— Хорошо, что сказал. Друзья твои станут у тебя на страже.
   Антону ничего не оставалось делать, как благодарить.
   Подходя к избушке, где жил странник, он услыхал льющиеся из нее звуки духовного пения. Звуки были так легки, свободны от всего земного, в них отзывались мир души, согласие, детская простота и по временам возмужавшая сила чувств, умиление, теплота, проникающие в сердце, в мозг костей ваших. Не таков голос земных страстей; так беседуют только с богом. Эренштейн остановился у ворот и слушал духовную песнь с восторгом. Пение становилось тише и тише и вдруг замолкло, как будто спустилось на землю, обремененное тяжестью небесной ноши… Но Антон не успел еще образумиться от умиления, его обнявшего, как послышалось вновь пение. Теперь это были печальные, раздирающие душу, звуки. Старец пел: «Не рыдай меня мати зрящи во гробе». Обращение к матери, гроб, унылое пение невольно навели тоску и благочестивый трепет на сердце молодого человека. «О! что сулишь ты мне, святой старец!.. Неужли голос твой вещий?.. — сказал он со слезами на глазах… и отнял руку от кольца, которым готовился ударить в столб приворотный. Он хотел уж идти от ворот и одумался. — Дитя, малодушный, — говорил он сам себе, — неужли обращение богочеловека к матери из гроба могло смутить тебя? С именем господа иду на благое дело и не побоюсь стрел, летящих на меня во тьме».
   С последним словом он постучался в ворота и на спрос Афанасия Никитина, кто пришел, отозвался именем господним. Его тотчас впустили; разумеется, оградили себя крестным знамением на всякий недобрый случай. Афоня не чуждался знакомства с чужеземцами: с какими и какими народами он не сообщался! Однако ж во всех сношениях с ними всегда осенял себя крестом господним, который, уверен он был, не раз спасал его от бед.
   Жилище его было бедно, но чисто. Лучшее украшение клети составляла икона божьей матери, к подножью которой принес путешественник все редкое, что мог принесть на Русь из своего дальнего странствия: ткани индийские на подвески, жемчуг и самоцветы на ризу, листы пальмова и ветви финикова дерева, красивые перья редких птиц вместо рамы. Тут было его прошедшее, его настоящее и будущее; сюда соединял он свое богатство земное и небесное.
   — Волей или неволей жалуешь ко мне? — спросил старик.
   — Неволей, — отвечал молодой человек, — потому что наслало меня к тебе дело головное, кровное; волей, потому что в этом деле избрал тебя, Афанасий Никитич, вместо отца родного. Будь же мне отец, не откажись.
   Такое вступление изумило тверчанина. Но когда молодой человек стал рассказывать ему свои намерения и просьбу, одинокий глаз старика заблистал чудным светом, губы его растворились улыбкой. Выслушав челобитье, он с большим удовольствием изъявил готовность быть печальником и сватом Антона, христианского дела ради: только успех отдавал в руки господа.
   — Побудь у меня часок, — сказал Афоня, схватив свою шапку и посох, — разом ворочусь. Злое дело откладывай со дня на день и молись: авось соскучится сидеть у тебя за пазушкой, да стошнится от молитвы; сгинет в благой час, аки нечистая сила от заутреннего звона. С добрым делом иначе. Взвидел птицу дорогую, наметывай мигом калену стрелу, натягивай лук тугой — она твоя, птица небесная. Пропустишь, и потонула в небе.
   — Боюсь только, вовремя ли пришел, — сказал Антон. — Я с запросом к твоему кольцу, а ты запел песнь надгробную. Навел на душу тоску невыносимую. Почему так скоро перешел к этой песне от возношения господа?
   — Почему? — отвечал тверчанин, несколько смутясь, — почему, сказать тебе не сумею. Нашел божий час, не мой. Да не кручинься попусту: где господь, там все благо, все добро. Помолимся ему, и возрадуется душа наша о нем.
