— Ну, — сказал Захарий, выбравшись наконец в безопасную пристань, то есть к избе, ему знакомой, потому что он в нее постучался условным стуком, — ну, сделал я по закону отцов своих жаркое омовение. И без дождя на мне нет нитки сухой.
   Им отперли и замкнули за ними калитку.
   — Теперь могу вознесть благодарение и хвалу богу Авраама и Якова, — сказал еврей, введя своего спутника в чистую, пространную комнату. — Ты спасен.
   — Чем могу благодарить тебя, добрый Захарий! — отвечал Антон, пожав ему с чувством руку. Это изъяснение было сделано ночью; никаких сокровищ не взял бы молодой человек, чтобы днем, при свидетелях, дотронуться до жида, несмотря на все, чем был ему обязан, и на то, что готов был во всякое время оказать ему явную помощь, как человеку.
   — Чем?.. Я еще у тебя в долгу. Ты спас мне жизнь без всяких видов, не зная меня, из одного человеколюбия. Мало еще? ты спас жида. Жида! чего это стоит в глазах христиан!.. Я, твой должник, плачу тебе только, что получил от тебя. Завтра меня не будет здесь, в Москве. Бог ведает, удастся ли когда тебя увидеть, еще более — поговорить с тобою!.. Теперь могу на свободе дать отчет в сумме добра, которую от тебя получил, могу тебе открыться… Уверен в благородстве души твоей, знаю, слова мои не пойдут далее тебя.
   — О, конечно, ты можешь быть уверен.
   — Я говорил тебе, ехав на Русь, что не забуду твоего благодеяния, что у меня здесь сильные друзья, которые могут сделать тебе добро более самого Аристотеля. Ты посмеивался нередко надо мной, ты считал меня хвастуном, однако ж я не лгал. Ничтожный еврей, которого школьники пражские могли безнаказанно травить собаками, извозчик твой — основатель обширной секты на Руси. Здесь я имею свое маленькое царство: мои слова дают закон (еврей гордо выпрямился, глаза его заблистали); здесь отмщаю свое унижение в немецких землях, беру с лихвою то, что мне там ближние мои, человеки, мне подобные, отказывают. В семьях князей и бояр, в палатах митрополита, в самой семье великого князя имею учеников и поклонников. Многие женщины, через которых можно и здесь сильно действовать, несмотря на их заключение, самые жаркие мои поборницы.
   Молодой человек слушал с ужасом откровение жида. Он поднял глаза к небу, как будто молил его вступиться за свое дело…
   «О! — думал он, — когда останусь на Руси, буду отыскивать этих несчастных, заблудших овец, буду стараться силою религиозной диалектики приводить их к божественному пастырю их. Захарий останется в стороне».
   — Вот через этих сильных людей, — говорил еврей, — действовал я на расположение к тебе великого князя. Через одного из них властитель русский давно узнал о склонности твоей к дочери Образца.
   — От кого ж ты узнал мои сердечные тайны?
   — Твой слуга, недокрещенец, мой ученик. Ему поручено было следить твои поступки и пути, чтобы я, в случае опасности, мог помочь тебе. Как он подстерегал твои отношения к дочери боярина, спроси у него. Унижение, в каком его держали у Образца, научило его лукавству. Отчего ж и род наш так лукав… Слуга твой знал, что я желаю тебе добра; мне повинуясь, преданный тебе, он исполнял должность лазутчика с особенным искусством и усердием. Доказательство — ты этого даже и не подозревал.
   — Никак, никогда.
   — Прости нас, мы следили тебя для твоего ж добра, мы опутывали тебя сетью, чтобы в случае, если попадешься в пучину, легче вытащить из нее. Я знал, что Поппель твой заклятый враг. Недаром мать твоя указывала на него, как на человека, для тебя опасного. Дорогою ветреник намекал своим дворянам о тайных видах на тебя. Он говорил о поручении барона Эренштейна известь тебя во чтоб ни стало: лекарь-однофамилец бросал тень на баронский щит его. Сейчас по приезде в Москву начал он точить на тебя орудие клеветы. Когда это ему не удалось, он принялся за оружие разбойника. Через боярина Мамона куплена голова твоя. В посольском дворе имел я людей преданных, которые давали мне или Курицыну обо всем знать. Приставы Поппеля были выбраны из учеников моих. Везде, во всякое время очи и сердце мое были на твоей страже. И всегда, везде я старался, чтобы не узнали, не видели, что жид о тебе заботится; никогда меня не видали в беседах с тобою, не только во дворе твоем. Я знал, что мои сношения с тобою могут тебе повредить, особенно в доме Образца; я берег твое имя от пятна этого, как будто берег честь дочери. Ты не упрекнешь меня в противном.
   Жид говорил с особенным чувством; на глазах его навернулись слезы.
   — О, конечно нет! — воскликнул тронутый молодой человек. — Я не подозревал тебя и в Москве.
   — Все это шло хорошо до нынешнего дня. Нынче дал мне знать Курицын, что ты пошел к Афанасию Никитину, несмотря на его увещания отложить твое путешествие до завтрого. Он поджидал твоего возврата в удобном месте, но ты не возвращался. Вслед за тем один из подкупленной шайки известил меня о том же с прибавкой, что если ты замешкаешься, тебя выждут в овраге моховом, между Занеглинной и Чертолином. Я расчел время. Собрать преданных людей на защиту твою было поздно; послать тебе твою лошадь с слугою — бесполезно. Ни лошадь, ни слуга не помогли б в тесном овраге, где тебя окружил бы десяток разбойников. Курицын пошел хлопотать, чтобы лошадь твоя с слугою поспели по крайней мере сюда, в дом одного из преданнейших моих учеников. Должен тебе признаться, я не имею постоянного жилища: ныне ночую у одного из своих, завтра у другого.
