Страница:
— Коли ныне снесет эту голову, так ради тебя, господине, и нашей православной Руси, — произнес с твердостью Иоанн-младой. — Когда пойдет на лобное место, я поцелую его в эту голову.
— Как так?
Великий князь грозно посмотрел на Мамона; этот старался, сколько мог, затаить свое смущение и встретил его очи с твердостью.
— Вот как дело было, — продолжал Иоанн-младой с спокойствием истины. — Вчера, на пиру у Андрея Фомича, были созваны, будто напосмех, и бояре твои и смерд, старые и молодые гуляки. Хмельной, он братался со всеми, пил за здоровье непотребной гречанки и обнимался с чеботарем, что шьет на нее черевики. Ты ведаешь, как он распутством своим бесславит род свой и наносит скорбь матушке, великой княгине Софье Фоминишне. В самом разгуле хмеля стал порочить русскую землю, и что стоит она только греками, и что вся сила и краса ее от греков, без них-де мы б и татар не выгнали, и Новгород не взяли, и Москвы не снаряжали. Лаялся, будто ты, господине, не помнишь его милостей и худо честишь его; за то и подарил он шпанскому королю византийское царство свое, а не тебе…
— Ах он собака!.. И конуру-то дают ему из милости, а дарит царства. Один брат лижет мисы на поварне у бесерменского царя и скоморошничает у него; другой слоняется по углам да продает первому глупцу кречетов за морями… Ну, что ж потом?
— Не посмею сказать, как он тебя облаял.
— Говори, я тебе приказываю.
— Молвил, что не отдал тебе Цареграда, ты-де… Воля твоя, отче, язык не двигается…
— Иван, ты меня знаешь?
Этот вопрос заставил бы и мертвого отвечать.
— Называл тебя псом, окаянным. И Хабар дал ему за то пощечину.
— И он не задушил его?.. — закричал великий князь и не мог более слова вымолвить. Глаза его ужасно запрыгали, дыхание остановилось в груди, будто сдавленной тяжелым камнем. Немного успокоившись, он сказал сыну:
— Воистину ли так?
— Спроси дьяка Бородатого, бояр постарше и ненадежнее, что были на пиру, дворского лекаря Антона.
Иван Васильевич задумался.
— Нет, не надо. Ты мне сказал, Иван: стану ли я допрашивать бояр и дьяков?
Великий князь любил очень своего сына и уверен был в его благоразумии и праводушии.
— Ты же что?.. — произнес он, грозно обратясь к Мамону, и вслед за тем ударил его посохом по лицу.
Мамон чувствовал, что жизнь его висит на волоске, и отвечал с твердостию:
— Волен, государь, казнить меня, а я доложил тебе, что слышал: я сам на пиру не был.
— А чтоб ты вперед выведывал повернее, заплати за бесчестье Симскому-Хабару сто рублей, да отнеси их сам, да поклонись ему трижды в ноги. Слышь?..
— Иван, — прибавил он, — вели, чтобы отныне звали его во всяком деле Хабаром. Хабарно[171] русскому царю иметь такого молодца. Недаром жалуешь его.
— А как попался на пир лекарь Антон? — спросил великий князь своего сына, когда Мамон удалился.
— Захворала гречанка Андрея Фомича. Позвали его, и когда он сделал ей легкость, притащили и его на пир. Пить он отказался. Говорят, деспот подарил ему за лечение золотую цепь, а как молвил обидное о тебе слово, так лекарь бросил дары назад. А цепь была дорогая.
Видно было по глазам великого князя, что это известие льстило ему. Несмотря на то, он возразил:
— Неразумно, коли была дорогая.
Так развязалась участь Хабара; часом ранее нельзя было ручаться за жизнь его. Мамон уверен был в успехе своего доноса, имея на своей стороне и важность преступления, и покровительство Софии. Хотя великая княгиня и не любила брата за слабость его характера и развратное поведение, так бесстыдно выставляемое, однако ж на этот раз приняла живо к сердцу неслыханное унижение его, как бы оно сделано было ей. Но Иван Васильевич однажды решил, и никакие связи не могли изменить его приговора. Бессильная против этого определения, София обрекла Хабара своему недоброжелательству и с этого времени стала питать на лекаря неудовольствие. Надо прибавить, что между ею и супругою Иоанна-младого начинало возрождаться какое-то завистливое соперничество, и потому дело, выигранное княжичем, тронуло ее за живое. Брату ж ее, после решения великого князя, оставалось выехать из Руси.
Как же попал в ходатаи Иоанн-младой? Отвага и тут помогла Хабару. С первым просветом зари он явился к нему и рассказал все, как было на пиру деспота. Призваны для поверки его слов малютка дьяк, боярин, возражавший Андрею Фомичу, двое боярских детей и лекарь Антон. Все подтвердили истину. Мы видели, что прямодушный, высокий характер наследника русского стола умел воспользоваться показаниями любимца своего и призванных свидетелей и твердо стать на защиту истины и благородного подвига.
Не без тревоги сердечной Хабар и лекарь Антон, каждый на своей половине, ожидали развязки этого происшествия. Один, хотя не каялся в своем поступке и повторил бы его, если бы опять представился такой же случай, хотя бесстрашно готов был выдержать казнь, однако ж боялся позора этой казни для престарелого отца своего и сестры-невесты. Антон беспокоился о том же за него. Он начинал брать в нем живое участие, сочувствуя его отваге, грубой — это правда, но все-таки увлекательной по благородству ее источника: даже самым слабостям ее готов он был потворствовать. Желая заслужить любовь русских, Антон и на вчерашнем пиру старался присоединиться к их стороне и радовался, что на этой стороне была честь и правота. С особенным удовольствием слушал он, как молодые боярские дети, прощая ему ненавистное для них имя басурмана, которое за ним ходило, от души расточали ему похвалы за то, что он отвергнул дар деспота. Кто знает? из этого желания приобресть их любовь, может статься, не отделился бы от них в деле отваги, не столь похвальном. Винить ли его в этом случае? Пускай молодой человек на его месте бросит в него камень!.. Можно судить, что он чувствовал, видя, как обстоятельства ежедневно более и более спрягали с ним судьбу Хабара.
