Голова этой дружины ничего не подозревал; он сидел спокойно в избе, обращая речь то к мельнику, то к сотским и десятским, которые с ним были, или прислушивался. К полночи поджидал он условного знака со стороны старицкой дороги.
   — Что это, сынишка твой? — спросил он мельника, указывая на мальчика.
   — Приемыш, батюшка. Вот в Оспожино говейно[207] минет три года, нашел я его в монастырском лесу. Словечка не выронил — знать, обошел его лесовик[208]. С того денечка нем, аки рыба. Ни роду, ни племени не обыскалось, так я ему, ведаешь, стал родной.
   Тут начались рассказы тверских воинов о разных немых, которые такими сделались, потому что их обошел лесовик.
   — А что, лесовик, с твоим хозяином ладят? — спросил опять голова.
   — Грех молвить, помянуть его лихом не за что; да и нас не про что обиждать; палаты его брусяные бережем, бесчестья ему не кладем.
   — Чай, в гостях у тебя, дедушка, бывал?
   — Не без того, родимый.
   — Сам зашел или ты позвал его милость? угостил ты его калачом или пестом? — смеясь спросил один из сотских, вольнодумец, esprit-fort[209] того времени, сидевший у самого окна.
   — Не шути про него шуток, боярин, как аукнется, так и откликнется, — отвечал мельник.
   В это мгновение что-то сильно заскребло у окна, и сотскому послышались тысячи шагов в лесу.
   Этими звуками подрало по коже храброго воина.
   — Смотри-ка, — вскричал голова, надседаясь со смеху, — на сотском лица нет, кошки испугался!
   — На то и голова ты, что удалее нас, — отвечал с сердцем сотник, отодвинувшись от окна.
   — Ну-ка, старина, — сказал голова, обращаясь к мельнику, — распояшься, расскажи-ка нам, как лесовик побывал у тебя в гостях.
   — Пожалуй, коли это милости твоей в угоду. Было это в запрошлое лето о Николе, с мостом, в ночную пору, хоть бы теперь, в добрый час молвить, в худой помолчать. Мороз был лютый, осерчал, аки голодный зверь, носу не высунешь на двор, так и хватает когтями; избушка моя то и дело надувалась да охала, словно кто ее дубиной по ребрам колотил. Час места спустя и поотдало малое толико. Откуда ни возьмись вихорь, застонал, завертел, поднялась и метелица, аки рать конная скачет и гонит одна другую, али нити у проворной мотальщицы на воробе, не знать, с неба ли падает снег али с земли подымается, зги божьей не видать. Приемыш мой спал; мне было не до сна — того и гляди крышу снесет и по бревну животы размечет. Щепаю себе лучину, а сердце так и ходит ходенем. Вдруг слышу, что-то сзади меня пахнуло холодом, инда поперек меня хватило; смотрю, стоит передо мной старик — высокий, седой, голова встрепанная, аки у сосны, борода по колено, не менее доброй охапки чесаного льну, белехонька, словно у нашего брата, коли суток двое безвыходно помелешь; глаза серые, так и нижут тебя насквозь, тулуп шерстью вверх. Нечего греха таить, язык отнялся, ноги словно кто их пригвоздил к земле. «Не бойсь, — молвил он, — зашел к тебе погреться; с той поры, как вырастил лесок, такой погоды не видывал». И стал он греться у печурки, растопырив свои костлявые пальцы. Погревшись немало-немного, учал собираться восвояси. «Спасибо, — молвил он, — николи не забуду твоего добра». С того времени, осударь ты мой, не видывал его. Только слово свое лесовик сдержал. Мужички, что ездят ко мне муку молоть, не нахвалятся добрым человеком: в непогодь встретит их у лесу да проводит до меня; у которого клячонка заартачится, лишь руку подложит к саням, так пошла себе, будто к ней жеребца припрягли. И дорожки-то ко мне всегда гладки да катки, словно по первому белопуту, и…
   Вдали послышался стон и повторился.