   «Незавидна ж участь твоя, царек еретиков!» — подумал Антон.
   — Я же решился отсюда, прямо через гать болота, пробраться перелеском на дорогу в Чертолино и там в опушке дожидаться тебя. Известно мне было, что один из разбойников будет тебя следить. В случае, если б не удалось мне высвободить тебя из-под его опеки, мы б двое остановили его и с ним потягались. Слава богу, я прибежал вовремя — ты спасен. Благодарю всевышнего, что он даровал мне ныне возможность оказать тебе услугу. Случись это завтра, господь знает, чем бы это кончилось. Завтра чем свет меня здесь не будет; обстоятельства заставляют меня выехать отсюда ранее, чем я думал. Я оставлю Русь — навсегда. Но скажи мне, какой успех имело сватовство Никитина? Не нужна ли тебе грозная воля великого князя?
   — Теперь она лишняя. Моя судьба решена: Анастасию отдает мне сам отец, я остаюсь на Руси.
   — Радуюсь, что мой Курицын указал тебе верного свата, что и тут если не я, то один из ревностнейших моих учеников помог тебе. Отъезжая, сдаю тебя его попечениям… по крайней мере до того времени, пока здесь будет оставаться усыновленный барон Эренштейн. Об одном умоляю, не показывай дьяку, что ты знаешь о его… пожалуй, по-вашему назову… отступничестве.
   Молодой человек это обещал. Однако ж ему неприятно было оставаться под опекою еретиков, и он давал себе обет как можно скорее освободиться от нее.
   — Буду в Праге, увижу если не мать твою, по крайней мере ее слуг… Что прикажешь сказать?
   — Скажи, добрый Захарий, что я счастлив… как можно быть только счастливому на земле. Передай ей все, что ты обо мне знаешь, и любовь мою к Анастасии, и согласие ее отца, и милости ко мне русского государя. В довольстве, в чести, любим прекрасною, доброю девушкою, под рукою и оком божьим — чего мне недостает! Да, я счастлив. Сказал бы вполне, да только мне недостает присутствия и благословения матери! Попроси, чтобы она довершила мое благополучие, приехала хоть взглянуть на мое житье в Москве.
   «И ее назовут басурманкой, и ей будет нелегко здесь в семье русских!» — подумал еврей, но не сказал, чтобы не огорчить Антона.
   — Прибавь, что ты видел меня в лучшие минуты моей. жизни, когда я готовился в первый раз ночевать под одною кровлею с своей невестой. Эти минуты мне принадлежат, этот день мой: завтра, будущее — в руке божьей.
   — Теперь мы все объяснили друг другу, что нам нужно было знать, — сказал Захарий, покраснев. — Позволь на прощание… еврею… здесь никто не увидит… я потушу свечку… позволь обнять тебя, прижать к своему сердцу в первый и последний раз.
   Молодой человек не допустил, чтобы Захарий потушил свечу; он обнял его при свете… с чувством любви и искренней благодарности.
   Они простились. Когда Антон выезжал со двора, слуга его, недокрещенец, подошел к нему, чтобы также проститься: он ехал с своим наставником и покровителем в дальние земли. Молодой человек умел и в этом случае оценить тонкое чувство еврея. Не легко было б иметь в услугах еретика, отступника от Христова имени! Возвращаясь домой, он разбирал благородные чувства жида с особенною благодарностью, но обещал себе сделать приличное омовение от нечистоты, которою его отягчили руки, распинавшие спасителя.
   Ночь слабо спорила с зарей, когда молодой человек подошел к своим воротам. Он оставил лошадь во дворе Аристотеля, куда заезжал сказать о своем счастии. Боже! какие чувства волновали его, когда он входил на двор Образца, когда он ступил на крыльцо свое! Как в бывалые дни, окно в терему Анастасьином отворено (мамка это ей позволила, узнав, не без удивления, о помолвке своей питомицы за Антона-лекаря, которого уж запрещено было называть басурманом: она хотела этим угодить своему будущему боярину); как в бывалые дни, Анастасия сидит у окна и ждет своего милого очарователя. Она бросила ему цветок: цветок был теплый, только что с груди ее. Любовники дождались зари. По-прежнему вели они немую беседу: долго говорили друг с другом любовно, красноречиво-страстно взорами, движениями. Утро разделило их. Анастасия закрыла было окно и опять открыла его; Антон ушел было к себе и опять воротился. Еще раз простились они. У ней глаза были заплаканы: время, которое они будут разлучены, покажется ей вечностью.
   И во сне видел Антон… О, чем сны его лелеяли, того не мог передать словами!
   — Нет, — сказал он сам себе, просыпаясь, — нет, я слишком счастлив! Когда б мне не просыпаться!.. Видел я раз, как пчелу, опьяневшую в ароматической чаше цветка, ветер сорвал вместе с ним и бросил в пылающий костер, зажженный прохожим. Почему б мне не такая участь?.. Безумное желание, достойное язычника! — прибавил он, взглянув на образ спасителя. — Смерть христианина не такова должна быть… есть блага выше земных.
   Аристотель застал его еще в постели, погруженного то в сладкие мечты, то в религиозные думы. Дружеские приветствия одного, ласки другого довершили его счастие. Больше всех радовался этому счастию Андрюша: он столько содействовал ему; крестная мать и друг были давно его обрученники.
   — Вот, помнишь, — говорил он своему молодому другу, — я предсказывал тебе, что будете с моей милой, прекрасной Настей стоять в церкви под венцами.