Любовь к Анастасии, усиленная препятствиями, конечно, играла важную роль во всех этих сердечных тревогах и в участии к ее брату. Без цели, без отчета, часто подавляемая рассудком, любовь эта все-таки делала успехи. Она пустила еще сильнейшие побеги от следующего обстоятельства.
Когда Антон возвращался с Хабаром домой, заря, обещавшая прекрасный день, уже занималась. У ворот своих они простились друзьями. Смотря на их прощание, никто не подумал бы, чтоб один из них считался в семье другого за служителя сатаны. Сыну Образца сбережен был вход в калитку преданным служителем. Антон отпер свою ключом, который имел при себе. На крыльце остановился он, чтобы вздохнуть после скорой ходьбы и подышать свежим весенним воздухом. Сады по скату городской горы и рощи замоскворецкие оперялись; казалось, они покрыты были зеленою сетью; Москва-река, свободная от ледяных оков своих, отдергивала полог тумана, чтобы показать и спесивую красоту полногрудых вод своих, и свежую зелень своих берегов. Сквозь улетающие фантастические покровы этого тумана виднелись то блестящий в лучах венец Донского монастыря[172], то белая риза Симонова. Только что успел Антон бросить жадный взгляд на эту картину, для него новую, над ним стукнуло заветное окно. Смотрит и не верит глазам своим: не видение ли уж? У окна Анастасия, в такие часы, когда и птицы еще лениво расправляют свои крылышки. Точно она, только бледная, грустная! Антону кажется, что глаза ее заплаканы, что она покачала ему головой, как бы упрекала его… Он скинул берет и стал перед ней, скрестив руки, будто молил ее о чем-то; но роковое окно задвинулось, и опять скрылось его прекрасное видение.
Не зная, что подумать об этом грустном явлении, Антон постоял несколько минут на крыльце; но видя, что окно вновь не отдвигается, и боясь нескромных свидетелей, вошел к себе. «Анастасия печальна, проводит ночи в слезах», — думал он и, вспоминая все знаки ее участия к нему, иноземцу, ненавистному для отца ее, с грустным и вместе сладким чувством, с гордостию и любовию, относил к себе и нынешнее явление. Он заснул, когда солнце было уж высоко, но и во сне не покидал его образ Анастасии.
Вместе с его сердцем разберите сердце девушки, воспитанной в семейном заточении, не выходившей из кельи своей светлицы и за ограду своего сада и вдруг влюбленной; прибавьте к тому, что она каждый день видит предмет своей любви; прибавьте заклятие отца и мысль, что она очарована, что она, земная, не имеет возможности противиться сверхъестественным силам, которых не отогнала даже святыня самой усердной, самой пламенной молитвы. Перебрав все это, станете ли удивляться, что она уже не противится этим силам и совершенно предалась очарованию? Жадно следя шаги милого постояльца, Анастасия заметила вчера уход его из дому с братом ее — с братом, который ведет разгульную жизнь, которого отец журит иногда за ночные похождения. Не мудрено, он и любимца ее научит этой разгульной жизни. Долго ждала она Антона, и Антон не возвращался: никогда еще он так не опаздывал. В груди ее заговорила ревность — она упрекала брата, упрекала милого иноземца, с которым не говорила еще слова, но которого считала уже своим; тосковала, сердилась, бранила себя за холодность, плакала. И вот наконец он идет — пускай видит ее слабость, пускай знает, что она плакала, и по нем!
Недаром слывут наши пословицы золотыми. Одну из них очень кстати применить к сердечному состоянию наших влюбленных: «Девушка в терему, что запрещенный плод в раю». Можно бы и так сказать: «Что под деревом с запрещенным плодом в раю».
Бедная пташка к полдню была испугана появлением злого коршуна, который так часто кружил над ее гнездом. Опять Мамон в доме Образца, но теперь не так, как гордый вестник от великого князя, а как приговоренный, в сопровождении двух недельщиков и двух вооруженных боярских детей. Прежде, чем взяли его из дому, отобрали на нем оружие.
Именем господина великого князя спрашивают сына воеводы, Симского-Хабара. Не без сердечной тревоги готов он выслушать свой смертный приговор. Вместо того объявляют ему, что боярин Мамон, по воле Ивана Васильевича, принес ему сто рублей бесчестья и пришел земно бить челом. Да, пришел этот Мамон, гордый, ужасный в своем мщении, просить у врага прощения. И мог ли он не прийти? его прислал великий князь Иван Васильевич. Страшны были его шафранное лицо, исковерканное душевною бурей, его глаза, налитые кровью, лес черных волос, вставших на дыбы. В таком виде представил бы художник сатану, скованного высшею силою.
И пришел он и подал Хабару сто рублей.
— Сто рублев счетом, — сказал он твердым голосом и пал униженно пред своим врагом — раз, другой. Тут он коварно, адски усмехнулся, пал в третий раз. — То было княжее, а это мое, — сказал он, приложился к ноге Хабара и оставил на ней кровавый, глубокий оттиск зубами. — Вот это мое пятно, — повторил он и адски захохотал. Недаром звали его Мамоном. Вскрикнул Хабар — так сильно был он поражен, и первым движением его было вырвать клок из бороды противника. Их тотчас розняли.
— Поле, позываю тебя на поле![173] — вскричал Мамон.
— На поле! — вскричал Хабар. — Давно пора! Бог да судит нас!
И враги, поцеловав крест, выбрав каждый своего стряпчего (секунданта) и поручника, расстались с жаждою крови один другого.
Образец, не желавший видеть унижения своего врага, не был при этой сцене. Когда ж узнал развязку ее, благословил сына на суд божий. Несмотря на грозные запрещения духовных властей, считалось постыдным делом отказаться от поля, на которое каждый за убой волен был вызвать. А запрещение духовных отцов было ужасно[174]. «Аще который человек позовется на поле[175], да приидет к какому попу причаститись, ино ему святова причастья нет, ни целования крестнова. А кто утепет[176], лезши на поле, погубит душу, по великова Василия слову душегубец именуется, в церковь да не входит, ни дары не приемлет, ни богородицына хлеба, причастия же святого не приемлет восемнадцать лет… Убитова не хоронить». Каков наказ для наших православных, набожных предков! Но честь (только под другим именем), которая и для них была дороже всего, над всем брала верх.
