— Славно, барон! — сказали товарищи атлета, сомкнув ряды и тихомолком смеясь, как бы ничего не бывало.
   Несчастный, брошенный в прах с такою исполинскою силой, был падуанский врач Антонио Фиоравенти. В этом маленьком создании высочайший разум сильно проявил себя. Говорили много об его учености, о чудесах, которые он делал над больными, доброте души и бескорыстии его. Не знали, однако ж, силы этой души, потому что никто еще не входил с нею в борьбу, ни люди, ни судьба. До сих пор жизнь его была одним успехом: учение, деньги, слава — все ему далось, казалось, в вознаграждение за обиду, сделанную ему природою; и все это он скрывал под завесою девичьей скромности. Увидав его в первый раз, нельзя было не смеяться над его крошечною уродливою фигурой; но при каждом новом свидании с ним он незаметно рос и хорошел в глазах ваших: так очаровательны были его ум и любезность. Путешествуя для подвигов добра и науки, он только что приехал в Рим и, так сказать, на первом шагу через порог вечного города оступился очень несчастливо. Во время процессии какая-то властительная дума увлекла его, без ведома его воли, в круг блестящих иностранцев: жестоко же был он наказан за свое рассеяние.
   Когда он пришел в себя, все было тихо и пусто вокруг; только перед глазами его прыгали черные мальчики и между ними наступал на него молодой германец. Голова его была так тяжела, мысли так смутны, что он едва понял свое состояние. Собравшись с силами, он потащился на свою квартиру; но образ противника всюду следовал за ним. С того времени этот образ никогда не покидал Антонио Фиоравенти: если б он был живописец, то положил бы его сейчас на полотно; он указал бы на него среди толпы народной; он узнал бы его и через тысячу лет.
   Несколько недель пролежал он в сильной горячке; в бреду видел только немца; по выздоровлении, первый предмет, который он мог распознать умом своим, был ненавистный немец. С силами его росло и желание мести; дарования свои, науку, деньги, связи, жизнь — все посвятил он отныне этому чувству. Тысячу средств, тысячу планов было придумано, чтоб отметить за оскорбление. Когда бы выполнить тогдашние его помыслы, из них встал бы исполин до неба. Антонио начал беречь жизнь, как берегут отпущенную сталь меча, когда собираются на битву. Отметить, а там бросить эту жизнь в когти дьяволу, если не дано ему было повергнуть ее к престолу бога! Тридцать лет исполнял он завет господа: любить ближнего, как брата; тридцать лет стремился по пути к небу — и вдруг судьба схватила его с этого пути и повесила над пропастью ада; вправе ли она была сказать: «Держись, не падай!» Был один, у которого голова не вскружилась над этой бездной, но тот был не человек, тот ходил по волнам, как по суше[28]. Кто же виноват, если простой смертный не удержался?
   Так говорил сам с собою Антонио Фиоравенти и мысленно точил орудие мести. «За дело!» — сказал он наконец, лишь только был в состоянии выйти из дому. Разыскания повели его везде, во дворцы и на большие дороги, в храмы и виллы, в библиотеки и на кладбища. Нередко видали его в тайных переговорах с привратниками, в дружеских сношениях с полицией; чернь и знать — все было для него средство, лишь бы достигнуть цели своей. Под знойным небом, в дождь, в грозу стоял он на перепутьях, поджидая, не увидит ли своего немца. Да! он называл его своим, как будто купил несметною суммою мести. Своими расспросами перерыл все кварталы, все дома до дна; Рим перед ним обнажился, и когда он узнал, что в Риме не было его врага, он оставил «вечный город», бросив ему на прощание слово проклятия.
   Но розыски его были не совсем напрасны: он достал список всех иностранцев, которые приезжали от разных дворов к закладке храма. Часто пересматривал он его, перебирал сердцем разные имена, в нем означенные, учил их наизусть; то одно имя, то другое, будто по предчувствию, отмечал кровавою чертою и упивался иногда радостью, как будто с этим списком имел во власти уже и тех самих, которые были в нем помечены. Чего не дал бы он за магическую силу призвать их всех на лицо к себе!.. О, тогда бы отметил он одного иною, кровавою чертою!
