Для достижения своей цели, вкравшись в доверие Каракачи, начал выхвалять ему красоту Анастасии и успел возбудить в молодом азиатце, с пылкими, необузданными чувствами, желание обладать ею во что б ни стало. Царевичу никогда ни в чем не отказывали; потребовал бы птичьего молока, и того послали б отыскивать: так избаловал его отец. Но басурману без околичностей получить девицу русскую, дочь боярскую, нельзя было и думать. Между ними на дороге стояло важное условие, перед которым надо было подклонить голову — именно перемена веры; находились и препятствия — благословение Образца на брак дочери с Антоном-лекарем и согласие самого великого князя. Условие можно было скоро устранить, исполнив его; об уничтожении вторых хлопотал теперь Русалка.
   — Она была сужена тебе самим великим князем, — говорил между прочим хитрый дворецкий, — на этом господин Иван Васильевич положил свое слово отцу твоему, как шли походом во Тверь. Жаль, коли достанется другому! Зазорно, коли невеста царевича достанется немчину-лекарю! Скажет народ: пил мед царевич, по устам текло, да в рот не попало; выхватил стопу дорогую из его рук иноземный детина!
   — Не отдам никому, — воскликнул Каракача, ударив кулаком по кровати. — Посулил Иван Васильевич, так она моя. Не на смех же сулил! Отец мой дал ему своих батырей, не взял назад.
   И Каракаченька начал метаться, вопить, как избалованный ребенок, которому не дают любимой игрушки.
   — Утешь сынка, — говорил дворецкий Даньяру наедине, — обещай ему дочь Образца, хоть и не вправду! Бедному дитятке она и во сне грезится. Выздоровеет, так сладишь, как знаешь. А теперь хворому хоть себя отдашь.
   Нежный родитель поспешил успокоить сынка, подтвердив слова дворецкого, что Анастасия точно обещана ему великим князем и что нет сил на свете, которые бы ее отбили. Лекаря же можно — прибавлял он — откинуть от нее угрозами и дарами. Не велика птица! За счастье почтет уступить царевичу.
   В таком разгаре застал Антон своего пациента и его попечителей. Осмотрев его, он по всем признакам мог поздравить себя с скорым его выздоровлением, только находил в нем легкий жар. И потому просил, чтобы дали с ним верного татарина, с которым обещал прислать лекарства.
   — Зелья-то горькие мне даешь, — сказал с сердцем Каракача, — а невесту, лучший цвет моего сада, у меня из-под носу хватаешь.
   — Какую невесту? — спросил Антон, смутясь, как будто не понимал, на кого он намекает.
   — Какую? дочь Образца! Она моя суженая. Мне сам Иван Васильевич ее посулил. Волею или неволею отдашь мне.
   Антон засмеялся, как смеялся бы просьбе ребенка, который просил бы у него месяц с неба.
   — Батька, дай ему горсть серебра, пускай отступится добром.
   Даньяр пошел было исполнять волю сына.
   Уж это не походило на шутку. Продажа невесты возмутила Антона; он остановил старика и сказал ему с негодованием:
   — Напрасный труд, царевич! Насыпь мне груды твоего серебра, хоть в уровень с палатами великого князя, и тогда не променяю на них своей невесты.
   — Каракаченьке полюбилась; уступи, лекарь!
   — Мне самому полюбилась, — иронически возразил Антон, — не отдам и за царство.
   — Отнимем силою, — закричал Даньяр, воспламеняясь.
   — Отнимем силою, — повторил Каракача, привстав с постели.
   — Для этого нет силы на свете. Вспомните, вы не в Касимове.
   — Мой Касимов там, где я с своими батырями, — сказал Даньяр, — и в Москве я царевич. Мало тебе этого, так я на девку возьму дарный лист от моего благоприятеля Ивана Васильевича.
   — Великий князь обещал мне любую дочь боярскую за лечение твоего ж сына. Твой сын здоров, так я выбираю дочь Образца.