Когда донесли великому князю об этом позыве, он сказал:
— Теперь не мое дело, а дело «Судебника». В «Судебнике» стоял следующий закон: «Кто у кого бороду вырвет[177] и послух опослушествует, ино ему крест целовати и битися на поле».
Против закона, уложенного самим великим князем с сыном и боярами, нельзя было идти; только приказано полю быть не прежде, как полки воротятся из Твери. Для дела ратного еще нужен был такой молодец, как Хабар.
Слово «поле» омрачило дом Образца и без того несветлый; это слово отозвалось, будто удар ножа, в сердце Анастасии, знавшей, что она виновница ужасной вражды между отцом ее и Мамоном и может быть виною братниной смерти. Слово «поле» долго ходило по домам, как в наши дни ходит роковая карточка с черными каймами и с изображением мертвой головы. Прохожие, идя мимо домов Образца и Мамона, слышали уж в них пенье по усопшем.
Доверенность Хабара к лекарю Антону была так велика, что он просил его полечить от раны, сделанной живым оружием. Рана была довольно глубокая; но молодцу ль, завороженному в русских снегах, в фатализме воспитания, ведать опасения и боль? При операции, сделанной ему Антоном, он не больше поморщился, как бы пчела слегка ужалила его. Благодаря живительной силе молодости, здоровья и пособию врача, исцеление было скорое. Но и до выздоровления он показал себя товарищам-удальцам и, окутанный плащом-невидимкою ночи, украл у претендента на византийский престол несколько горящих поцелуев его Гаиды. Одно, что в этом случае беспокоило Хабара, так это грусть сестры, которой причиною, думал он, живое участие к нему. Другой причины он и не подозревал.
Анастасия, имея теперь возможность отнести вину своей грусти к походу, разлучавшему ее с братом и к страшному поединку, не удерживала себя более, не таила более слез в груди. Вскоре уверили ее, что поля не будет, что великий князь грозною волею своею помирил врагов. Хабар удовлетворен по законам за кровавую рану несколькими полтинами, и тому делу был положен навсегда погреб. Это убеждение успокоило ее насчет брата и между тем обратило на один предмет все помыслы, все способности ее души, которые разделили было по себе два предмета, равно ей драгоценные.
Равно ли? Бог знает! Заглянув оком своим в глубину ее сердца, он увидел бы в нем перевес на сторону басурмана. Так очарование овладело этим сердцем!
Анастасия целый день видела, слышала, как полки собирались в поход. Бывало, она веселилась, смотря из окна своей светлицы на движение их, торжественное, полное жизни: она утешалась мыслью, что, с уходом из Москвы на войну большей части молодцов, ей свободнее будет с подругами гулять и водить хороводы в садах. Ныне же вид этих полков был ей несносен. Казалось, они кругом осадили ее и преследовали даже в доме родительском. Открывала ли окно своей светлицы на Москву-реку — по Великой улице тянулось воинство густою массою. Отворяла ли другое окно — видела, как у церквей городских духовенство благословляло стяги, как отцы, матери и родичи беспрестанно входили в домы божьи для пострига детей и для служения молебствий о благополучном походе, как Иоанн-младой делал смотр полкам. Открывала ли, при случае, окно на двор постояльца? тут ничего не видела — слезы туманили очи ее. И, сидя в углу своего девичьего заточения, она не могла забыться: кругом отзывался топот конницы по деревянным мостовым и вторгался в ее светлицу. Со всех сторон осажденное вестью о разлуке, сердце ее надрывалось тоскою невыносимою.
В наше время хорошее воспитание, где оно есть, уроки матери и наставницы, избранное чтение, изучение с малолетства закона божия с нравственным применением к жизни, связи общественные — все это остерегает заранее сердце девушки от подводных камней, мимо которых оно должно плыть, приучает ум ее быть всегда на страже против обольщений и различать ложь от истины, пагубное от полезного.
Что ж ограждало сердца наших прабабушек от обольщения, кроме стен и заборов? Какое благоразумное воспитание, какие уроки и примеры? Какие светские отношения, повторяя опасность любви, знакомили с этою опасностью, приготовляли сердце девушки к должной обороне? Мать, частое обращение к богу и святым его, это, правда, заменяли многое. Но руководство матери большею частью ограничивалось строгим наказом беречься недоброго глаза, ограждать себя крестом и молитвою от наваждения диавольского. И что доброго успевала создать родная в сердце дочери, то нередко разрушали неблагоразумные беседы мамки и сенных девушек, сказки о похождениях красавцев царевичей, песни, исполненные сладости и тоски любви. Заборы были высоки, светлицы и терема девиц крепко-накрепко защищены; но раз случай помог влечению сердца или просто неопытности, раз эта преграда разрушена, — и грех, если не страсть, торжествовал над всем: над связями семейными, над стыдом девическим, над святынею. Сколько примеров, что дочери боярские, обольщенные налетными молодцами, убегали с ними в дремучие леса и там делили с ними грубую злодейскую жизнь! Песни, эти вернейшие легенды нравов, лучше всего это подтвердят.
Как бы то ни было, по щучьему ли велению, по наваждению ли нечистого, по закону ли природы, Анастасия вся предалась своей любви, не думая уж защищаться от того, что почитала очарованием. Так же как и подруги ее, жила она в девическом заточении, воспитана была в тех же предрассудках, под влиянием тех же сказок и песен, какие смущали ее подруг. Но, заметьте, она не имела над собою ни ока матери, ни ежедневного благословления ее, зато каждый день находила случай видеть молодого, очаровательного иноземца, с которым делила их только деревянная преграда. А такие ли преграды уничтожает сердце!