   — Не наши ль сторожа на большой дороге окликают нас? — спросил голова.
   — Прискакал бы сюда посыльный, — сказал сотский.
   — Посмотри-ка в окошко.
   Сотскому стыдно было ослушаться. С предчувствием чего-то худого отодвинул он волоковое окно и вдруг с криком отпрянул назад. Не один он, многие ратники, сам голова, видели, как посыпались искры в окно и выглянул в него седой старик с длинною белою бородой.
   Никто не смел пошевелиться. Окно стояло открыто. Двух, трех мгновений не прошло, показалась опять ужасная личина старика. На этот раз он крикнул гробовым голосом:
   — Убирайтеся вон отсюда, да через плотину! К моему лесу не подходить, не то косточек не соберете.
   И скрылся.
   Дрожь проняла воинов; казалось, и взглянуть боялись друг на друга, не только что подняться с места, так перепугал их лесовик. Они сидели на лавках, словно омертвевшие.
   Вслед за тем покатился кубарем огонек и захохотал, будто сотни ведьм на шабаше. Казалось, по лесу деревья ломались. В стену так ударило, что стены задрожали, косяк у окна разлетелся в щепы и осколком своротило лицо у одного ратника. Тут бросились все вон из избы, на ногах, на четвереньках, падая друг на друга, перелезая друг через друга, бросались на двор за лошадьми, толкались с теми, которые спали на дворе, и, встревоженные со сна, выбегали куда попало, хватались за первую лошадь, какая попала, брались за узду, за хвост. Перепуганные лошади кидались со двора на плотину, в лес, с грохотом падали в воду; хозяева их, стеснясь на плотине, толкая друг друга, падали туда ж. Суматоха была ужасная. Дружина, лежавшая на правом берегу речки в кустах, также переполошилась. Не зная, что за тревога, бежали на плотину, сшибались с встречными, от страха рубили друг друга и по воздуху. Вслед им лесовик сверкал своими огненными очами то в одном месте, то в другом; пламя сыпалось кубарем, ранило, мертвило бегущих; адский хохот рассыпался за ними и перекатывался по водам и лесу в сотнях отзывов. Через несколько минут от дружины, которая должна была охранять проводы великого князя тверского, осталось на мельнице и в окружности ее, на несколько сот человечьих сажен[210], только с десяток раненых, убитых, утопленных в реке, погруженных в болота. Прочие все подобру-поздорову уплелись прямо к великому князю московскому. Во время своего бегства видели они, как в разных концах Твери зажглися огненные языки и начали перебегать по кровлям; они слышали, как пушечные громы порывались все более и более в посады, и поднялись вопли набата. Скоро присоединились к этому отпеванию тверского княжества крики осаждающих и стоны народа.
   Кругом мельницы наступила тишь. Но мельник, обезумленный всем, что видел и слышал, ни жив ни мертв, стоял все еще на одном месте, посреди избы, и творил молитвы. В таком положении застали его новые гости. Это были двое вооруженных молодцов; они несли торжественно на руках маленького лесовика и посадили его на лавку. Между ними начался такой смех, что они вынуждены были подпереть себе бока.
   — Ну, спасибо, дедушка, пособил нам, — сказал маленький лесовик.
   Старик ничего не понимал из этого явления и не знал, что отвечать.
   — Исполать тверскому храброму воинству! — сказал один из пришедших ратников: — бежало от лошадиного хвоста.
   Тут Андрюша (ибо это был он, опушенный белыми хвостами, которые отрезали на этот случай от двух лошадей и припутали ему на скорую руку к подбородку и на голову), тут Андрюша снял все атрибуты лесовика и явился перед мельником в своем настоящем виде. К этим нежданным гостям присоединилось еще несколько десятков из удалой дружины Хабара-Симского, и пошли рассказы о том, кто и как действовал в этой чудной победе. Насмеявшись досыта и заплатив мельнику лошадьми, которые остались на дворе, за повреждение избушки и за будущие похороны убитых, охотники спешили к другому делу. Андрюша и двое ратников, которым он был поручен, отряжены к Хабару с донесением об удаче; остальные присоединились к сотням, расставленным в лесу так, что по первому условному знаку могли собраться, куда этот знак призывал их.