   — Мой сын был бы здоров и без тебя. Мы звали тебя только в угоду Ивану Васильевичу.
   — Что с ним долго толковать, батька, — закричал Каракача. — Я здоров, мне он не нужен более. Позови татар наших, да и в кнутья его до ворот.
   — Кто до меня дотронется, не останется жив, — сказал с твердостью Антон, хватаясь за стилет, с ним неразлучный. — Господин дворецкий, неужли ты, доверенное лицо великого князя, поставленный здесь для того, чтобы исполняли мои приказания, допустишь оскорбить меня в доме безумных татар.
   Видя, что пламя, которое зажег, готово было превратиться в неугасимый пожар, Русалка начал его тушить. Прорвет без него, тем лучше, лишь бы себя вывести из беды! Он подходил то к отцу, то к сыну, умолял их укротить гнев свой, заверял, что дело обойдется и без насилия, что он, усердный их слуга, потеряет голову, если государеву лекарю будет нанесена обида, что он лучше советует просить лекаря отступиться от своей невесты в пользу царевича. И к Антону обращался с молением не сердить татар и, хоть для виду, для часу обещать уступку. Выздоровеет поганый татарчонка, все опять придет на свое место.
   Но Каракача не слушал, бесился, топал ногами, хватал себя за голову, отчего перевязки на ней сползли и показалась кровь; судороги начали его корчить. Отец испугался. «Лекарь колдун, вогнал опять хворость в сына, чтобы отметить за невесту», — подумал Даньяр и пал в ноги Антону, умоляя его спасти Каракаченьку и клянясь, что они за невестой не погонятся.
   Так дикари переходят в страстях своих от одной крайности к другой.
   Мог ли Антон сердиться на этих дикарей, тем более что в деле выздоровления царевича было заложено все, чего дороже не имел он В жизни: Анастасия, жизнь и честь его. Он спешил подать помощь Каракаче и в этом скоро успел.
   Сильное сложение татарина, помогавшее лечению, поставило его опять на ноги так, что он через два дня по-прежнему от души смеялся потехам дворецкого и предавался невинным забавам своего доброго сердца. Об успешном лечении известен был и великий князь.
   С лекарем заключен мир, к нарушению которого Даньяр не подавал уж ни малейшего повода. Немчин-волхв нагонял болезнь и скоро исцелял ее: как же его не бояться и не уважать! Только сынок, вероятно, подбитый дворецким, вздумал было опять предъявить свои требования на Анастасию.
   — Перестань, — сказал ему угрюмо Антон, — будет опять худо и хуже прежнего. Скорчу разом!
   Испугался царевич этой угрозы и замолчал.
   В тот же день Антон прислал царевичу с верным служителем, татарином, новое лекарство, которым думал заключить лечение. Пора было получить и награду, обещанную великим князем. Для нее терпел он так много.
   Он стоял уже у цели своих желаний и обетов. Враги его и семейства Образца были побеждены, честь и голова его выручены из ужасного залога, в который заключило их слово Иоанна, рука Анастасии скрепляла его союз с людьми и судьбою. Никто и ничто не оспоривали уж его счастия; самая совесть замолчала, чтобы, казалось, дать ему вполне им насладиться. Милый, дорогой мертвец отнял было у него сердце и мысли Анастасии, с трудом могли отрывать ее от могилы отца; но через несколько времени живой друг, очарователь ее, ее суженый, снова занял все ее помыслы и чувства. Недолго могла она выдержать, чтобы не видать его. Потворщица мамка сберегла им под кровом осенней ночи, у калитки двора, сладкое, упоительное свидание. С братом Анастасии дружба Антона скреплялась более и более. Верх его счастия был так близок от него.