   И старик пал телом и духом перед иконою — за ним Антон.
   — Теперь, помолясь, с благословением божиим, примемся за службу ему, — молвил первый и вышел из избы.
   Можно судить, в каком тревожном состоянии остался молодой человек. Все шаги, все слова чудного посредника между ним и судьбою были заочно взвешены, рассчитаны по маятнику замиравшего сердца. «Вот, — думал Антон, — подошел старик к воротам Образца, вот он всходит на лестницу… Он в комнате боярина… произносит имя Анастасии, имя мое… Жребий мой положен на весы судьбы… Господи, урони на него милостивый взор!»
   Между тем Афоня быстро направлял свои шаги к жилищу Образца, приискивая в голове и сердце речи, которые могли бы успешнее действовать на отца Анастасьина. Странник был недавно у святого мужа, Иосифа Волоцкого[233], и наслушался из его медоточивых уст духовной беседы с одним боярином, от которой сердце его таяло. Из нее-то источники собирался он употребить теперь в дело. Еще впервые путь его неровен и грудь по временам требует отдыха; впервые рука дрожа схватила вестовое кольцо и неверно ударила в столб приворотный. Боярин дома, Афоне отворяют калитку; Афоне запрета нет, в какие б часы дня ни пришел он. Всходит на лестницу. У сенных дверей он отдохнул и оправился.
   Василий Федорович лежал на постели в повалуше, ему очень нездоровилось. Никогда еще в жизни своей не хворал он сильно, и потому настоящая болезнь, вдруг его свалившая, не таила опасных признаков. Одр, может быть смертный, и будущность — вот великие темы, которые представлялись самородному красноречию нашего странника-витии.
   По-прежнему гость, войдя в клеть, ставил посох у дверей, творил три крестные знамения перед иконой и кланялся низко хозяину, пожелав ему здравия, по-прежнему хозяин ласково привечал его и сажал на почетное место. После разных оговорок с обеих сторон тверчанин начал так:
   — Вот прошло и красное лето. Пташки свили гнезда, вывели деток, выкормили их и научили летать. Потянул ветер со полуночи — не страшен пичужечкам; пестуны указали им дорожку по поднебесью на теплые воды, на привольные луга. Запоздай родимые выводом, не мудрено и снеговой непогоде застать малых детышей, бедных птенчиков.
   Боярин взглянул пристально в око Афоне и примолвил:
   — Ты неспросту речь ведешь, Никитин.
   — Сам ведаешь, боярин, перед сказкою всегда присказок. А веду я речь к тому, коротко лето и нашего жития. У кого есть детки, надо подумать, как бы им теплое гнездышко свить, как бы их от непогоды на теплые воды.
   — Птицы небесные не сеют и не жнут, а с голоду не умирают, — возразил боярин, — обо всех их господь равно промышляет, равно их от грозы приючает, показывает им всем путь чист в привольную сторону. А нам за грехи ли наших прародителей или за наши не всем одинака доля дается: кому талан, кому два, овому нет ничего. Забот и у нас о детках не мало, да… (тут он глубоко вздохнул).
   — Иной летает соколом с руки великокняжеской, — перебил Афоня, — что ни круг, то взовьется выше; другой пташке не та часть. Поет себе щебетуньей ласточкой, скоро-скорехонько стрижет воздух крыльями, а дале дома родимого не смеет. Не все ж по тепло на гнездо колыбельное; придет пора-времечко, надо и свое гнездышко свивать и своих детушек выводить.
   — Опять отвечу: наша доля и наш урок в руке господней, без него и волос с головы не падет.
   — Не взыщи, осударь, Василий Федорович, коли я, худородный, бездомный странник, молвлю тебе не в укор, не в уразумение, а в напоминание. У нас на уме все сокровища земные, то для себя, то для деток, а про сокровища небесные, их же ни тля, ни червь не поедают, и впомине нет. А там придет час Христов, аскамитных кафтанов, ковшов серебряных, ларцов кованых с собой не возьмем; явимся к нему наги, с одними грехами или добрыми делами.
