовольственным ярмаркам?), излюбленное же занятие судьбы (сути) -- идти за человеком, как охотник за зверем, и рано или поздно настигать.
Зачем?
Чтобы воссоедиться с человеком, внести, так сказать, в вопрос окончательную ясность. Получалось, что суть-судьба воистину сродни смерти. В том смысле, что невозможно было установить опытным путем, бесконечность или, напротив, окончательную (за которую для него пути нет) конечность обретает воссоединенный с сутью человек.
Сейчас Мехмед уже мог ясно (мысленно) сформулировать: для чего, с какой целью к нему пришел человек по фамилии Исфараилов? Он пришел к нему с целью вручить -- отдать, навязать, всучить, вбить как гвоздь, вогнать как нож, влепить как пулю? -- ему его суть. Наложенным платежом, заказным письмом, под расписку, с контрольным выстрелом и так далее.
Уж кому-кому, а Мехмеду было доподлинно известно, что иногда воссоединяющаяся с человеком суть имеет обыкновение отливаться в пулю. Однако он льстил себя надеждой, что хоть его суть и не может оказаться сложнее смерти, вполне может -- сложнее банальной пули. Впрочем, Мехмеду было известно немало случаев, когда завершающая точка-пуля ставилась посреди весьма причудливых, обещающих "текстов", которые, казалось бы, еще продолжать и продолжать. И почему-то не ставилась, когда, казалось бы, скверный, непристойный "текст" следовало решительно и гневно (проткнув пером бумагу) закончить.
Гарантий, таким образом, не было никаких ни от чего. Как в случае с золотыми часами -- вечным двигателем, которые шли без механического завода под стеклянным колпаком на черном алмазном мраморе в офисе Джерри Ли Когана, но могли в любой момент остановиться без видимых причин.
Самое удивительное, Мехмед действительно не знал, что в письме. Он подумал, что, пожалуй, гипотетическому исследователю незачем "разархивировать" его размышления по поводу трусов (а может, их отсутствия) у Зои; бесконечности, от лица которой с ним говорил Джерри Ли Коган; кукурузной плантации Халилыча на берегу Ориноко; прогулок по оптовым продовольственным ярмаркам человека по фамилии Берендеев. Исследователю вполне достанет предстоящей беседы Мехмеда с Исфараиловым.
Это показалось Мехмеду несправедливым. Его личность (по крайней мере, так ему представлялось) была слишком многогранна, чтобы вместиться в какой-то единственный поступок, какое-то единственное решение. А там, вспомнилась Мехмеду первая в истории советской литературы ода Сталину, сочиненная поэтом Борисом Пастернаком, за каменной стеной, живет не человек -- поступок ростом с шар земной. Мехмеду хотелось, чтобы это было про него. Но это было не про него. Когда-то про Сталина. Сейчас, возможно, про Джерри Ли Когана.
Ему стало грустно, как и всегда, когда речь шла о капиталах, многократно превосходящих его собственные, о вещах, повлиять на которые Мехмед не мог, как бы ни хотел. Поступок, живший в коттеджном поселке за бетонной стеной, был ростом... с Мехмеда, и только с Мехмеда, то есть значительно меньше земного шара, а также Сталина и Джерри Ли Когана.
-- Прошу вас, проходите, -- приветливо пригласил Исфараилова в дом Мехмед. -- Я сегодня один, а значит, и повар, и бармен, и секретарь, и горничная в одном лице. Что предпочитаете пить в это время суток, любезный?
Мехмед с неудовольствием отметил, что почему-то думает на английском, а потом переводит на русский. Получалось как-то суетливо, нескладно, а главное, нелепо. Разве можно, находясь в России, если, конечно, ты не последний кретин, спрашивать: "Что предпочитаете пить в это время суток?" Понятие алкоголя в России не было дифференцировано, диверсифицировано, "бытовизировано" до такой степени, чтобы человек мог легко, естественно, а главное, искренне ответить, что он предпочитает пить в это время суток. Алкоголь и народ существовали в России слитно. Задавать подобный вопрос было столь же нелепо, как "каким воздухом предпочитаете дышать в это время суток?".