   Осенние сумерки сгущались над городом. В избе царевича Даньяра все было погружено в глубокий сон. Каракача спал, отец его делал то же, в соседней клети татары следовали примеру своих повелителей; все это сипело и ворковало так, что слушателю надо было твердые уши, чтобы не бежать из дома. Однако ж в горнице Каракачи находился слушатель, для которого эта музыка была усладительней всех гармоний на свете. Он лежал на лавке и притворялся спящим; говорю, притворялся, потому что он, среди самого усердного аккомпанемента, привстал С лавки и осторожно, затая дыхания, стал прокрадываться к полке, над самым ухом Даньяра. Старый царевич, как змей-горыныч, хранил тут живую воду для своего сына. Пользуясь его сном, тот, который прокрался к полке, одною рукой что-то схватил оттуда, а другою — что-то поставил на место похищенной вещи. Исполнив это, он возвратился к своей лавке, лег на нее и опять захрапел, будто ни в чем не бывало.
   Даньяр проснулся первый и велел служителю подать светоч. Когда это было исполнено, он с трудом разбудил Русалку, спавшего на лавке. Тут же проснулся и молодой царевич.
   — Пора Каракаченьке зелья, — молвил Даньяр, сняв склянку с заветной полки.
   С того времени, как лекарства видимо помогли сыну от последнего припадка, он с величайшею точностью исполнял приказания Антона. Нынешний день велено было вновь начать присланную склянку, как скоро огни зажгутся в домах, и потому старик царевич спешил не пропустить назначенного часа.
   — Эх, — примолвил Русалка, — я давно б все склянки за забор, а нынче и подавно. Что-то косо смотрел лекарь…
   — Не смущай, дворецкий, — возразил Даньяр, — ты и так детку наводишь на сердце. Выпей, Каракаченька, не слушай… лекарь сказал: сладко будет… в последний раз…
   И Каракача, боясь уж не исполнить приказаний врача всемогущего, выпил из серебряной чары жидкость, в нее налитую. Питье показалось ему очень вкусно, и он попросил еще. Дали еще… Лекарь говорил: хоть разом выпьет все, тем лучше!
   Был один человек в комнате, который переменился в лице — именно Русалка. Смущения его никто не заметил. Он скоро оправился и начал потешать молодого царевича шуточками, которые вновь изобрел. Все были веселы. Каракача более других. Но не прошло четверти часа, как он стал жаловаться на боль в желудке, в груди… Губы его посинели, лицо делалось то багрово, то мертвело. Сначала он стонал, потом крики сменили стенания… Послали за лекарем. Посланный возвратился с ответом, что лекаря нет дома. Разослали новых гонцов отыскивать его. Сам дворецкий вызвался на это дело — только тогда, когда увидел, что царевич умирает.
   Отыскали наконец… Бедный, несчастный Антон! не застал царевича в живых.
   Даньяр лежал в беспамятстве на трупе сына; он не видал лекаря, а то б убил его. Татаре бросились было на Антона, но его освободили недельщики, присланные уж с приказанием великого князя взять его под стражу и заковать в железа. Антон не противился; он знал, что участь его решена, он понимал Ивана Васильевича и помнил, что слово грозного владыки не мимо идет. Невинный, он должен был подклонить голову под топор палача.
   Вот как и от кого Иван Васильевич узнал первый о смерти царевича.
   Русалка, вместо того чтобы искать лекаря, как обещал, поскакал прямо к великокняжеским хороминам.
   — Господине, великий князь, — сказал он, войдя к Ивану Васильевичу в повалушу и трясясь всем телом, — привез тебе недобрую весть.
   — Не пожар ли? коня! — вскричал великий князь, который в таких случаях всегда отправлялся сам тушить огонь, хотя бы это случилось и в полночь.
   — Нет, господине, умер… царевич Каракача.
   Великий князь побледнел и перекрестился.
   — Умер?.. Не может статься! Каракача был здоров сегодня… лекарь сказал. Лжешь аль обезумел!..