Итак, Анастасия, преданная любви своей, разрывалась, что будет долго в разлуке с очарователем. Как ни заглядывала в свое сердце, как ни старалась вытеснить из него латынщика, паписта, чернокнижника — не могла. А хоть убейте ее, она не знала, что такое латынщик, папист. Что-нибудь да страшное! Вероятно, слуга нечистого, из роду проклятых на святом соборе. Однако ж крестник ее, Андрюша, не раз уверял ее, клялся всеми святыми, что Антон хрестьянин, верует в бога, пречистую и угодников божиих. Как бы испытать его и вместе как бы спасти от адских мук? Думать и думать об этом, и сердце внушило ей подвиг великий, тяжкий для девицы, воспитанной в строгом православии. Что дороже тельника (креста, носимого на теле, на груди) могло быть для нее? Эта святыня, благословление матери, не покидала ее с самого крещения, охраняла ее от нездоровья и всяких бед, от стрелы громовой, летящей днем, от навета звезды, рассыпающейся во тьме ночной, соединяла ее с небом, со всем, чем пламенная вера населяла небеса, с ангелом-хранителем ее. Этот святой талисман, залог чистоты ее мыслей и чувств, обручал ее с распятым господом: он должен был идти в заветное наследие к ее потомству, как шел к ней от бабушки и прабабушки ее, или сопровождать ее в гроб, непорочную, богобоязненную. Она должна была представить его на Страшном суде без пятен, без ржавчины смертных грехов. И с этою святынею, с этим заветом родной и неба решается она расстаться: его-то решается отдать басурману для спасения его души. А свою погубить?.. Нет, она сделает святое дело, обратив латынщика в веру крещеную, православную. Сколько мук, сколько борьбы и молений стоит ей этот подвиг!.. и все-таки она решилась совершить его.
Для исполнения ее намерения нужен был Андрюша, крестник ее и поверенный сердечных тайн. Она стала ожидать его с нетерпением: время было дорого.
Отец и брат уехали на Кучково поле[178] смотреть, как Аристотель будет шибать из огромной пушки, только что вылитой им на славу. Большая часть дворчан туда же отправилась. Андрюша пришел навестить друга своего Антона, но не застал его дома. Андрюша собирается также в поход. На днях готовится он к постригу[179] (на который согласился великий князь, несмотря, что ему не было еще узаконенных шестнадцати лет); может быть, до похода не удастся ему увидеть свою крестную мать, которую он всегда так любил. Ему жаль крестной матери, пригожей, ласковой, целующей его так сладко, как, бывало, целовала его мать, и он пришел проститься с нею. Сердце сердцу весть дает.
Как приступить Анастасии к тому, что хотела передать своему крестнику? И собиралась сказать, и боялась. Она была бледна, как мертвец, и вся дрожала, будто собиралась признаться в ужасном преступлении. Андрюша заметил ее состояние и спросил, не больна ли она.
— Неможется, — сказала Анастасия и потом, немного погодя, сделав над собою необыкновенное усилие, взяла Андрюшу за руку, крепко пожала ее и спросила его, любит ли он свою крестную мать.
— Отца разве люблю больше тебя и Антона, — отвечал малютка, целуя ее руку.
По врожденной девушке стыдливости и потому, что это противно было русским обычаям, она никогда не позволяла ему целовать свою руку; теперь только слегка отдернула ее, встала, посмотрела, нет ли кого у дверей в сенях, и, когда уверилась, что никто не может слышать ее беседы с Андрюшей, просила подтвердить ей, любит ли он лекаря.
— Опять скажу, не знаю, чего бы я ни сделал для него и для тебя, — отвечал Андрюша голосом живого соучастия.
— Если так, я хотела тебя попросить вот о чем. Говорил ты мне, что Антон крещеный?
— Говорил.
— Что он верит по-нашему в господа бога и матерь божию и в святых угодников.
— Готов и теперь поклясться, что это правда.
— Почему ж, сказывают, не носит он тельника?
— Мой друг говорит: у него крест в сердце.
— Не пойму, что-то мудрено для меня. Вот видишь, если все это правда, если он не связался с нечистою силой, наденет ли он мой тельник?
Глаза мальчика необыкновенно заблистали.
— Не люби меня, не пускай к себе на глаза, — сказал он, — если друг мой не наденет твоего креста и не будет носить его.
— Пожалуй… дам ему свой тельник… только смотри, Андрюша, голубчик мой… — Она не договорила; но он понял душою, что в ее словах был запрос о жизни и смерти.
Дрожащими руками, вся пылая, Анастасия скинула с себя тельник. Это был большой серебряный крест с грубым изображением на нем, чернью, распятого спасителя; к нему привязана была и ладанка. Смотря боязливо на дверь, она надела его Андрюше на шею и спрятала глубоко на груди его. Все это старалась сделать так поспешно, как бы боялась одуматься; но пальцы ее путались в шелковом гайтане: гайтан с трудом отставал от них.
— Скажи ему, чтоб он крестился по-нашему, вставая от сна и на сон грядущий, — примолвила Анастасия. — Но… смотри, Андрюша, не выдай меня, не погуби… отцу не открой… побожись.
Она говорила только «отцу», уверенная, что крестник и без просьбы никому другому не скажет.
И Андрюша, дрожа, будто участник в преступлении, скрепил тайну, ему вверенную, самою ужасною клятвою, какую только знал.
— Может быть, — прибавил он, смутно Понимая душевную тревогу своей крестной матери и желая ее и себя утешить, — может быть, Настя, мы введем его этим тельником в нашу веру. Господь знает, дар твой не будет ли у него на груди, когда будешь стоять с ним в церкви под венцом.
— Нет, Андрюша, не говори мне про венец… не для того это делаю… мне жаль только, что он басурман… хотела бы спасти его на том свете от смолы горячей…
— Ах, Настя, если не ему идти в рай, так кто же будет в нем?
Послышался кашель мамки. Заключившие тайный союз спешили оправиться от смущения и потом проститься. Андрюша обещал еще увидеться с крестною матерью до похода.
— Как так?