   — Господь ведает, по силам и разумению трудимся о спасении души нашей и детей наших.
   — Трудишься? а ищешь богатых, знатных женихов осударыне Анастасии Васильевне?..
   Не оскорбился боярин этим упреком и отвечал ласково:
   — Правда твоя, искал по немощи родительской, а более человеческой. За то, статься может, господь и наказал меня сватовством Мамона. С той поры не плодит мое деревцо сладких яблочков; с той поры женихов Настеньке словно рукой сняло, да и сама она, горемычная, сохнет, что былина на крутом яру. Я ли не ходил на богомолье по святым местам; я ли не ставил местных свеч, не теплил лампады неугасимой!
   — Слыхал ты божье слово: вера без дел мертва.
   — Слыхал, и творил по божью слову. Оделял я щедро нищую братью, помогал разоренным от пожара, в голодные годы, выкупал из плену басурманского. И старался, чтобы левая рука не знала, что подает правая.
   — Вестимо, и то все господу в угоду. Да ты давал свой излишек, чего у тебя вдоволь было. Не последний ломоть делил ты, не последнюю пулу отдавал. Вот дело иное, кабы ты для спасения души твоего недруга отдал бы, чего у тебя дороже, милее нет на белом свете, кусок своего тела, кровь свою!
   Сказав это, старик выпрямился и зорко посмотрел одиноким, блестящим глазом на своего слушателя, как стрелок, желая высмотреть, ловко ли ударил в цель. Заставили бы его повторить, он не сумел бы; ему самому казалось, кто-то другой говорил в нем.
   При слове «недруга» боярин побледнел и весь задрожал.
   — Не о Мамоне ли говоришь? — воскликнул он голосом осужденного, который просит милости.
   — Что ж? хоть бы о нем. Он твой ворог!
   — Афанасий Никитич, друже мой, ты хочешь бесчестья моей седой голове, бесчестья сыну, дочери, всему роду нашему. Ты хочешь, чтоб я умер неспокойно, чтоб я с того света слышал, как дети моих детей будут пенять мне, может статься клясть меня за позор свой, чтобы я слышал, как народ, мои вороги будут смеяться над моей могилой и позорничать на ней. Вот, скажут, был добрый отец! радел о детках!.. пристроил дочку единородную, любимую, за внука колдуньи, что сожжена в Можае на лобном месте! Внук ведьмы, сын кровного ворога моего, с ним же должен мой сын на поле, поймет дочь мою… Нет, Афанасий Никитич, проси, требуй от меня другого. Господь видит, коли то для Христова дела, не пожалею крови своей.
   К этому слову вел Афанасий Никитич; он почти торжествовал победу.
   — Успокойся, боярин, не к Мамону речь веду. Спасет ли его окаянную душу дочка твоя любимая, голубица чистая? Только свою погубит. Не ее желает он сыну, а богатства твоего. Жених мой не таков, хочет одного богатства небесного; только с этим приданым дорога ему Анастасия свет-радость Васильевна.
   — О ком же говоришь, и в ум не дается.
   Афоня сотворил крестное знамение и сказал:
   — Я пришел к тебе сватом, осударь Василий Федорович, да не простым, обыденным; хочу, да и в день великой душа бы твоя явилась ко Христу, аки невеста чистая, непорочная. Вот видишь, два жениха на примете для Анастасии. За обоих стоит господин наш Иван Васильевич, за одного стою я крепко: оба басурманы. Один татарин и царевич…
   — Каракача, сын касимовца Даньяра.
   — Как сон в руку.
   — Уж были мне стороной намеки о нем. Не прочь бы я от него, коли он окрестится.
   — Вестимо, он царевич!.. Дело христианское делом, честь таки честью!..