   — Воистину, осударь. Прикажи переведать. Был голубчик здоровехонек. Покушал нынче хорошо, спал крепко, шутил со мною… Да… вздумал повздорить с Антоном-лекарем за невесту его, дочь Образца… Антон и прислал ему зелья… уморил за посмех. Я своими глазами видел, как, отходя, мучился бедный царевич. Сердце у меня от жалости повернулось.
   — Уморил?.. за посмех?.. — кричал Иван Васильевич вне себя. — Слово мое было заложено… Не слыхал его!.. Разве у него две головы!.. В железа, в черную избу!.. Голодною смертью уморить!..
   Он не мог более сказать слова; глаза его горели, пена била у рта. Потом, успокоившись немного, покачал головой и залился слезами: — Уговорил я Даньяра лечить сына! — продолжал он. — Одно было только детище, одна была утеха старику! Хорошо заплатил я ему за верную службу!.. Недаром отец противился лечить… Нет, надо было уговорить его!.. Уморил за посмех?.. Пилить его мало!.. Жечь на малом огне мало! Отдам его татарам на поругание, на муки… пусть делают с ним, что хотят!.. И на том свете будет помнить слово мое.
   И заставлял он себе повторить, как спорил Антон за дочь Образца, когда, с кем прислано зелье, скоро ли стал мучиться царевич, приняв его. Русалка все повторил, лукаво вплетая в свою речь прежнюю ссору Антона с царевичем, и как он, дворецкий, потерял их, и как грозил ныне лекарь, что отплатит Каракаче горше прежнего, и как велел отцу дать ему выпить зелья, хоть все разом, примолвив: «сладко будет… в последний раз…», а лицо его так и подергивало. И зелье-то не сам принес, как бывало, а прислал с татарином, на всякий случай, для отговорки, подменили-де зелье недобрые люди, вороги его.
   — Совет был от меня отцу, — продолжал Русалка, — умолял его не давать лекарства: нет, таки дал, словно из ума выжил аль белены объелся… Знать, нечистый понуждал.
   Выслушав эту коварную повесть, великий князь повторил строжайший приказ держать Антона в черной избе в железах, пока не сдаст его татарам на поругание и казнь. Приказал было он заключить Анастасию в монастырь, но одумался. Вероятно, вспомнил заслуги отца и брата.
   — Девка не виновата, — молвил он и велел отменить приказ.


Глава девятая

Черная изба





 
Я наслажденьем весь полон был, я мнил,
Что нет грядущего, что грозный день разлука
Не придет никогда… И что же?
Слезы, муки.
Измены, клевета, все на главу мою
Обрушилося вдруг… что я, где я?
Стою, Как путник, молнией постигнутый в пустыни,
И все передо мной затмилось.

 
   Пушкин «Желание славы»



   Казенный двор нам уж знаком. В том самом отделении черной избы, где содержались сначала Матифас, переводчик князя Лукомского, и потом Марфа-посадница, заключили Антона. Вчера свободен, с новыми залогами любви и дружбы, почти на вершине счастия, а нынче в цепях, лишен всякой надежды, ждал одной смерти, как отрады. Он просил исследовать дело о болезни царевича — ему отказано; злодеяние его, кричали, ясно как день.