Великий князь грозно посмотрел на Мамона; этот старался, сколько мог, затаить свое смущение и встретил его очи с твердостью.
— Вот как дело было, — продолжал Иоанн-младой с спокойствием истины. — Вчера, на пиру у Андрея Фомича, были созваны, будто напосмех, и бояре твои и смерд, старые и молодые гуляки. Хмельной, он братался со всеми, пил за здоровье непотребной гречанки и обнимался с чеботарем, что шьет на нее черевики. Ты ведаешь, как он распутством своим бесславит род свой и наносит скорбь матушке, великой княгине Софье Фоминишне. В самом разгуле хмеля стал порочить русскую землю, и что стоит она только греками, и что вся сила и краса ее от греков, без них-де мы б и татар не выгнали, и Новгород не взяли, и Москвы не снаряжали. Лаялся, будто ты, господине, не помнишь его милостей и худо честишь его; за то и подарил он шпанскому королю византийское царство свое, а не тебе…
— Ах он собака!.. И конуру-то дают ему из милости, а дарит царства. Один брат лижет мисы на поварне у бесерменского царя и скоморошничает у него; другой слоняется по углам да продает первому глупцу кречетов за морями… Ну, что ж потом?
— Не посмею сказать, как он тебя облаял.
— Говори, я тебе приказываю.
— Молвил, что не отдал тебе Цареграда, ты-де… Воля твоя, отче, язык не двигается…
— Иван, ты меня знаешь?
Этот вопрос заставил бы и мертвого отвечать.
— Называл тебя псом, окаянным. И Хабар дал ему за то пощечину.
— И он не задушил его?.. — закричал великий князь и не мог более слова вымолвить. Глаза его ужасно запрыгали, дыхание остановилось в груди, будто сдавленной тяжелым камнем. Немного успокоившись, он сказал сыну:
— Воистину ли так?
— Спроси дьяка Бородатого, бояр постарше и ненадежнее, что были на пиру, дворского лекаря Антона.
Иван Васильевич задумался.
— Нет, не надо. Ты мне сказал, Иван: стану ли я допрашивать бояр и дьяков?
Великий князь любил очень своего сына и уверен был в его благоразумии и праводушии.
— Ты же что?.. — произнес он, грозно обратясь к Мамону, и вслед за тем ударил его посохом по лицу.
Мамон чувствовал, что жизнь его висит на волоске, и отвечал с твердостию:
— Волен, государь, казнить меня, а я доложил тебе, что слышал: я сам на пиру не был.
— А чтоб ты вперед выведывал повернее, заплати за бесчестье Симскому-Хабару сто рублей, да отнеси их сам, да поклонись ему трижды в ноги. Слышь?..
— Иван, — прибавил он, — вели, чтобы отныне звали его во всяком деле Хабаром. Хабарно[171] русскому царю иметь такого молодца. Недаром жалуешь его.
— А как попался на пир лекарь Антон? — спросил великий князь своего сына, когда Мамон удалился.
— Захворала гречанка Андрея Фомича. Позвали его, и когда он сделал ей легкость, притащили и его на пир. Пить он отказался. Говорят, деспот подарил ему за лечение золотую цепь, а как молвил обидное о тебе слово, так лекарь бросил дары назад. А цепь была дорогая.
Видно было по глазам великого князя, что это известие льстило ему. Несмотря на то, он возразил:
— Неразумно, коли была дорогая.
Так развязалась участь Хабара; часом ранее нельзя было ручаться за жизнь его. Мамон уверен был в успехе своего доноса, имея на своей стороне и важность преступления, и покровительство Софии. Хотя великая княгиня и не любила брата за слабость его характера и развратное поведение, так бесстыдно выставляемое, однако ж на этот раз приняла живо к сердцу неслыханное унижение его, как бы оно сделано было ей. Но Иван Васильевич однажды решил, и никакие связи не могли изменить его приговора. Бессильная против этого определения, София обрекла Хабара своему недоброжелательству и с этого времени стала питать на лекаря неудовольствие. Надо прибавить, что между ею и супругою Иоанна-младого начинало возрождаться какое-то завистливое соперничество, и потому дело, выигранное княжичем, тронуло ее за живое. Брату ж ее, после решения великого князя, оставалось выехать из Руси.
Как же попал в ходатаи Иоанн-младой? Отвага и тут помогла Хабару. С первым просветом зари он явился к нему и рассказал все, как было на пиру деспота. Призваны для поверки его слов малютка дьяк, боярин, возражавший Андрею Фомичу, двое боярских детей и лекарь Антон. Все подтвердили истину. Мы видели, что прямодушный, высокий характер наследника русского стола умел воспользоваться показаниями любимца своего и призванных свидетелей и твердо стать на защиту истины и благородного подвига.
Не без тревоги сердечной Хабар и лекарь Антон, каждый на своей половине, ожидали развязки этого происшествия. Один, хотя не каялся в своем поступке и повторил бы его, если бы опять представился такой же случай, хотя бесстрашно готов был выдержать казнь, однако ж боялся позора этой казни для престарелого отца своего и сестры-невесты. Антон беспокоился о том же за него. Он начинал брать в нем живое участие, сочувствуя его отваге, грубой — это правда, но все-таки увлекательной по благородству ее источника: даже самым слабостям ее готов он был потворствовать. Желая заслужить любовь русских, Антон и на вчерашнем пиру старался присоединиться к их стороне и радовался, что на этой стороне была честь и правота. С особенным удовольствием слушал он, как молодые боярские дети, прощая ему ненавистное для них имя басурмана, которое за ним ходило, от души расточали ему похвалы за то, что он отвергнул дар деспота. Кто знает? из этого желания приобресть их любовь, может статься, не отделился бы от них в деле отваги, не столь похвальном. Винить ли его в этом случае? Пускай молодой человек на его месте бросит в него камень!.. Можно судить, что он чувствовал, видя, как обстоятельства ежедневно более и более спрягали с ним судьбу Хабара.