   Ирония эта глубоко потрясла религиозную душу Образца. Он смутился, как бы проговорясь перед своим судьею, но, оправившись, отвечал:
   — Так я за царевича не отдам, видит господь, не отдам… Кто ж другой? Не томи, ради бога.
   — Боярин, помни, не простую свадьбу затеваем: мы готовим венцы нетленные на тебя и другого раба божьего.
   — Говори, друже, говори.
   — Другой… Онтон-лекарь.
   — Немчин!.. — вскричал Образец, помертвев.
   В этом слове был целый род латынщиков, ненавистный, заклятый, смерть любимого сына, вся жизнь боярина с ее предрассудками и верованиями.
   — Ведь я не таил от тебя, что жених басурман.
   — Чернокнижник, слуга нечистого! — продолжал боярин.
   — Напраслина, Василий Федорович! Напраслина — грех великий. Кто заложит душу свою, скажет, что он слыхал его в зазорных беседах, не только что видал в делах сатанинских! Бывал я у него не раз, беседовал с ним не однажды; все речь о божьем дивном творении, разумная, красная, светлая, словно ключ гремучий. Скромен, как девица, отважен, как твой сын: милостив до бедных. Николи не забуду его добра. Одно только держит его в когтях нечистого, только одно потянет его в смолу горючую, что он некрещеный. Но коли примет нашу веру крещеную, очистится от всякой скверны, скорее нашего попадет в обитель бога. Подумай, боярин, ты заложил мне святое слово.
   Образец вместо ответа залился слезами, в первый еще раз по смерти жены своей.
   — Чего хочешь от меня? — произнес он наконец, едва не рыдая.
   — Крови твоей, дорогой части твоего тела; ими же спасешь душу раба божьего Онтона от огня вечного, помилуешь и свою душу.
   — Дай сроку дня три, хоть до приезда сына.
   — Даст ли тебе этот срок Иисус Христос для очищения грехов твоих, когда явишься к нему на тот свет? (эти слова принадлежали не Афанасью Никитину, а Иосифу Волоцкому) может статься, заутро опоздает слово твое. Откажешь Онтону, кто поручится, что он тотчас не уедет в свою латинскую землю? Останется тогда навеки в плену адовом. И когда придет на тот свет, связанный по рукам и по ногам, когда возьмут его, чтобы бросить в смолу кипучую, господи, скажет он, я хотел к тебе в обитель твою, а меня не пустил раб твой Василий: он связал меня по рукам и ногам, он кидает меня в огнь вечный; свяжи его со мною, ввергни его в огонь со мною. Спасут ли тебя тогда твои подаяния, твое богомолье? Одумайся, Василий Федорович; повтори святое слово свое, да возрадуются ангелы, принимая в лик свой новую христианскую душу, воспоют: слава, слава тебе, господи, на земли и на небеси!
   Глубоко вздохнул Образец, как бы вздыхало с ним все его существо, взглянул на икону спасителя с любовью и страданием распятого с ним на кресте, и поднялся вдруг с болезненного одра своего, крепок и сановит, и произнес с умилением:
   — Помолимся господу.
   За ним встал тверчанин. И молились они.
   — Господи, отец милосердый, — говорил Образец, став на колена, — прими от недостойного раба твоего жертву кровную, великую! Одна дочь у меня, ненаглядная моя, сокровище мое, и ту отдаю тебе. Господи, господи, помяни меня и ее во царствии своем!
   И обнялись боярин с странником. Кончив дело божье, принялись за мирское. Ударили по рукам и условились: приготовить Анастасию, объявить через Афоню согласие Антону-лекарю и сказать ему, чтобы он, сберегая девичью стыдливость и честь от всякого нарекания людского, переехал завтра ж на другой двор и тотчас взял духовника боярского, который ввел бы его в веру крещеную. Свадьбе положено быть не прежде, как суд божий решит участь Хабара на поле. Видел ли Антон дочь боярина и как видел, не спрашивали: может статься, Образец боялся узнать, что узнать было бы ему неприятно.