   Между тем Хабар-Симский с лекарем Антоном и несколькими десятками ратников делал свое дело. Они сняли два дозора (по-нынешнему пикеты), немногочисленные, стоявшие у выезда из посада затьмацкого и поближе к бору, и передали бежавших засаде охотников, которые, в свою очередь, приняли и проводили их порядком к Жолтикову монастырю. Перебрав смертные ступени по этой лестнице, тверские всадники на конце ее не досчитались у себя многих. Когда посыльный воевода убедился этими проводами и донесением Андрюши, что дружина московская обеспечена со стороны затьмацкой, он стал дозором с малым числом своих удальцов на том самом месте, у выезда из посада, на котором стояли сбитые тверчане. Отсюда закинул невод всадников по Тьмаку с одной стороны и по Волгу — с другой. Дорогой рыбке нельзя было ускользнуть. Ожидали тони богатой.
   — Едут, — сказал Андрюша, которого отвага, ничем не удержимая, занесла ближе к посаду. — Я первый услыхал, скажите это отцу моему и Ивану Васильевичу.
   В самом деле, послышался бег лошадей, и вскоре несколько всадников зароилось в темноте и поравнялось с Хабаром.
   — Кто едет? — вскричал он.
   — Свои! — смело отозвался один из всадников.
   — А вы? — спросил дрожащий голос.
   — Твои провожатые, господине, — отвечал Хабар, догадавшись, что это был голос великого князя тверского, хилого старика, и свистнул посвистом соловья-разбойника.
   На этот знак расставленная им цепь собралась около него в несколько мгновений. Темнота не позволяла различать лица.
   — Ко мне ближе, господине, — сказал Хабар, — подле меня путь тебе чист.
   Великий князь Михайло Борисович отделился от своих дворчан и подъехал под крыло Хабара, ведя за собою другого всадника.
   — Ради бога, поберегите мою княгиню, — сказал он, — господи, прости мои прегрешения!
   — Обо мне не беспокойся, — отозвался смелый женский голос.
   К стороне княгини подъехал Антон. Таким образом, драгоценный залог был под мечами двух сильных молодцов, которые, в случае нужды, могли поспорить о нем, один с двоими. Дворчан великого князя окружила дружина Хабара. Холмский, ничего не подозревая, ехал в нескольких саженях позади. Он беспокоился более мыслью о погоне из города и нередко останавливался, чтобы прислушаться, не скачут ли за ними.
   Тронулся поезд; молчалив был он. Только изредка Михайло Борисович нарушал это молчание, умоляя ехать тише, чтобы дать ему вздохнуть, и творя жалобным голосом молитвы.
   Лишь только стали они подъезжать к бору, загрохотали пушки к стороне московской, в городе ударили в набат и начали посады освещаться.
   Лошадь у Михаилы Борисовича оступилась, но Хабар успел схватить ее за узду, поддержал ее — и тем спас великого князя от падения.
   Предметы начали выступать из мрака.
   Великий князь взглянул на своего спутника, взглянул на спутника великой княгини и опять на своего. Лица незнакомые, оба с мечами наголо, кругом его дворчан все чужие! Он обомлел: смертная бледность покрыла щеки его; несчастный старик готов был упасть в обморок и остановил своего коня. Молодая княгиня, ничего не понимая, смотрела с каким-то ребяческим кокетством на своего пригожего оруженосца. Она была в мужской одежде — прекраснее мальчика не видано, — но литвянка умела ловко выказать, что она женщина.
   Перед Холмским развернулась вся эта ужасная игра: государь его был в плену.
   — Мы в засаде, — закричал он, — други, выручим нашего великого князя или умрем с ним!
   На этот голос дворчане вынули свои оружия и стали было выпутываться из сетей, которыми их окружили.
   Хабар свистнул, и лес родил сотню молодцов.