Любовь к Анастасии, усиленная препятствиями, конечно, играла важную роль во всех этих сердечных тревогах и в участии к ее брату. Без цели, без отчета, часто подавляемая рассудком, любовь эта все-таки делала успехи. Она пустила еще сильнейшие побеги от следующего обстоятельства.
Когда Антон возвращался с Хабаром домой, заря, обещавшая прекрасный день, уже занималась. У ворот своих они простились друзьями. Смотря на их прощание, никто не подумал бы, чтоб один из них считался в семье другого за служителя сатаны. Сыну Образца сбережен был вход в калитку преданным служителем. Антон отпер свою ключом, который имел при себе. На крыльце остановился он, чтобы вздохнуть после скорой ходьбы и подышать свежим весенним воздухом. Сады по скату городской горы и рощи замоскворецкие оперялись; казалось, они покрыты были зеленою сетью; Москва-река, свободная от ледяных оков своих, отдергивала полог тумана, чтобы показать и спесивую красоту полногрудых вод своих, и свежую зелень своих берегов. Сквозь улетающие фантастические покровы этого тумана виднелись то блестящий в лучах венец Донского монастыря[172], то белая риза Симонова. Только что успел Антон бросить жадный взгляд на эту картину, для него новую, над ним стукнуло заветное окно. Смотрит и не верит глазам своим: не видение ли уж? У окна Анастасия, в такие часы, когда и птицы еще лениво расправляют свои крылышки. Точно она, только бледная, грустная! Антону кажется, что глаза ее заплаканы, что она покачала ему головой, как бы упрекала его… Он скинул берет и стал перед ней, скрестив руки, будто молил ее о чем-то; но роковое окно задвинулось, и опять скрылось его прекрасное видение.
Не зная, что подумать об этом грустном явлении, Антон постоял несколько минут на крыльце; но видя, что окно вновь не отдвигается, и боясь нескромных свидетелей, вошел к себе. «Анастасия печальна, проводит ночи в слезах», — думал он и, вспоминая все знаки ее участия к нему, иноземцу, ненавистному для отца ее, с грустным и вместе сладким чувством, с гордостию и любовию, относил к себе и нынешнее явление. Он заснул, когда солнце было уж высоко, но и во сне не покидал его образ Анастасии.
Вместе с его сердцем разберите сердце девушки, воспитанной в семейном заточении, не выходившей из кельи своей светлицы и за ограду своего сада и вдруг влюбленной; прибавьте к тому, что она каждый день видит предмет своей любви; прибавьте заклятие отца и мысль, что она очарована, что она, земная, не имеет возможности противиться сверхъестественным силам, которых не отогнала даже святыня самой усердной, самой пламенной молитвы. Перебрав все это, станете ли удивляться, что она уже не противится этим силам и совершенно предалась очарованию? Жадно следя шаги милого постояльца, Анастасия заметила вчера уход его из дому с братом ее — с братом, который ведет разгульную жизнь, которого отец журит иногда за ночные похождения. Не мудрено, он и любимца ее научит этой разгульной жизни. Долго ждала она Антона, и Антон не возвращался: никогда еще он так не опаздывал. В груди ее заговорила ревность — она упрекала брата, упрекала милого иноземца, с которым не говорила еще слова, но которого считала уже своим; тосковала, сердилась, бранила себя за холодность, плакала. И вот наконец он идет — пускай видит ее слабость, пускай знает, что она плакала, и по нем!
Недаром слывут наши пословицы золотыми. Одну из них очень кстати применить к сердечному состоянию наших влюбленных: «Девушка в терему, что запрещенный плод в раю». Можно бы и так сказать: «Что под деревом с запрещенным плодом в раю».
Бедная пташка к полдню была испугана появлением злого коршуна, который так часто кружил над ее гнездом. Опять Мамон в доме Образца, но теперь не так, как гордый вестник от великого князя, а как приговоренный, в сопровождении двух недельщиков и двух вооруженных боярских детей. Прежде, чем взяли его из дому, отобрали на нем оружие.
Именем господина великого князя спрашивают сына воеводы, Симского-Хабара. Не без сердечной тревоги готов он выслушать свой смертный приговор. Вместо того объявляют ему, что боярин Мамон, по воле Ивана Васильевича, принес ему сто рублей бесчестья и пришел земно бить челом. Да, пришел этот Мамон, гордый, ужасный в своем мщении, просить у врага прощения. И мог ли он не прийти? его прислал великий князь Иван Васильевич. Страшны были его шафранное лицо, исковерканное душевною бурей, его глаза, налитые кровью, лес черных волос, вставших на дыбы. В таком виде представил бы художник сатану, скованного высшею силою.
И пришел он и подал Хабару сто рублей.
— Сто рублев счетом, — сказал он твердым голосом и пал униженно пред своим врагом — раз, другой. Тут он коварно, адски усмехнулся, пал в третий раз. — То было княжее, а это мое, — сказал он, приложился к ноге Хабара и оставил на ней кровавый, глубокий оттиск зубами. — Вот это мое пятно, — повторил он и адски захохотал. Недаром звали его Мамоном. Вскрикнул Хабар — так сильно был он поражен, и первым движением его было вырвать клок из бороды противника. Их тотчас розняли.
— Поле, позываю тебя на поле![173] — вскричал Мамон.
— На поле! — вскричал Хабар. — Давно пора! Бог да судит нас!
И враги, поцеловав крест, выбрав каждый своего стряпчего (секунданта) и поручника, расстались с жаждою крови один другого.
Образец, не желавший видеть унижения своего врага, не был при этой сцене. Когда ж узнал развязку ее, благословил сына на суд божий. Несмотря на грозные запрещения духовных властей, считалось постыдным делом отказаться от поля, на которое каждый за убой волен был вызвать. А запрещение духовных отцов было ужасно[174]. «Аще который человек позовется на поле[175], да приидет к какому попу причаститись, ино ему святова причастья нет, ни целования крестнова. А кто утепет[176], лезши на поле, погубит душу, по великова Василия слову душегубец именуется, в церковь да не входит, ни дары не приемлет, ни богородицына хлеба, причастия же святого не приемлет восемнадцать лет… Убитова не хоронить». Каков наказ для наших православных, набожных предков! Но честь (только под другим именем), которая и для них была дороже всего, над всем брала верх.