Мехмед с грустью подумал, что стареет. Недавно одна молодая (до тридцати) дама (Мехмед стоял вместе с ней под душем) заметила, что для своих шестидесяти без малого лет он выглядит великолепно. "Как мальчик" -- так она сказала. Мехмед, помнится, обрадовался, подбоченился, втянул живот, заиграл мускулатурой, попытался что-то такое полуакробатическое в скользкой пене у кафельной стены предпринять, а после, хватив неразбавленного (зачем?) виски, еще косо как-то и прыгнул с вышки в бассейн, больно ударившись о воду плечом.
Спустя какое-то время дама ушла.
Мехмед, ощущая боль в пояснице (зачем поднимал даму в душе?), в плече (зачем прыгал с вышки?), в хлопающем по ногам намокшем купальном халате потащился в раздевалку.
Там было зеркало.
Увидев свое отражение, Мехмед понял, что в отдельные (как правило, короткие) периоды времени можно (независимо от возраста) выглядеть очень даже неплохо, однако обмануть время невозможно. Дама назвала его мальчиком, но он был далеко не мальчиком. В шестьдесят лет можно иметь относительно гладкую кожу и густые, хоть и седые волосы. Но как быть с остальным? Невидимые внутренние органы -- сердце, печень, почки, селезенка и так далее -- старели точно так же, как и органы видимые. Они являлись сообщающимися сосудами. Пожалуй, лучше, усмехнулся про себя Мехмед, иметь крепкое, здоровое сердце и -- черт с ней! -- мятую, изборожденную морщинами физиономию. Главное же, изнашивался мозг. Именно там, в известкующихся, питающих мозг кровью сосудах пролегала главная магистраль старения, на которую человек въезжал в детской коляске и с которой скатывался в катафалке (если богат), гораздо чаще -- в простом похоронном автобусе, а иногда и в совсем простом полиэтиленовом мешке. Глядя на себя в зеркале -- морщинистого, сутулого, с петушиными какими-то, желтыми, вывернутыми ногами, синими коленями, выступившей на лице малиновой сеточкой капилляров, -- Мехмед понял, что игры со старостью смешны и неприличны. Старость неизменно (иногда для виду поддавшись) выигрывает.
Но редкому (в особенности богатому) человеку (не говоря, естественно, о женщинах) дано с достоинством проигрывать этот game. Эликсир молодости в ряду приоритетов алхимии значился вторым после философского камня, то есть денег. На третьем месте, как известно, стояло создание гомункулуса, и Мехмед прежде не понимал, зачем богатому, вечно юному человеку еще и гомункулус. Понял ближе к старости: насильственно вернувшемуся в юность не с кем общаться. Сверстники -- в гробу или на пути к гробу. Новые сверстники не интересны, потому что они, в сущности, из другого мира. Собеседником вне возраста, вне времени, вне страстей и пристрастий, следовательно, являлся этот самый бережно выращиваемый в реторте гомункулус, единственный, как выяснялось, возможный товарищ для омолодившегося старца. Товарищ, возникший из ничего, стремящийся... куда? Мехмед вспомнил, что век гомункулуса шестьсот лет, но очень хрупок этот век. Достаточно ему хотя бы раз в полнолуние не отведать свежих персиков, и... Мехмед подумал, что гораздо сподручнее размещать гомункулусов в компьютерах. Там, в Интернете, они смогут удовлетворить свою бесконечную страсть к знаниям.
-- Кажется, есть такая русская частушка... -- улыбнулся Исфараилов. -- "Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик"... Но это не про вас, Мехмед-ага.
-- Что вы имеете в виду? -- внимательно посмотрел на Исфараилова Мехмед, испугавшись, не про гомункулуса ли случаем эта русская частушка?