   — Не горячись попусту, князь, если хочешь добра и живота своему господину! — крикнул он, задерживая лошадь Михаилы Борисовича. — Не проливай крови напрасно, побереги голову его; не то разом слетит.
   Он еще раз свистнул, и другая сотня выступила из бору.
   — Видишь, ваших ни одного, моих родятся тысячи, коли надо. Тверская дружина, что ты поставил на мельнице, вся разбежалась и передалась уже нашему великому князю. Ни теперь, ни вперед Михаиле Борисовичу нечего ждать от Твери. Знай москвичей: они умеют добывать честь и славу своему государю и, коли нужно, умеют провожать с честью и чужих князей.
   Что можно было делать горсти против неравного числа? Последние защитники великого князя опустили оружие, князь Холмский склонился на переговоры.
   Хабар оборотился к великому князю тверскому:
   — Время дорого для тебя и бывшей твоей Твери, Михайло Борисович, — сказал посыльный воевода. — Видишь, как она затеплилась. Это пламя от гневных очей Ивана Васильевича; оно сокрушит домы божий, домы богатых и бедных. Погаси это пламя, ты один можешь. Тверчане были твои дети: неужли отец, оставляя их, хочет от них проклятия, а не благословенного помина? Слышишь вопли их?.. Они на прощание молят тебя о милости: спаси жилища их, детей, жен, спаси их от неповинной крови и огня. Поставь вместо этих огней, что ходят по кровлям, слово милости, как свечу перед образом господа нашего.
   В начале этих убеждений страх и нерешительность изображались на лице Михаилы Борисовича: наконец, тронутый, он сказал:
   — Что ж мне делать? научи.
   — Вот что. Пошли тотчас с моим гонцом князя Холмского в Тверь и вели ему скорее, именем твоим, отпереть ворота городские великому князю московскому Ивану Васильевичу и бить ему челом от тверчан, как своему законному государю.
   — С кем же я, княгиня останемся? — сказал робкий старец.
   — Нас тебе нечего опасаться. Мы не в плен пришли взять князя тверского, а проводить с честью Михайлу Борисовича, шурина великого князя московского. В плену и без того довольно князей у нашего господина: Иван Васильевич велел тоже сказать тебе. Мои молодцы, сурожане и суконники московские, проводят тебя до первого яму и до второго, коли тебе полюбится. Выбери сам провожатых, сколько в угоду тебе. За один волос твой будут отвечать головой своей. Порукою тебе в том пречистая матерь божия и Спас милостивый.
   Здесь он перекрестился.
   — Коли не веришь, я, Хабар-Симский, отдаюсь без оружия опащиком[211] князю Холмскому.
   — За Хабара я поручителем, — сказал Холмский.
   Кто на месте великого князя тверского, бездетного, безнадежного, окруженного изменою, в его старых летах, не согласился бы на предложение великого московского воеводы?
   Скинув шапку и тафью свою, трижды осенясь крестом, венчанный старец, в виду зарева своего стольного города, передал дом святого Спаса и великое княжество Тверское властителю всея Руси. Трогательна была речь его, словно духовное завещание умирающего. Слезы текли по бледному изнеможденному лицу, и несколько раз рыдания прерывали ее.
   Проезжая мимо Жолтиковского бора, вспомните, что под мрачным навесом его совершилась эта передача.
   — Кабы у меня было поболее таких слуг, — сказал Михайло Борисович, обнимая Хабара на прощание, — Тверь была бы крепка за мною.
   Литвянка обратила голову, чтобы не показать слез, выпадавших из ее глаз, потом протянула руку Хабару в знак своего благоволения. Этот не поцеловал руки и сказал с гордостью:
   — Не взыщи, у чужой господыни руки не целую.
   Покраснела княгиня до белка глаз, и дуги ее черных бровей сошлись от негодования.
   — Ну, так мне эту хорошенькую ручку! — воскликнул Андрюша, слезши с лошади и сняв свой шлем.