Когда донесли великому князю об этом позыве, он сказал:
— Теперь не мое дело, а дело «Судебника». В «Судебнике» стоял следующий закон: «Кто у кого бороду вырвет[177] и послух опослушествует, ино ему крест целовати и битися на поле».
Против закона, уложенного самим великим князем с сыном и боярами, нельзя было идти; только приказано полю быть не прежде, как полки воротятся из Твери. Для дела ратного еще нужен был такой молодец, как Хабар.
Слово «поле» омрачило дом Образца и без того несветлый; это слово отозвалось, будто удар ножа, в сердце Анастасии, знавшей, что она виновница ужасной вражды между отцом ее и Мамоном и может быть виною братниной смерти. Слово «поле» долго ходило по домам, как в наши дни ходит роковая карточка с черными каймами и с изображением мертвой головы. Прохожие, идя мимо домов Образца и Мамона, слышали уж в них пенье по усопшем.
Глава вторая
Тельник
Пушкин «Евгений Онегин»
— Ах! няня, няня, я тоскую.
Мне тошно, милая моя:
Я плакать, я рыдать готова!..
— Дитя мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся горишь… — Я не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена.
Доверенность Хабара к лекарю Антону была так велика, что он просил его полечить от раны, сделанной живым оружием. Рана была довольно глубокая; но молодцу ль, завороженному в русских снегах, в фатализме воспитания, ведать опасения и боль? При операции, сделанной ему Антоном, он не больше поморщился, как бы пчела слегка ужалила его. Благодаря живительной силе молодости, здоровья и пособию врача, исцеление было скорое. Но и до выздоровления он показал себя товарищам-удальцам и, окутанный плащом-невидимкою ночи, украл у претендента на византийский престол несколько горящих поцелуев его Гаиды. Одно, что в этом случае беспокоило Хабара, так это грусть сестры, которой причиною, думал он, живое участие к нему. Другой причины он и не подозревал.
Анастасия, имея теперь возможность отнести вину своей грусти к походу, разлучавшему ее с братом и к страшному поединку, не удерживала себя более, не таила более слез в груди. Вскоре уверили ее, что поля не будет, что великий князь грозною волею своею помирил врагов. Хабар удовлетворен по законам за кровавую рану несколькими полтинами, и тому делу был положен навсегда погреб. Это убеждение успокоило ее насчет брата и между тем обратило на один предмет все помыслы, все способности ее души, которые разделили было по себе два предмета, равно ей драгоценные.
Равно ли? Бог знает! Заглянув оком своим в глубину ее сердца, он увидел бы в нем перевес на сторону басурмана. Так очарование овладело этим сердцем!
Анастасия целый день видела, слышала, как полки собирались в поход. Бывало, она веселилась, смотря из окна своей светлицы на движение их, торжественное, полное жизни: она утешалась мыслью, что, с уходом из Москвы на войну большей части молодцов, ей свободнее будет с подругами гулять и водить хороводы в садах. Ныне же вид этих полков был ей несносен. Казалось, они кругом осадили ее и преследовали даже в доме родительском. Открывала ли окно своей светлицы на Москву-реку — по Великой улице тянулось воинство густою массою. Отворяла ли другое окно — видела, как у церквей городских духовенство благословляло стяги, как отцы, матери и родичи беспрестанно входили в домы божьи для пострига детей и для служения молебствий о благополучном походе, как Иоанн-младой делал смотр полкам. Открывала ли, при случае, окно на двор постояльца? тут ничего не видела — слезы туманили очи ее. И, сидя в углу своего девичьего заточения, она не могла забыться: кругом отзывался топот конницы по деревянным мостовым и вторгался в ее светлицу. Со всех сторон осажденное вестью о разлуке, сердце ее надрывалось тоскою невыносимою.
В наше время хорошее воспитание, где оно есть, уроки матери и наставницы, избранное чтение, изучение с малолетства закона божия с нравственным применением к жизни, связи общественные — все это остерегает заранее сердце девушки от подводных камней, мимо которых оно должно плыть, приучает ум ее быть всегда на страже против обольщений и различать ложь от истины, пагубное от полезного.
Что ж ограждало сердца наших прабабушек от обольщения, кроме стен и заборов? Какое благоразумное воспитание, какие уроки и примеры? Какие светские отношения, повторяя опасность любви, знакомили с этою опасностью, приготовляли сердце девушки к должной обороне? Мать, частое обращение к богу и святым его, это, правда, заменяли многое. Но руководство матери большею частью ограничивалось строгим наказом беречься недоброго глаза, ограждать себя крестом и молитвою от наваждения диавольского. И что доброго успевала создать родная в сердце дочери, то нередко разрушали неблагоразумные беседы мамки и сенных девушек, сказки о похождениях красавцев царевичей, песни, исполненные сладости и тоски любви. Заборы были высоки, светлицы и терема девиц крепко-накрепко защищены; но раз случай помог влечению сердца или просто неопытности, раз эта преграда разрушена, — и грех, если не страсть, торжествовал над всем: над связями семейными, над стыдом девическим, над святынею. Сколько примеров, что дочери боярские, обольщенные налетными молодцами, убегали с ними в дремучие леса и там делили с ними грубую злодейскую жизнь! Песни, эти вернейшие легенды нравов, лучше всего это подтвердят.
Как бы то ни было, по щучьему ли велению, по наваждению ли нечистого, по закону ли природы, Анастасия вся предалась своей любви, не думая уж защищаться от того, что почитала очарованием. Так же как и подруги ее, жила она в девическом заточении, воспитана была в тех же предрассудках, под влиянием тех же сказок и песен, какие смущали ее подруг. Но, заметьте, она не имела над собою ни ока матери, ни ежедневного благословления ее, зато каждый день находила случай видеть молодого, очаровательного иноземца, с которым делила их только деревянная преграда. А такие ли преграды уничтожает сердце!