   «Господи, ты один мне остался, — говорил он, обливая железа слезами. — Не жалуюсь на тебя. Может быть, ты наказываешь меня за преступление, которого я не считал таким, может быть, и любя меня… Кто знает, какие горести вперед отравили бы жизнь мою! Теперь я выпью чашу один, а тогда пришлось бы разделить с подругою, с детьми… я вдвое страдал бы, видя их страдания. Знаю, что Анастасия меня любит; но в ее лета впечатления бывают так преходящи… жизнь ее длинна… погорюет, поплачет о басурмане, и перестанет… Время чего не делает!.. А все-таки жаль мне расстаться с ее любовью, со всем, что она мне подарила и что сулила еще… Если она меня истинно любит любовью нездешнею, так мы скоро будем вместе; если бог сочетал наши души, люди не разлучат. Но к чему умирающему для мира и эти желания?.. Она так молода… так прекрасна… так создана для счастия!.. Господи, дай ей насладиться упоениями, восторгами любви, удовольствиями супруги, матери, всеми благами жизни; вознагради хоть ее всем, что отнимаешь у меня в лучшие годы мои; дай мне хоть в одной из обителей твоих порадоваться ее счастием!.. Господи, отец творения, что сделаешь ты с матерью моей? Что будет с нею, когда узнает мое заключение, мою позорную смерть!.. Об одном молю для нее, устрой, чтобы до своей кончины не ведала об ужасной перемене судьбы моей, чтобы она знала меня в живых счастливым! Не откажи мне, боже мой, призвавший меня сам в этот мир и ныне призывающий в другой, чтобы я душевным спокойствием матери хоть там был утешен за страдания земные».
   В таких думах Антон проводил дни и ночи. И о воспитателе своем не забыл в своих молитвах; но, зная твердость его души, облегчал этою мыслью память о нем. Иногда, забывшись, думал еще о будущности на земле, о блаженстве любить, о днях прекраснейших, которые обещал ему союз с Анастасией; иногда мечтал, что все его окружающее сон, обман. Но скоро выводили его из этого очарования холодная тяжесть и звук цепей, окно с железными ершами, в которое свет едва проникал сквозь пузырную оболочку, духота и нечистота его клети. На стене уродливо начерчены были имена предместников его: Matheas, Марфа — посадница великого Новгорода. Какая была их участь?.. Один сожжен в железной клетке, другая исчахла в этой тюрьме. Мог ли он думать, въезжая в Москву за несколько месяцев назад и смотря на пламя, обвивавшее несчастных литвян, что самого — мудрено ль — постигнет та же участь? Мог ли он воображать, посещая черную избу в числе придворных Иоанна, удостоенный его почетного внимания и отличных милостей, так сказать, рука об руку с ним, что он будет заключен в той самой клети, где так ужасно поразила его участь новгородской посадницы? О, когда бы мечтательность не затмила его рассудка, он должен был видеть, чего мог ожидать в стране, где невежество и предрассудки исключили было его из общества христиан и причли к детям сатаны. Разве не видал он, что сам князь Холмский, украшение и слава своего отечества, избавился от плахи, успев только укрыть голову под щитом случая, у него ж, иноземца? Разве не остерегала его ужасная судьба князя угличского, брата самого великого князя, который позван им на дружескую трапезу и отведен в тюрьму, в которой и теперь изнывает? По соседству, за перегородкой тюремной, слышны вздохи и стенания: не его ль, князя угличского? Рано же приобщился к этим страдальцам!.. Бедный Антон, он не имел ушей, чтобы слышать, глаз, чтобы видеть, он лишился разумения. Страсть все помутила. А между тем, если б начать снова жизнь на Руси, зная, что кончит ее так, как теперь кончает, — он опять желал бы встретиться с Анастасией, повторить муки и блаженство последних месяцев и умереть хоть с позором. Он насладился уж благами, какими только может смертный насладиться на земле; он взял уж с нее богатую дань, какою редкие из смертных бывают наделены: он взял свое с этой земли — чего ж более? Господь, видимо, любит его, что зовет к себе в лучшие минуты его жизни. О, когда бы там было продолжение здешних былых минут блаженства!..
   К надеждам и утешениям, мелькавшим в коловороте мыслей и чувствований, присоединилось еще одно душевное услаждение: судьба сберегла его, хоть невольно, от отступничества… он умрет в вере отцов своих. Но и это услаждение было кратковременно. Им овладела грустная мысль, что Анастасия, после смерти его, будет сердцем чуждаться басурмана, не посетит могилы латынщика, и, может быть, чернокнижник, слуга нечистого, опять заступит в ее мыслях место Антона, жениха ее. Труп его бросят где-нибудь в лесу или в болото, воронам на съедение. Эта мысль до того овладела им, что единственным его желанием сделалось иметь русского духовника, который мог бы напутствовать его в другой мир словом и властью спасителя.