   Лишь только сват ушел, Анастасию позвали к отцу.
   «Зачем?.. Недаром!» — подумала она, и сердце затрепетало в груди, ноги подломились.
   Когда она вошла в повалушу отца, важное, умиленное лицо его, взор, глубоко павший ей в душу, икона, убранная светом лампады, как перед праздником, — все сказало ей, что готовится для нее что-нибудь чрезвычайное.
   Старик заговорил трогательным голосом о своей болезни, о предчувствии близкой смерти. Вот и ворон словно впился в кровлю дома и не хочет отстать от нее, и собака роет яму перед окном повалуши, и мать Анастасьина во сне является и зовет к себе!
   — Батюшка, родимый… не умирай, не покидай меня… — едва могла сказать Анастасия и залилась слезами.
   — Рад бы не покидать, дитя мое милое, наливное мое яблочко, да господь позовет, никто не остановит. Пора подумать, как бы тебя пристроить… ты уж девка в поре… злые люди скажут скоро: устарок!..
   В числе уроков, данных мамкою своей воспитаннице, как себя вести и что когда говорить, был и тот, что и каким голосом следовало отвечать отцу, когда он молвит ей о женихе. Эпиграф, взятый нами для настоящей главы, с должным, мерным причитанием, затвердила на подобный случай Анастасия, но теперь было не до него. Она стояла у изголовья отцовой кровати ни жива ни мертва; она ничего не могла вымолвить и утирала тонким рукавом своим слезы, льющиеся в изобилии.
   Отец продолжал:
   — По закону божьему выбрал я тебе жениха…
   — Божья да твоя, — рыдая, промолвила Анастасия и пала в ноги отцу своему. — Подожди… не выдавай, родной мой, солнышко мое ясное… Иль я тебя в чем прогневила? Иль я тебе не мила более? Иль моя девичья краса тебе прискучила? Не суши меня безвременно, не снимай с меня головы…
   — Не воротишь дня прошедшего, не возьмешь назад слова данного. А я на крепком слове положил, да и господу обещал. Настя, выкупи грехи отца твоего, не поперечь моему слову.
   Вместо ответа Анастасия, рыдая, прижималась к ногам его.
   — Ин за басурмана… царевича?.. Мы введем его в веру крещеную; будет он ходить под рукой великокняжей, — сказал отец, желая понемногу приготовить ее к жениху-басурману.
   — За кого хочешь… Я божья да твоя… только не выдавай меня за татарина… Коли ты в могилку, и я брошусь за тобой… наложу на себя руки…
   — Ох, бедная ты, бедная головушка, что сделала ты?.. Прости меня, дитя мое, дочь моя милая, я помолвил тебя еще хуже, чем за татарина, помолвил за басурмана-немца, за Онтона-лекаря.
   «Антона?..» — хотела произнесть Анастасия и задушила это слово в груди своей.
   Что сделалось с ней?.. Милый друг души, радость ее, свет очей, Антон — суженый ее! Не ошибся ли слух? В беспамятстве не проговорила ли сама это имя?.. Она силится скрыть восторг свой и не сможет: он проникает в судорожном трепете, в движениях, даже в слезах ее.
   — Воля твоя, батюшка, — сказала она наконец, целуя с горячностью его ноги.
   И больше ничего не могла вымолвить. Но зоркий взгляд отца заметил в тревожных ласках дочери чувство, которого он никогда и подозревать не мог. Боярин благодарил господа, что это чувство покрывается венцом и вместе искупает душу басурмана от плена адова. Так переменились обстоятельства в палатах Образца.
   В этот же день послал боярин от имени своего сына к Мамону узнать, выздоровел ли он и готов ли на суд божий (были уж такие посылки не однажды и до этого). Мамон отвечал: «Готов и жду». С ответом послали нарочного гонца в Тверь.


Глава пятая

Перелесок





 
Бывало, только месяц ясный
Взойдет и станет средь небес,
Из подземелия мы в лес
Идем на промысел опасный.