   Три-четыре года, может быть и более, странствовал Антонио Фиоравенти по Италии и Германии, отыскивая тщетно своего врага. Казалось, месть его наконец утомилась или стала рассудительнее. Он совершенно предался науке. Сделать важное открытие по медицине и тем приобрести себе великое имя, славу европейскую: этим-то именем, этою славою хотел он отметить врагу своему. Напишут его портрет: ненавистный немец увидит его и узнает; ему скажут, что это портрет знаменитого Антонио Фиоравенти, того крошечного лекаря, которого длинный тевтон так жестоко оскорбил… Он бросит ему свою славу в лицо: это своего рода пощечина для врага. О, такая месть высокое чувство! С верою в искусство свое и жаждою новых познаний он посетил важнейшие учебные заведения, наконец прибыл в Аугсбург. Здесь скоро разбежалась молва, что он исцеляет умирающих, поднимает из гроба; славили особенно его знание женских болезней, которым он себя преимущественно посвятил; аугсбургские врачи, награжденные его советами и тайнами, все спешили дать ему первенство; его увлекали и в палаты и в хижины, потому что он и беднейшим не отказывал в помощи.
   Раз его призывают в дом барона Эренштейна.
   Барон, тридцати лет, красивый, знатный, богатый, увенчал эти дары судьбы женитьбою на дальней родственнице короля Подибрада[29], девушке очаровательной красоты. Но не родство с царем, не честолюбие скрепляли этот союз: любовь страстная, готовая на все жертвы, вела жениха и невесту к брачному алтарю. Три года супруги, словно обрученные, не нагляделись, не наговорились досыта, не истощили пламенных ласк один другому; три года этой жизни были для них одним медовым месяцем. В начале четвертого баронесса готовилась подарить своему супругу первый плод их любви. Заранее истощили все нежные попечения, все возможные причуды роскоши, чтобы принять на свет и возлелеять это дитя, баловня фортуны; заранее астрологи, которых было тогда везде множество, напророчили ему ум, наружные достоинства, славу, блага жизни донельзя и едва ли не бессмертную жизнь. С одной стороны, желания, с другой — лесть и корысть окружили будущего пришельца в мир алмазными дарами. Для барона же чувство быть отцом превышало все блага, какими он только наслаждался на земле, выключая счастье любить свою милую, прекрасную супругу и быть ею любиму. Итак, баронесса готовилась родить. Все фазы беременности исполнились благополучно и обещали такое же окончание; но когда наступил роковой срок, оказалось противное. Три дня возрастали ее муки и опасности. Можно судить, что чувствовал в это время барон. Искуснейшие врачи города были призваны на помощь; врачи употребили все средства, какие только знали: ничто не помогло, и они отказались. Несчастная не могла долее выдержать: она пожелала смерти и спросила духовника. Между тем как посылали за ним, один из врачей советовал Эренштейну пригласить знаменитого итальянца Фиоравенти, недавно прибывшего в Аугсбург.
   — Если он не спасет, — сказал советник, — так никто не спасет. Итальянец едва ли не нашел средства воскрешать мертвых.
   Духовник шел с дарами на лестницу; вслед за ним входил Антонио Фиоравенти; навстречу шел хозяин дома, бледный, дрожащий, с растрепанной головой, с запекшимися губами. Был полдень; солнце ярко освещало лестницу, все предметы резко означались. Первым делом барона, гордого, спесивого, родственника королевского, было броситься к ногам итальянца и молить его о спасении супруги. Золото, поместья, почести, все сулил он ему, лишь бы спасти ту, которая для него была дороже самой жизни.
   Антонию взглянул на хозяина дома…
   Боже! небесные силы! это он… он самый, тот ужасный ненавистный немец, оскорбивший его так жестоко в Риме. Ошибиться нельзя: тот самый, которого преследует месть его столько лет, чьей крови хотел бы он напиться, продав себя хоть сатане, он самый теперь у ног его, в его власти.
   Фиоравенти захохотал в душе своей адским хохотом; волосы встали бы у того дыбом, кто мог бы слышать этот смех. Руки его тряслись, губы дрожали, колена подгибались; но он старался оправиться и сказал с сатанинскою улыбкою:
   — Хорошо, мы увидим.
   В этих словах заключалась целая вечность.
   Барон не узнал его: в безумии отчаяния мог ли он помнить что-нибудь, пояснить себе что-нибудь? Он видел в нем только спасителя жены, своего ангела-хранителя, и готов был нести его на своих руках в спальню страдалицы.