   Белую ручку подали ему с большим удовольствием и обняли пригожего воина-мальчика.
   — Кто ж проводит нас? — сказала княгиня, обратив с живым участием на Антона огненные глаза свои.
   Хабар спешил отрядить достаточное число охотников, которые должны были сопутствовать бывшему тверскому властителю до первого яма; сам спешил с Холмским в город, чтобы остановить разлив пламени и напрасное кровопролитие. Антон поехал с ними; пора было ему исполнять обязанности врача (об этом он едва ли не забыл). Он был очень рад, что избавился обворожительных очей Казимировой внучки, не опасных, но затруднительных. Вместо него неизбежный Андрюша напросился в проводники. Зато на первом привале в роще колена прекрасной литвянки служили ему изголовьем: утомленный, заснул он на них, как на коленях матери, сном крепким, сном ангельским. И жаркий, тревожный поцелуй не возмутил его чистых видений.
   На другой день княгиня и князь убеждали Андрюшу проводить их еще верст с десяток. Он согласился.
   Князь ехал в повозке, высланной к ним навстречу с первого яма. Княгиня ехала с Андрюшей верхом. «Прекрасные дети, конечно, брат и сестра!» — сказали бы вы, смотря, как они резвились, обгоняли друг друга, останавливались в рощах слушать пение пташек. Казимирова внучка забыла о потерянном царстве и, казалось, радовалась своей свободе, будто птичка, выпущенная из золотой клетки. В Твери сокрушало ее теремное заточение; все там было ей так чуждо; в Литве ожидают ее родина, друзья, родные, жизнь привольная. Мысль эта веселила ее, молодую, живую, еще гостью на пиру жизни.
   Когда Андрюша прощался с изгнанниками, его уговаривали ехать с ними в Литву.
   — Нет, — сказал он, — не могу, я русский.
   Остальную повесть о покорении Твери доскажу вам словами историка[212]. «Тогда епископ, князь Михаила Холмский[213], с другими князьями, боярами и земскими людьми, сохранив до конца верность своему законному властителю, отворили город Иоанну, вышли и поклонились ему, как общему монарху России. Великий князь послал бояр своих и дьяков взять присягу с жителей, запретил воинам грабить… въехал в Тверь, слушал литургию в храме Преображения и торжественно объявил, что дарует сие княжескому сыну Иоанну Иоанновичу, оставил его там и возвратился в Москву. Через некоторое время он послал бояр своих в Тверь, в Старицу, Зубцов, Опоки, Клин, Холм, Новгородок описать все тамошние земли и разделить их на сохи для платежа казенных податей. Столь легко исчезло бытие тверской знаменитой державы, которая от времен святого Михаила Ярославича именовалась великим княжением и долго спорила с Москвою о первенстве!»


Глава восьмая

Разрыв-трава





 
Глухим предчувствием томимый,
Оставя спутников своих,
Пустился в край уединенный
И ехал меж пустынь лесных,
В глубоку думу погруженный, —
Злой дух тревожил и смущал
Его тоскующую душу,
И витязь пасмурный шептал:
«Убью!.. преграды все разрушу…»

 
   Руслан и Людмила



   В повести нашей мы видели две враждующие партии: боярина Мамона против семейства Образца, и рыцаря Поппеля против лекаря Эренштейна; не говорю уж о тайных ненавистных нападках отца на сына, возмущающих душу. Одним внушал способы нападения сам демон злобы и зависти; другие, исполняя только свой долг, отражали их силою и благородством духа. Покуда первые ничего не успели, если исключить басурманский дух, которого засадил Мамон в дом Образца на горе его и беду нежно любимой дочери. Они воспользовались отсутствием великого князя и главных противников своих, чтобы сыскать новые вернейшие орудия с адской закалкой. Все средства были перепытаны в уме и сердце изобретательных на зло. И на него родятся гении. Мщение любви присоединило к этой партии новое лицо, вдову Селинову. Из жертвы она делается жрецом, острит нож на гибель Хабара, ищет ядов, чтобы известь его. Между ними вертится всесветный переводчик, готовый услужить и нашим и вашим и даже своему неприятелю, лишь бы услужить. Все кругом Антона и Анастасии ковало на них ковы, а они, простодушные, невинные, ничего не подозревали, ничего не ведали, что около них делается, не видели, не слышали демонских угроз, будто два ангела, посланные на землю исполнить божье назначение, стояли они на грани земли и неба, обнявшись крыльями и с тоскою помышляя только о том, как бы подняться к своей небесной родине и скрыться в ней от чуждых им существ.