За деревом сидим и ждем…

 
   Пушкин «Братья-разбойники»



   Антон был счастлив: он спас честь любимой девушки; он будет обладать ею. Едва верил счастию своему. Исполняя волю Образца и еще более собственного сердца, решился он переехать завтра ж к Аристотелю, а от него на другой двор, какой ему назначат. Ныне ж мог еще ночевать под одною кровлею с Анастасией. Смеркалось уж, когда он, простясь с своим благодетелем и сватом, вышел из двора его. Было идти далеко. Лошади не прислал Курицын, как обещал. Он спешил.
   В виду Занеглинной, по спуску горы к моховому болоту, его ожидал довольно большой перелесок. Становилось все темней и темней. Месяц привстал только с земли и светил лениво, то глядя сонным лицом в глаза путнику, то перебирая листьями дерев, как блестящею гранью алмазов, то склоняясь за дерево, опозоренное грозой. Наконец и он, утомленный своим путем, готов был упасть на грудь земли. Один Кремль, вспрыснутый последним его сиянием, вырезывал на небе кровли своих домов и кресты своих церквей; все же кругом распростерлось во мраке у ног его, как рабы у ног своего падишаха.
   Лишь к перелеску, Антона обдали холодом испарения болот; самое небо, испещренное то облаками, то струями облаков, стояло над ним мраморным куполом. Курево тумана побежало по роще, и деревья, казалось, встрепенулись, приняли странные образы и зашевелились. Березы закивали кудрявыми головами или пустили по ветру длинные косы; черные сосны вытянули свои крючковатые руки, то с угрозой вверх, то преграждая дорогу; зашептала осина, и кругом путника стали ходить те причудливые видения, которые воображение представляет нам в подобных случаях. Как будто ведьмы в шабаш свой, слетелись сюда рои летучих мышей и подняли воздушные пляски почти перед самым носом путника. Под стать им ночной рифмач и деревенский леший, сыч, рассыпался своим адским хохотом. Было отчего трухнуть и не робкому. Но Антон спешил под свою кровлю, в первый еще раз так прекрасную, под кровлю, где он будет с своею невестой. Ему было тепло, ему было не страшно. На случай встречи недобрых людей стилет у боку и кистень, оправленный в острое железо, который дал ему Афоня — все это в руках мощного и отважного молодца могло служить надежным щитом.
   Правда, подал было ему опасение какой-то всадник, который почти с самого Чертолина выехал со стороны на его дорогу и все следил его в нескольких саженях.
   Останавливался он, и всадник останавливался; трогался с места, то ж делал и неотвязчивый путник. Окликал, не было ответа. Он вспомнил слова Курицына и, сам-третей с двумя оружиями, ловчился на защиту свою в случае нападения. Наконец ему наскучили опасения без всяких следствий. «Верно, путник боится меня, а я его трушу», — подумал Антон и пошел себе без оглядки, прислушиваясь к топоту лошади, его провожавшему, как прислушиваетесь к жужжанию мухи, которая около вас беспрестанно вертится, не кусая вас. Сладкие минуты, ожидающие его в будущем с Анастасией, зароились в его сердце и воображении. Что не было она или к ней не относилось, не занимало его. Он весь погружен был в мечты свои, когда из дымного клуба тумана кто-то осторожно окликнул его по имени.
   — Я, — отвечал он и остановился.
   Вслед за этим ответом кто-то вынырнул из куста и прямо к нему.
   — Прага… собаки… спаситель, — проговорил неизвестный по-немецки, схватив Антона с необыкновенною силой за рукав, увлек в кусты и повалил. Хищная птица не быстрее с налета хватает свою жертву. — Ради бога, — прибавил он шепотом, — не шевелись и молчи.