   Чего не перепытала душа его в первые дни заключения! Не говорю о лишениях физических. Каждый день убавляли пищи его, наконец стали давать ему по кусочку черствого хлеба и по кружке воды. За трапезой его строго наблюдал сам дворецкий великого князя. Лишения такого рода сносил он с твердостью; но что более всего сокрушало его, так это неизвестность о друзьях и об Анастасии. Хоть бы повеяло на него отрадою их воспоминания, их участия и любви к нему; хоть бы весточку о них услыхал.
   Под смертною казнью запрещено было впускать к нему кого-либо, кроме попечителей об его тюремном содержании. Но воля человека, в соединении с умом или с любовью, сильнее железа, прозорливее всякого аргуса.
   В день покрова богородицы, сквозь решетку его клети, из перехода тюремного, сухощавая рука женщины бросила ему калач. Хлеб был надломан. Антон поднял его, и что ж увидал? В этом подаянии скрывалось сокровище — тельник Анастасии. Он не мог не узнать его. Тельник осыпан горячими поцелуями, облит слезами и поспешно спрятан на груди, глубоко, у сердца. Боже сохрани, чтобы сторожа не увидали святого товарища, не отняли его! лучше самую смерть. Теперь Антон не один: с ним спаситель, умирающий на кресте, с ним она, его невеста, его супруга на этом свете и в другом. Она вновь обручилась с ним навеки…
   Вдобавок к его благополучию, на следующую ночь посетил его Курицын, отперев тюрьму золотым ключом, тоже всемогущим, под щитом преданных людей. Он помнил и спешил исполнить завет своего учителя Схарии, принеся подкрепление телу и душе узника. Пища, более обильная и вкусная, припасы для письма на случаи переписки с друзьями при первом удобном случае, вести о тех, о ком так хотелось знать несчастному, и надежды умилостивить властителя — вот что принес добрый Курицын. Надеждам худо верил Антон; но участие и любовь друзей вознаградили его за все прошедшие муки.
   — В тюрьме, в несчастии, узнаю истинную цену дружбе, любви, — говорил он дьяку, — могу ли роптать после всего, чем господь наградил меня, могу ли жаловаться на судьбу свою? Вот, подле меня, князь венчанный, а — слышишь ли его стенания?.. изнывает, заброшенный всеми!.. С сокровищем, которое ты мне принес, могу умереть без ропота; в последние минуты мои должен благословлять пройденный путь и целовать руку, которая вела меня по нем.
   Как Антон благодарил ночного посетителя за то, что доставил ему припасы для письма! Он просил его только об одном предсмертном одолжении, посетить его еще раз и взять от него несколько посланий к матери.
   — Добрый Захарий доставит их, если найдешь случай переслать к нему, — говорил заключенный. — Зато на том свете, у престола бога буду молить о спасении его души. Увидишь Захария, скажи, что я, перед смертью, со слезами благодарил его и там не забуду.
   И посвятил он все часы, в которые мог укрыть себя от зоркого взгляда сторожей, на то, чтобы написать несколько писем к матери. Письма были от разных чисел и могли служить на год, на два. В них изображал Антон свою счастливую жизнь с прекрасною, обожаемою супругой, милости государя, надежду приехать со временем в Богемию в русском посольстве, все, все, что мог прибрать для утешения матери. Душа его раздиралась; он глотал слезы, чтобы они не падали на бумагу, когда начертывал на ней строки, в которых все было неправда, кроме уверений в любви сыновней.