   — Поспешайте, ради бога поспешайте! — восклицал Эренштейн голосом, который мог бы тронуть и тигра.
   — Хорошо, мы увидим! — повторил сурово Фиоравенти, и между тем гений мести летучею молниею осветил бездну души его и начертил ему, что он должен был делать.
   Идут; пришли в спальню страдалицы. Сбереженный полусвет позволял врачу различить черты ее и исполнять свои обязанности. Как хороша была она, несмотря на свои страдания! Враг счастлив ею — тем лучше: еще чувствительнее будет ему мщение…
   — Слава богу! духовник! — сказала баронесса умирающим голосом.
   — Нет, друг мой, не он, — произнес, утешая ее, Эренштейн. — Не отчаивайся; вот знаменитый врач, который поможет тебе… предчувствия меня не обманывают… верю твердо, и ты, мой милый друг, верь также.
   — Ах, господин врач! спасите меня… — могла только выговорить умирающая.
   Минута… две… три… до пяти глубокого, гробового молчания; они сочтены были на сердце супруга ледяными пальцами смерти.
   Наконец Фиоравенти подошел к нему.
   — Она…
   И врач остановился.
   Эренштейн впился в него глазами, жадными, как голодные пиявицы, слухом, острым, как бритва, которая режет волос: рот его был открыт, но не произносил ничего. Он весь хотел сказать: жизнь или смерть?
   — Она…
   И врач опять остановился.
   Лицо барона стало подергивать.
   — Она будет спасена, ручаюсь в этом жизнью своею, — сказал с твердостью Фиоравенти — и ужасная статуя барона сошла будто с своего пьедестала. Эренштейн озарился весь жизнью; молча он пожал руку Антонио и тянул ее к себе, чтобы прижать к губам. Врач отнял руку.
   — Она будет спасена, и ваш ребенок также, — прибавил он шепотом, — только с условием от меня…
   — Все, что угодно, — отвечал барон.
   — Не думайте, что мое требование будет так легко для вас.
   — Ничего не пожалею; требуйте моего имущества, моей жизни, если хотите.
   — Вот видите, я итальянец и лекарь: простым словам не доверяю… дело идет о моем благосостоянии… мне нужна ваша клятва…
   — Клянусь…
   — Постойте… я видел там духовника…
   — Понимаю, вы хотите… идем.
   Они вошли в соседнюю комнату.
   Там стоял старец священнослужитель с святыми дарами, готовясь отрешить ими земного от земли и дать ему крылья на небо.
   — Отец святой, — произнес торжественно барон, — будьте посредником между мною и живым богом, которого призываю теперь в свидетели моей клятвы.
   Священник, ничего не понимая, но увлеченный необыкновенным голосом хозяина, возвысил чашу с дарами и преклонил благоговейно белую, как лен, голову.
   — Теперь говорите за мною, — прервал дрожащим голосом Фиоравенти, будто испуганный священнодействием, — но помните, что двадцать минут, не более, осталось для помощи вашей супруге. Упустите их — пеняйте на себя.
   Эренштейн продолжал таким же торжественным, глубоко изливающимся из души голосом, но так, чтобы его нельзя было слышать в спальне жены:
   — Если моя Амалия будет спасена, клянусь всемогущим богом над пречистым телом его единородного сына, и да погибну я в муках адских, да погибнет, как червь, род мой, когда я преступлю клятву эту…
   Тут он обратил глаза на врача, ожидая его слов.
   Врач с твердостью произнес:
   — Если у меня родится сын, первенец…
   Барон повторил:
   — Если у меня родится сын, первенец…
   — Году отдать его, сына моего, падуанскому врачу Антонио Фиоравенти…
   Барон остановился… к сердцу его прилил горячий ключ… Он взглянул на искусителя всею силою своих понятий… Этот взгляд напомнил ему приключение в Риме… Он узнал своего противника и угадал свой приговор.