   Довольно было таинственного пароля, известного одному Антону, чтобы поверить чудному незнакомцу. Этот пароль напомнил ему случай в Праге, когда он избавил жида Захария от ожесточенных животных, которые готовы были его истерзать; знакомый выговор изобличил возничего, который привез Антона на Русь. Ничего не понимая и покоряясь его убедительной воле, он не шевелился и молчал.
   Минуты две, три… мимо их проехал всадник, следивший молодого человека. Тут Антону крепко пожали руку. Немного погодя послышался свист; отвечали свистом в овраге.
   — Теперь поскорей за мной, — сказал вполголоса Захарий, или Схариа, как звали его на Руси. — В нескольких саженях ждет тебя разбойничья засада. Голова твоя куплена Поппелем.
   Храбриться было безрассудно: молодой человек поспешил за Схарием. В чащу перелеска, в разрез его, далее и далее, и потонули в нем. Только вожатый нередко останавливался, чтобы дать перемежку шороху, который производили они руками и ногами, пробираясь между кустов и дерев. Он желал, чтоб этот шорох приняли за шум ветерка, бегающего по перелеску.
   — Не теряй из вида этой звездочки, — говорил Захарий, показывая ему звезду, едва мерцавшую на востоке, — моли бога, чтобы она не скрывалась.
   И шли и бежали они на ее утешительное сияние. Наконец, утомленные, выбрались из перелеска. Перед ними болото. Оно показалось им ямою, в которой жгут уголья, так дымилось оно от тумана. В это самое время ветерок донес до них крики: «Сгинул… пропал… рассыпься! лови окаянного!» И топот лошадей разлился по разным сторонам, по дороге в Чертолино, по опушке перелеска. Сердце у жида хотело выскочить из груди; оробел и Антон. Жаль было ему расстаться с жизнью в лучшее время ее: ужасно умереть под дубиною или ножом разбойника!
   — Здесь где-нибудь близко гать, — сказал Захарий вне себя. — Разойдемся, ты влево, я вправо… поищем ее… найдешь — кашляни; я сделаю то же… Гать, или мы пропали!
   Разошлись для поисков. Через несколько мгновений Антон подал условленный знак. Жид к нему. То место, где под темной полосой туман образовал сизый свод, указало гать. Вот уж беглецы на ней. К этой же стороне, по опушке перелеска, неслись всадники… жарче и жарче топот коней их… Слышен пар утомленных животных…
   — Тише, дай мне руку, или я упаду, — сказал жид задыхающимся голосом, схватив Антона за руку. — Сейчас мост через ручей… а там…
   Он не мог договорить: у него зажгло под сердцем. Еврей потерял уж присутствие духа и физически ослабел. Он в самом деле готов был упасть. Его стало, чтобы начать подвиг, но робкой его природе недоставало силы кончить его. Напротив, разумная отвага молодого человека только что и развилась во всей силе в минуты величайшей опасности. Он схватил Захария, потащил его, перенес через мостик и положил почти бездыханного на сухом берегу. Потом воротился к мостику — одно бревешко долой, в ручей, протекающий через болото, другое, третье, — и переправа уничтожена. Туман скрыл беглецов. Они были спасены: в виду их посад выставлял из паров земных углы своих кровель. Они слышали, как заговорила гать под ногами лошадей и вдруг замолкла. Раздались крик и стоны: просили о помощи, слышались увещания и проклятия. Вероятно, лошадь попала в прорыв мостика и увлекла своего седока.
   — Туда тебе и дорога! — вскричал еврей, пришедший в себя, как скоро узнал, что находится вне опасности. — Копающий другому яму, в нее и попадает. Однако ж поспешим. В посаде ожидает тебя твой…
   Захарий не договорил — что-то просвистало мимо ушей его. Это была стрела, пущенная одним из погони в то место, где находился говоривший. Испуганный, он наклонился до земли, дернул своего спутника за кафтан и начал нырять в тумане, почти на четвереньках, к стороне посада. Ничего лучше не мог сделать Антон, как последовать за ним, не отставая.