   Варфоломей не замедлил свести Поппеля с Мамоном. Ветреный, вздорный рыцарь и злой боярин скоро сошлись. Этот имел в нем надобность и старался тешить его тщеславие особенными знаками уважения и ловкою игрою угождений. Тому нужно было, на чем достойно опереть свое тщеславие, и он доволен был, найдя эту опору на плече боярина, клеврета Иоаннова. А тайное влечение друг к другу подобных душ? и его надо считать сильной амальгамой в этой связи. Золото не иначе может сообщаться с нечистым металлом, как посредством другого благородного металла; а тут ковачу не трудно было разом соединить два однородные вещества. Разница была только в легкости и тяжести того и другого; Вместе соединенные, они представляли одно нечистое целое, на котором незаметна была и спайка неискусного ремесленника. Чего ж искал Мамон в рыцаре?
   Вы помните, боярин готовился на судебный поединок с своим смертельным врагом. Он знал, что иноземцы искусные бойцы на мечах (это недавно доказал один литвин, победивший в поле знаменитого русского бойца единственно ловкостью, отчего Иваном Васильевичем с того времени и строго запрещено было русским биться с иноземцами); он слышал, что в свите посла находится такой мастер, и возымел неодолимое желание брать у него уроки. Этого нельзя было сделать без дозволения Поппеля. Сойдясь с ним через переводчика, рыцарь с удовольствием дал не только это позволение, но и сам — знаменитый боец, как себя величал, — вызвался усовершенствовать его в искусстве управлять мечом. «Сын Образца должен погибнуть», — говорил он. «А за что? — спросили бы, — ведь вы не знаете его даже в лицо». — «За что? — отвечал бы он, — за что?.. я желаю добра другому… я сказал, что тот должен погибнуть, и этого переменить нельзя. Вот увидите». Право, бывают такие чудаки; бывает еще и то, что от таких слов, сказанных наобум и потом поддержанных коварством и силою, безвинно гибнет несчастный, опутанный со всех сторон сетьми — гибнет с ним и честь его и память.
   Сначала благородный рыцарь усердничал Мамону из желания ему добра и зла человеку, которого он не знал, потом усилил это доброжелательство, узнав в противнике молодого человека с воинскими достоинствами и с заслугами отечеству. Завистнику всегда кажется, что тень великого человека может упасть на него и его заслонить от глаз толпы, хотя они идут и разными путями; а завистнику то и дело кажется, что толпе нет другой работы, как смотреть на его величие. Надо высокого человека долой, и как можно скорее! Наконец от этой мысли, двигавшей усердием рыцаря к Мамону, перешел он к желанию делать зло Хабару из желания себе добра. Он обещал помогать его мщению; в замену благородный, признательный Мамон, узнавши, что лекарь Антон помеха для его благополучия, клятвенно обещал ему сбыть эту ничтожную пешку, лишь бы самому остаться победителем на поле. И сам простодушный основщик знакомства их, всесветный угодник Варфоломей, не мог никогда и помыслить, что на его основе выткутся такие яркие узоры.
   Мало было для Мамона обыкновенных, естественных пособий человека, чтобы сокрушить врага: он искал их в мире сверхъестественном, прибегал за ними к демону. Он слышал, что адепты жидовской ереси, имеющие свое гнездо в Москве, владеют тайнами кабалистики или чернокнижия, творящими чудеса, и решился прибегнуть к силе этих чароведцев.