Итак, Анастасия, преданная любви своей, разрывалась, что будет долго в разлуке с очарователем. Как ни заглядывала в свое сердце, как ни старалась вытеснить из него латынщика, паписта, чернокнижника — не могла. А хоть убейте ее, она не знала, что такое латынщик, папист. Что-нибудь да страшное! Вероятно, слуга нечистого, из роду проклятых на святом соборе. Однако ж крестник ее, Андрюша, не раз уверял ее, клялся всеми святыми, что Антон хрестьянин, верует в бога, пречистую и угодников божиих. Как бы испытать его и вместе как бы спасти от адских мук? Думать и думать об этом, и сердце внушило ей подвиг великий, тяжкий для девицы, воспитанной в строгом православии. Что дороже тельника (креста, носимого на теле, на груди) могло быть для нее? Эта святыня, благословление матери, не покидала ее с самого крещения, охраняла ее от нездоровья и всяких бед, от стрелы громовой, летящей днем, от навета звезды, рассыпающейся во тьме ночной, соединяла ее с небом, со всем, чем пламенная вера населяла небеса, с ангелом-хранителем ее. Этот святой талисман, залог чистоты ее мыслей и чувств, обручал ее с распятым господом: он должен был идти в заветное наследие к ее потомству, как шел к ней от бабушки и прабабушки ее, или сопровождать ее в гроб, непорочную, богобоязненную. Она должна была представить его на Страшном суде без пятен, без ржавчины смертных грехов. И с этою святынею, с этим заветом родной и неба решается она расстаться: его-то решается отдать басурману для спасения его души. А свою погубить?.. Нет, она сделает святое дело, обратив латынщика в веру крещеную, православную. Сколько мук, сколько борьбы и молений стоит ей этот подвиг!.. и все-таки она решилась совершить его.
Для исполнения ее намерения нужен был Андрюша, крестник ее и поверенный сердечных тайн. Она стала ожидать его с нетерпением: время было дорого.
Отец и брат уехали на Кучково поле[178] смотреть, как Аристотель будет шибать из огромной пушки, только что вылитой им на славу. Большая часть дворчан туда же отправилась. Андрюша пришел навестить друга своего Антона, но не застал его дома. Андрюша собирается также в поход. На днях готовится он к постригу[179] (на который согласился великий князь, несмотря, что ему не было еще узаконенных шестнадцати лет); может быть, до похода не удастся ему увидеть свою крестную мать, которую он всегда так любил. Ему жаль крестной матери, пригожей, ласковой, целующей его так сладко, как, бывало, целовала его мать, и он пришел проститься с нею. Сердце сердцу весть дает.
Как приступить Анастасии к тому, что хотела передать своему крестнику? И собиралась сказать, и боялась. Она была бледна, как мертвец, и вся дрожала, будто собиралась признаться в ужасном преступлении. Андрюша заметил ее состояние и спросил, не больна ли она.
— Неможется, — сказала Анастасия и потом, немного погодя, сделав над собою необыкновенное усилие, взяла Андрюшу за руку, крепко пожала ее и спросила его, любит ли он свою крестную мать.
— Отца разве люблю больше тебя и Антона, — отвечал малютка, целуя ее руку.
По врожденной девушке стыдливости и потому, что это противно было русским обычаям, она никогда не позволяла ему целовать свою руку; теперь только слегка отдернула ее, встала, посмотрела, нет ли кого у дверей в сенях, и, когда уверилась, что никто не может слышать ее беседы с Андрюшей, просила подтвердить ей, любит ли он лекаря.
— Опять скажу, не знаю, чего бы я ни сделал для него и для тебя, — отвечал Андрюша голосом живого соучастия.
— Если так, я хотела тебя попросить вот о чем. Говорил ты мне, что Антон крещеный?
— Говорил.
— Что он верит по-нашему в господа бога и матерь божию и в святых угодников.
— Готов и теперь поклясться, что это правда.
— Почему ж, сказывают, не носит он тельника?
— Мой друг говорит: у него крест в сердце.
— Не пойму, что-то мудрено для меня. Вот видишь, если все это правда, если он не связался с нечистою силой, наденет ли он мой тельник?
Глаза мальчика необыкновенно заблистали.
— Не люби меня, не пускай к себе на глаза, — сказал он, — если друг мой не наденет твоего креста и не будет носить его.
— Пожалуй… дам ему свой тельник… только смотри, Андрюша, голубчик мой… — Она не договорила; но он понял душою, что в ее словах был запрос о жизни и смерти.
Дрожащими руками, вся пылая, Анастасия скинула с себя тельник. Это был большой серебряный крест с грубым изображением на нем, чернью, распятого спасителя; к нему привязана была и ладанка. Смотря боязливо на дверь, она надела его Андрюше на шею и спрятала глубоко на груди его. Все это старалась сделать так поспешно, как бы боялась одуматься; но пальцы ее путались в шелковом гайтане: гайтан с трудом отставал от них.
— Скажи ему, чтоб он крестился по-нашему, вставая от сна и на сон грядущий, — примолвила Анастасия. — Но… смотри, Андрюша, не выдай меня, не погуби… отцу не открой… побожись.
Она говорила только «отцу», уверенная, что крестник и без просьбы никому другому не скажет.
И Андрюша, дрожа, будто участник в преступлении, скрепил тайну, ему вверенную, самою ужасною клятвою, какую только знал.
— Может быть, — прибавил он, смутно Понимая душевную тревогу своей крестной матери и желая ее и себя утешить, — может быть, Настя, мы введем его этим тельником в нашу веру. Господь знает, дар твой не будет ли у него на груди, когда будешь стоять с ним в церкви под венцом.
— Нет, Андрюша, не говори мне про венец… не для того это делаю… мне жаль только, что он басурман… хотела бы спасти его на том свете от смолы горячей…
— Ах, Настя, если не ему идти в рай, так кто же будет в нем?
Послышался кашель мамки. Заключившие тайный союз спешили оправиться от смущения и потом проститься. Андрюша обещал еще увидеться с крестною матерью до похода.