   — Говорите же, господин барон: из двадцати минут убыло уже несколько…
   Эренштейн дрожащими губами продолжал:
   — Году отдать его, сына моего, падуанскому врачу Антонио Фиоравенти, тому самому, которого я, лет за пять тому, оскорбил без всякой причины и у которого я ныне, пред Иисусом Христом, отпустившим грехи самому разбойнику, прошу униженно прощения…
   — Прощения?.. А!.. Нет, гордый барон, нет теперь пощады!.. Пять лет ждал я этой минуты… Говорите: клянусь И повторяю мою клятву отдать моего первенца, когда ему минет год, лекарю Фиоравенти с тем, чтобы он сделал из него со временем лекаря; почему властью отца и уполномочиваю над ним господина Фиоравенти, а мне не вступаться ни в его воспитание, ни во что либо до него касающееся. Если ж у меня родится дочь, отдать ее за лекаря… Один он, Фиоравенти, имеет право со временем разрешить эту клятву.
   — Нет, я этого не произнесу…
   — Спасите меня, умираю!.. — послышался из другой комнаты ужасный голос госпожи Эренштейн.
   И барон немедля проговорил все слова Фиоравенти, одно за другим, могильным голосом, как будто читал свой приговор казни. Холодный пот капал со лба его; кончив, он упал без сил на стул, поддерживаемый верным служителем Яном и священником, давно неравнодушными свидетелями этой ужасной сцены. Оба спешили подать ему помощь.
   Между тем Фиоравенти бросился в спальню.
   Через несколько минут Эренштейн открыл глаза, и первый звук, который он услышал, был крик младенца.
   Все было забыто.
   Он осторожно подошел к дверям спальни и приложил к ним ухо: родильница тихо говорила… она благодарила врача.
   Врач возвратился и сказал:
   — Господин барон! поздравляю вас с сыном.


Глава третья

Было ли исполнение?





 
О тайне Царской никто не узнал[30]: но все примечали, что крепко
Царь был печален — он все дожидался: вот придут за сыном;
Днем он покоя не знал, и сна не ведал он ночью.
Время, однако, текло…

 
   Сказка о царе Берендее… Жуковский



   Госпожа Эренштейн, ничего не подозревая, в благодарность врачу дала своему сыну имя, которое он носил. Маленький Антон был пригож, как розан; с каждым днем расцветал он более и более под лучом ее взоров, согреваемый ее нежными попечениями; вместе с ним расцветала и мать. Отец только наружно утешался им; мысль, что отдал его итальянцу, будто продал сатане, что из него будет только лекарь, убивала все радости его. Часто взгляд на младенца, обреченного такому позору, исторгал слезы из глаз барона; боясь, однако ж, чтобы жена не заметила их, он пожирал эти слезы. Лекарь!.. Боже мой! Что скажет свет, что скажут родные, друзья, а пуще неприятели, когда узнают о назначении баронова сына? Как объявить жене? Это убьет ее. Лучше б не родиться несчастному!
   — Милый друг! — говорила однажды баронесса, держа на коленях прекрасного малютку и вся пылая от любви к нему. — Недаром астрологи напророчили нашему сыну столько даров. Полюбуйся им; посмотри, какой ум, сколько огня в его глазах; он глядит на нас, будто нас понимает. Кажется, так и горит на нем звезда величия и славы! Кто знает, какая высокая доля ждет его! Ведь и король богемский, Подибрад, был простой дворянин…
   Эти слова раздирали душу отца.
   — Друг мой! — говорил он. — Грешно отцу и матери заранее пророчить судьбу детей своих; эта самонадеянность может оскорбить провидение, которое лучше нас знает, что делать с ним, к чему его ведет.
   — Правда, — отвечала мать, смущенная каким-то предчувствием, а может быть, и грустью, проницавшею в словах и глазах мужа. — Правда, эти пророчества могут оскорбить господа. Будем только молиться ему, чтобы он не отнял его у нас. О, тогда не переживу моего Антона.
   И мать перекрестила младенца во имя отца и сына и святого духа, боясь, чтобы гордые желания ее в самом деле не навлекли на него гнева божьего, и прижимала его к груди своей, в которой сердце билось, как ускоренный маятник, и все было что-то не на месте.
   Зачем живет этот сын, этот обреченник на горе и стыд родителей? Что ему в жизни лекарской? Лучше б господь прибрал его теперь вовремя на небо, в лик своих ангелов!.. Или почему не приберет самого отца?.. Тогда клятве не было б исполнения: мать не давала ее, мать и сын будут счастливы.