-- Не про вас и не про себя, -- уточнил Исфараилов, -- но про русский народ. Я имею в виду знаменитое розановское "вечно бабье" в загадочной славянской душе. Русский народ -- баба, Мехмед-ага, хотя некоторые его представители и ходят в штанах. Только ведь, -- добавил после паузы, -- баба, ходящая в штанах, -- это хуже, нежели просто баба. Сдается мне, тут имеет место куда более сложное, нежели просто физиологическое, превращение.
-- Немного текилы? -- Мехмед подумал, что Исфараилову, по всей видимости, придется по душе этот огненный -- мужской! -- напиток. Хотя Мехмеду были известны и женщины -- большие любительницы текилы.
-- Не откажусь. -- Исфараилов с интересом оглядел огромный, обшитый деревом холл, служивший Мехмеду всем, за исключением кабинета и спальни. -- Но самое скверное и позорное сегодня на просторах бывшего СССР -- это русская власть.
Аккуратно повесив плащ на вешалку, Исфараилов остался в черной, кожаной, с малиновой атласной спиной жилетке. Мехмед обратил внимание на его остроносые (у Мехмеда были точно такие же, но другого цвета) ботинки. В лондонском "Orimi Wood" он заплатил за них тысячу долларов. Самое удивительное в этих ботинках заключалось в том, что невозможно было понять, почему они стоят тысячу долларов. Мехмед подумал, что одно из преимуществ, сообщаемых деньгами их обладателю, заключается в предоставлении возможности презирать нормы формальной логики и этики. Причем презрение имело два (но, может, и больше) измерения. Одни -- как Мехмед и, стало быть, Исфараилов -- покупали ботинки за тысячу долларов. Другие -- как Берендеев -- слонялись по грязным оптовым продовольственным ярмаркам и... ничего не покупали.
-- Я много думал над причинами упадка России, -- задумчиво посмотрел в окно на дальнюю линию леса Исфараилов, как если бы именно там, в смешении прозрачного осеннего воздуха, ярких листьев и темной, запаханной под озимые, земли, прочитывались эти самые причины. -- Мне кажется, что Россия... потеряла пол, как... сумасшедший теряет разум. Мужчины в России перестали быть мужчинами, а женщины женщинами в классическом смысле слова. Они сбиваются в какую-то странную биомассу, которая уже не живет по старым -- человеческим -законам, но еще не живет по новым -- не знаю каким -- законам. Ведь, в сущности, разделение людей по полам и есть тот самый цемент, который скрепляет то, что мы называем зданием человеческой цивилизации, который не дает ей рассыпаться, превратиться в дерьмо. Пол побуждает человека создавать семью и воспроизводить себе подобных, то есть перманентно генерировать и регенерировать государство и общество. Так называемая национальная идея тоже, в сущности, имеет половое измерение. Она в том, что мужское и женское начала смешиваются во времени и пространстве, в толковании сущего, сформулированного определенным -- русским или китайским, да каким угодно, -- но единым для них и, следовательно, их детей языком. Здесь обретают конкретный смысл: воля к жизни, мужество, связанное с необходимостью защитить дом и очаг, материнская жертвенность, наконец, труд во имя достойной жизни для себя и близких. Стоит только сместить, смазать, затушевать границу между полами, и нация превращается в биомассу. Как сейчас русские. Я, конечно, отдаю себе отчет, что это невозможно, что это против Бога и природы, но... эти люди, -- продолжил Исфараилов, -- которые делают вид, что управляют Россией, волей-неволей олицетворяют собой новую -- бесполую, а может, внеполовую -- сущность русского народа. Я видел статистику: русские сейчас вымирают быстрее всех других народов. И это естественно, потому что бесполым не дано размножаться. Им ни к чему государство, дом, семья, работа и даже... один для всех язык. Они лишены возможности здраво и точно оценивать ситуацию, поэтому им не дано осознать, насколько омерзительна и ничтожна власть, которую они безропотно терпят, насколько она невозможна для нормальных, сохранивших пол, а следовательно, и волю к жизни народов. В особенности же для мужчин, оставшихся, в отличие от русских, мужчинами.