   С каким восторгом Поппель и Мамон торжествовали свою победу! Первый был в восхищении, что избавился от человека, которого боялся дядя его, которого он сам ненавидел за сходство фамилий, за физиономию, наружные и душевные качества и еще по какому-то смутному, непонятному чувству. Тайный голос сердца уж конечно недаром всегда вооружал его против Антона Эренштейна… А Мамон? Израненный, изуродованный, он оживился, будто вспрыснули его живой водой. Он позвал к себе свое домашнее привидение, которое являлось к нему, словно из гроба, для того только, чтобы выслушивать радостную весть о чьем-нибудь несчастии.
   — Слышал? — сказал он сыну, — жениха той, знаешь… Немчина Антона посадили в черную избу; голове его не уцелеть на плечах. А! каково! я сказал: дочери Образца не бывать замужем. Не бывать-таки, не бывать!.. Кто возьмет ее после басурмана?.. Радуйся, господине Хабар-Симской, в своих каменных палатах! Радуйся и батька в своей земляной норе! Слышишь, друже мой Василий Федорович? Бьем тебе челом этим хлебом-солью, кланяемся тебе на сладком да пьяном меду. Шибнет тебя в нос и под парчовою окуткой!.. (И Мамон адски захохотал.) Что ж не говоришь ничего, сын?
   Как жилец другого мира, дающий знать о своем присутствии между здешними только веянием могильного тления, молодой Мамон не выказывал уж на лице ни радости, ни печали. По обыкновению, на восторги отца от отвечал глухим, предсмертным кашлем.
   — Что ж не говоришь ничего? — повторил старый Мамон.
   — Батюшка, я умираю, — произнес жалобно сын.
   — Умирай, да радуйся, что отплатили ворогу своему.
   Ничего не зная, не подозревая ничего, Анастасия думала только о восторгах любви. Самая память об отце посещала ее душу, как сладкое видение. Не в гробу мертвецом представлялся он ей, а живой, с улыбкою, с благословением, как бы говорил: «Видишь, Настя, я отгадал, что ты любишь Антона; живите счастливо, буди над вами благословение божье!» Добрый отец, он веселится теперь между ангелами и любуется благополучием детей своих.
   И в это самое-то время мамка, завопив, заголосив, как по мертвом, упала в ноги к своей питомице.
   — Что сталось? — спросила встревоженная Анастасия.
   — Ах, родная ты моя, сиротинка горемычная, — завопила мамка, — жениха твоего посадили в черную избу; лечил татарчонку-царевича да уморил. Не снести ему головушки.
   Удар был неожидан. Анастасия вся задрожала и помертвела. Не произнося ни слова, она впала в какую-то глубокую думу, уставив глаза на один предмет. Казалось, она окаменела в этой думе и стала изваянным выражением ее. Мамка умоляла ее опомниться, толкала — она оставалась все в прежнем положении. Вдруг глаза ее страшно заблистали; она повела их кругом себя, судорожно захохотала и примолвила: «Тебя подучили на смех сказать, не обманете! Назло вам, не расстанусь с Антоном; он мой суженый, мой полюбовник!..» Потом опять стала задумываться и опять впала в прежнее окаменение. Испугалась мамка. Кого не призывала она на помощь? и небесные силы, и старушек ведей. Шептали над ней, спрыскивали ее, отчитывали — ничто не помогало. Вздумала курить ей под нос, колоть ее гвоздем, жечь пятки — насилу очнулась.
   Пришел брат. Анастасия узнала его и бросилась к нему со слезами на шею.
   — Милый, родный ты братец мой, — могла она только сказать, рыдая. Она не смела произнести имя жениха, не только что просить о нем; стыд девический, а более строгий обычай запрещал говорить ей то, что у нее было на душе. Ей, девице, позволено было только плакать об отце или брате; слезы, посвященные другому мужчине, хоть бы и жениху, сочли бы за преступление. Но в немногих словах ее было столько скорби, столько моления, что брат не мог не понять, о чем так крушилась Анастасия.