   Так думал отец и гордый барон. Не раз приходило ему на мысль самовольно нарушить клятву. Никто не знал о ней, кроме старого духовника и Яна; духовник схоронил свою тайну в стенах какого-то монастыря, а в верном служителе умерла она. Но сколько барон ни был бесхарактерен, слабодушен, все-таки боялся вечных мук. Клятва врезалась такими огненными буквами в памяти его, ад так сильно рисовался в его совести, что он решился на исполнение ужасного обета.
   Прошло несколько месяцев, и он все не открывал тайны своей супруге. Было много приступов борьбы, решений, и всегда кончалось тем, что он откладывал объяснение.
   Амалия сделалась вновь беременной: это обстоятельство принесло отраду растерзанной душе барона. Может быть, она подарит ему другого сына… Тогда первый пусть идет в жертву неумолимому року, пусть будет лекарем!..
   Год прошел, а мать все-таки ничего не знала об ужасной тайне. Ждет барон день, два… Фиоравенти не является за своей жертвой. Авось либо не будет!.. Тянутся недели… нет его. О, если бы умер!..
   И барон молчал, благословляя каждый прошедший день. Зачем же тревожить напрасно мать? Может статься, Фиоравенти удовлетворил свою месть в день рождения их сына; может статься, великодушный Фиоравенти доволен и муками ожидания, которые заставляет терпеть оскорбителя, и не желает более исполнения своей клятвы. Добрый Фиоравенти! да будет над тобою благословение божье!
   Удержи благословение… Итальянец не дитя, играющий своими чувствами, будто золотыми пузырями, которые лопаются в воздухе.
   В один день — это было то самое число, тот самый час, когда случилось роковое приключение в Риме (мщение рассчитано), Ян с бледным лицом вошел к своему господину. Ян ничего не говорил, но этот понял его.
   — Здесь?.. — спросил он служителя, побледнев как смерть.
   — Приказал сказать, что он здесь, — отвечал Ян.
   Прошло опять несколько дней, Фиоравенти не являлся за своею жертвою. Ужасные дни! Они отняли у барона несколько годов жизни. Не узнало бы высшее дворянство, не проведали бы родня, знакомые, кто-нибудь, хоть последний из его вассалов, что сын отдается в лекаря, как отдают слугу на годы в учение сапожному, плотничному мастерству?.. Эти мысли тревожили его гораздо более самой жертвы.
   Однажды приносят барону записку от Фиоравенти.
   Милость или казнь объявляет?..
   Развертывает дрожащими руками и читает, с трудом переводя дух: «Я узнал, что баронесса должна скоро разрешиться от бремени. Роды ее будут трудные — это мне известно. Предлагаю свои услуги».
   Разумеется, услуги эти приняты с восторгом и благодарностью.
   Фиоравенти отгадал: роды баронессы были трудны. Но он и в этот раз поздравил супруга с ее жизнью и сыном, Фердинандом; только прибавил: «Теперь мы поделимся, одного вам, другого мне». Это объявление, с твердостью сказанное, дало наконец знать отцу, что участь старшего сына не переменилась и что осталось только приготовить Амалию по выздоровлении ее. Сроку дано два месяца. Эренштейн просил, сверх того, чтобы позволено было сдать ребенка в каком-нибудь итальянском местечке или селе, где не знали бы ни барона, ни врача.
   Все это ему даровано, как милостыня, которую богач бросает нищему. Еще одна щедрота: позволялось отцу и матери каждые три года видеть по неделе, даже по месяцу, своего сына, ласкать его, говорить им, что он их сын, но под именем бедных немецких дворян Эренштейнов, утверждая его, однако ж, в любви, в уважении к лекарскому званию. И еще одна статья условия: всякого рода помощь или подарки от родителей решительно будут пересылаемы назад. Барон на все согласен, тем более что условия ограждали до времени тайну от гласности, которой он страшился более всего.
   В это время на дом барона нагрянуло новое несчастие.