-- Которые, конечно же, живут на Кавказе, где же еще? -- скорее не спросил, а подумал вслух Мехмед.
Кавказ вдруг увиделся ему в виде фрагмента географического (он видел такой, имитирующий в миниатюре земной шар -- материки, климатические зоны, океаны и острова, -- в Австралии под Сиднеем) парка. Искусственную снежную (соляную) вершину рукотворного Эльбруса победительно попирал ботинками ценой в тысячу долларов человек в черной, кожаной, с атласной малиновой спиной жилетке.
"День и ночь", -- Мехмед вдруг догадался, что именно символизирует собой жилетка Исфараилова. Единственно, она символизировала какую-то слишком уж непроглядную -- беззвездную -- ночь и угасающий (столь насыщенные малиновые закаты Мехмед наблюдал поздней осенью на Цейлоне) день. Местные жители почему-то боялись этих закатов, запирались в своих домах. Мехмед же подолгу гулял вдоль океана, а иногда даже и плавал в теплой густой малиновой воде. Помнится, в закатной этой воде его охватывало чувство удивительного, бесконечного покоя. Ему казалось, что именно так должен себя чувствовать нерожденный ребенок в материнской (если, конечно, мать относится к беременности серьезно) утробе. И еще ему казалось, что когда-нибудь он вернется... не в материнскую утробу, нет, но в этот покой, причем вернется каким-то излишне умудренным, и... вода там будет другого цвета.
Странные мысли время от времени посещали Мехмеда.
Исфараилов, таким образом, был джинном концентрированных страстей, порожденных большой печалью. Джинном воздушных замков, выстраиваемых в закатном небе и странным образом опускающихся на грешную и кровавую землю. Джинном мятущегося темного воздуха, заступающего на место божественно сияющего звездного небосвода.
"Мертвым не дано видеть звезды", вспомнил Мехмед странную фразу, выгравированную на рукоятке приобретенного им по случаю старинного клинка дамасской стали. Продавец, естественно, уверял, что этим клинком рубил головы неверным сам пророк Ваххаб, Мехмед же никак не мог взять в толк: для чего на другой стороне рукоятки выпукло изображен фрагмент звездного неба, а именно редкое и большую часть года скрытое космическими туманностями созвездие, которое древние египтяне называли Глазом Сета? Не дано видеть, помнится, подумал Мехмед, сжимая в ладони рукоятку, но ведь можно... ощущать. У него возникла какая-то совсем дурная мысль, что этот клинок весьма пригодится ему... где? И (не менее дурная, но горестная) мысль, что там, где он мог бы весьма ему пригодиться, Мехмед... окажется без клинка. Разжав руку, он обнаружил, что отпечатавшееся на ладони созвездие некоторое время присутствовало на коже в режиме исчезающего тиснения. Мехмед, к немалой радости выдававшего себя за антиквара, знатока древности продавца, заплатил за клинок не торгуясь.
Он не сомневался, что одной ногой (одним глазом?) Исфараилов здесь и сейчас, другой ногой (глазом) -- там, где не дано видеть звезды.
Мир расплывался, распадался, делился прямо на глазах (под ногами?). Безумие, бесстрастно (как будто думал не о себе) констатировал Мехмед, это составленная из воздушных прутьев (клинков?) клетка без ключа. Мехмед был мастером по составлению таких клеток и заключению в них себя самого. Ему стоило немалых трудов разогнуть еще не успевшие затвердеть прутья (клинки?), вырваться (вернуться) в обычный мир.
-- Только разве там еще функционирует русская власть? -- Мехмед подумал, что едва ли на всем Кавказе наберется и сотня человек в ботинках за тысячу долларов. Однако же судьбу Кавказа (и только ли его?) решали именно они.
Мехмед вернулся к мысли, что если человеческую жизнь уподобить реке, то внутри этой реки сразу много течений. И далеко не всегда то, которое у всех на виду, главное.
К примеру, Мехмеду и в голову не могло прийти, что отправной точкой в решении его дела (а Мехмед не сомневался, что Исфараилов пришел именно за этим) послужит достаточно спорный императив о "вечно бабьем" в славянской (русской) душе (власти), который Исфараилов довел до логического абсолюта, вообще отказав русским в праве на пол. Вечная жизнь, таким образом, протекала над любыми системами причинно-следственных связей, как над затонувшими кораблями, то есть была беззаконна, или (как Бог или сознание) творила сама себя как хотела и из чего хотела. Точно так же над формальными логикой и этикой (другими затонувшими кораблями) "протекали" большие деньги. Отсутствие законов, следовательно, представало единственным законом реки-жизни. У Мехмеда возникло противоречивое ощущение кристальной ясности, как если бы он смотрел на мир вниз с горной -- кавказской? -- вершины и одновременно из темной комнаты, где он ловил мифическую черную кошку, твердо зная, что ее там нет.
Ясность внутри тьмы.
Тьма внутри ясности.
Это называлось предвидением.
Мехмед ясно увидел себя внутри тьмы. Но эта тьма не была смертью. Он подумал, что это не предвидение, а бред, точнее, "бредвидение".
Он подумал, что, пожалуй, не сумеет быстро и ловко (как, вне всяких сомнений, сделал бы это раньше) пристрелить Исфараилова. Почему-то Мехмед был уверен, что тот выбьет ногой пистолет из его рук, а затем кистью наотмашь вобьет ему в глотку бережно сохраняемые зубы.
Многие годы Мехмед вообще не задумывался о немощи и смерти. Жизнь сидела в нем плотно, сочно, как вбитый по самую шляпку в свежую древесину гвоздь. Нынче же гвоздь не то чтобы расшатался, но как бы обветшал, точнее, изменил внутреннюю структуру, сделался хрупким и ломким, как хрусталь. Мехмед почти физически ощущал, как легко (вздумай кто) вытащить из него хрустальный гвоздь даже без помощи приличествующих случаю инструментов.
Жизнь в теле Мехмеда можно было уподобить зубам в его деснах. У Мехмеда были (для его возраста) превосходные зубы, однако же он определенно ощущал непрочность, какую-то исходность их пребывания во рту. Зубы пока держались, но как осенние листья на дереве в канун последнего (для листьев) порыва ветра.
Таким образом, свести разговор с Исфараиловым к ответу на один-единственный вопрос возможным не представлялось. Протяженность тех или иных процессов, независимо от воли участвующих в них людишек, определелялась вечностью. Человеку было отказано в праве вершить, что должно закончиться, а что -- продолжиться и как быстро закончиться, как долго продолжиться. Единственно, над чем был относительно властен человек, -- над собственной жизнью, но и тут в решающие моменты вечность могла запросто лишить его тех самых извлекающих гвоздь подручных инструментов.
-- Русская власть на Кавказе, -- ослепительно улыбнулся (белоснежные его зубы сидели в деснах не в пример крепче, нежели у Мехмеда) Исфараилов, -сейчас представляет из себя нонсенс и abcence. Открою вам тайну, Мехмед-ага: еще больший нонсенс и abcence она представляет из себя в России.
-- Как мне к вам обращаться? -- поинтересовался Мехмед. Его не удивляло, что Исфараилов (и не один только Исфараилов) ругает Россию. Удивляло, что Исфараилов (и не один только Исфараилов) не соотносит ненависть к России с тем, что исключительно благодаря океанической (в смысле неисчерпаемости) доброте и океаническому же терпению народа этой страны ходит в ботинках за тысячу долларов. Честным трудом на горячо любимом Исфараиловым, почти уже и независимом Кавказе заработать тысячу долларов на ботинки возможным не представлялось.