   Несмотря на все усилия разума, некоторые вопросы насчет соединения внешнего человека с внутренним останутся навсегда неразрешенными. Разве там разгадают нам то, что и есть, может быть, тамошнее!.. Закон предчувствия в числе этих вопросов. Кто, от царя до селянина, не испытал над собою силы его, и между тем в этой цепи людей кто разрешил его процесс?.. Приговариваюсь этим рассуждением к тому, чтобы сказать о предчувствии, какое имела баронесса о своей потере. Она видела во сне: разъяренный волк оторвал старшего сына от груди ее, вскинул его к себе на спину и унес… куда — уж не видала. Когда она проснулась, волнение крови ее было так сильно, что молоко бросилось ей в голову. Фиоравенти опять спас ей жизнь, но не мог уничтожить следы ужасной болезни. Баронесса потеряла свою красоту; темные пятна обезобразили ее. Одно несчастие принесло ей другое — постепенное охлаждение к ней супруга, как мы сказали, от природы изменчивого характера. Доныне он любил ее пламенно; не было жертв, на которые не решился бы для блага ее, даже для ее спокойствия. Но сердце его было сосуд превращений не хуже Пинеттовых[31]: пламя могло в несколько часов обратиться в лед, как и случилось. Отныне все попечения его обратились на меньшего сына. Если бы через несколько месяцев дали ему на выбор: лишиться Фердинанда или супруги, за спасение которой он отдал некогда сына и отдал бы себя, то, конечно, в душе своей согласился бы пожертвовать супругой, хотя бы этого явно не сказал. Таков он был во всех случаях жизни: ныне, из тщеславия, готов играть своею жизнью на концах копьев, пуститься в новый крестовый поход, завтра не дотронется до булавки, не замарает ноги, чтобы спасти погибающего; ныне, у ног врага, которого вчера бил, целует у него руку, завтра готов повторить с ним римскую сцену, если б она опять представилась; ныне сажает вас на первое место за своей трапезой, осыпает вас всеми почетными именами, вытаскивая их из словаря приличия и уважения; завтра, по первому намеку прохожего цыгана, без всяких исследований, оборотится к вам спиной, заставит вас ждать у ворот своего замка, если вы имеете в нем нужду, и встретит вас с своей баронской высоты словами: «Здорово, любезный мой!» Такие характеры нередки.
   По выздоровлении баронессы собрались ехать на поклонение святой деве Лореттской, в благодарность за двукратное спасение баронессы от смерти. Из детей взяли старшего. Меньшего оставили с кормилицею и на попечении близкой родственницы. Фиоравенти сопутствовал им не без предосторожности. Он вызнал характер барона и убежден был, что тот, кто из боязни ада исполнил ужасную клятву свою, не побоится (каков час!) отправить его на тот свет. И потому за врачом ехало несколько служителей, хорошо вооруженных. Подъезжая к условленному месту, барон оставил своих служителей в последнем городе, взяв с собою только Яна и жену его. По приезде в село, где должно было сдать дитя барону, оставалось кончить эту драму, которая начинала ему надоедать, и приготовить Амалию к разлуке с старшим сыном. При этом случае уснувшая любовь или сострадание и совесть пробудились в нем. На нем лица не было, когда он пришел к жене с объявлением ужасного приговора.
   — Ты болен, друг мой? — сказала она, испуганная ужасным состоянием, в каком его увидела.
   Он признался, что болен давно. Амалия упрекала его, зачем так долго скрывал от нее свою болезнь; вместе со своими поцелуями орошала его слезами, предлагала ему пособия, какие только знала самая нежная, попечительная любовь. Барон признался, что болезнь его душевная… что началась она со времени рождения первого сына… бросил в душу женщины, страстно его любящей, сомнение, боязнь, утешение, гнев, борьбу долга с привязанностию, преданность богу, и когда перепытал все чувства и утомил их, между нежнейшими ласками предложил ей выбор: лишиться мужа навсегда или сына только разлукою временною. Наконец рассказал ей свою историю с Фиоравенти, это наслание на него божие, напомнил ей ее муки, приготовления к смерти, явление итальянца, и каким образом он, для спасения ее, приступил к ужасной клятве, полагая, что корыстолюбивый врач хотел требовать только непомерной платы за свои труды. Не исполнить клятвы — навлечь на себя гнев божий, погибель на сына их, на весь род; исполнением покоряются они воле всевышнего. Может быть, господь послал им ангела-утешителя в лице второго сына; итальянец, может быть, сжалится над ними и со временем отменит свой приговор. Он уж и так оказал великодушие, позволив видеться с сыном каждые три года.