Глава шестая

Наказание еретиков



   Да по та места, господине, мне князь великой велел престати говорить, и мне, господине, мнится, кое государь наш блюдется греха казнити еретиков.[234]

   Письмо Иосифа Волоцкого к духовнику Иоанну III



   Немало честили Иоанна духовные и народ за то, что он, украшая стольный город свой, ломал церкви извечные и переносил кладбища за посады. И нечестивым называли, и гробокопателем. Дейстовали против него словом святого писания и сарказмами. «А что вынесши церкви, да и гробы мертвых, — писал новгородский архиепископ Геннадий к митрополиту Зосиме, — да и на том самом месте сад посадити, и то какова нечесть учинена! От бога грех и от людей сором. Здесь приезжал жидовин новокрещеный, Данилом зовут, а ныне христианин, да мне за столом сказывал во все люди: „Понарядился есми из Киева к Москве, ино де мне почали жидова лаяти: собака-де ты, куда нарядился? князь-де великой на Москве церкви все выметал вон!“ Долетали эти стрелы до Ивана Васильевича, но от них не было ему больно: он над ними смеялся и продолжал делать свое.
   Представления, нередкие и убедительные, голос народа, покорный, но докучливый, насчет жидовской ереси, возбудили живее его внимание. Он приказал нарядить собор и исследовать ересь. Хотели пытать обвиненных — он запретил, хотели казни — не позволил. Государь «соблюл себя от греха казнить их». Согласно с волею его, собор проклял всенародно ересь: кому назначили ссылку, кому народное поругание[235]. Наказание стыдом примерно в царствование государя грозного и в XV веке.
   Мы видели, что составление списка еретикам было поручено их покровителю; заметили также, кому составлялся список. Великий князь, в угождение некоторым духовным лицам, прибавил от себя несколько явных отступников, ему указанных. Назначенных в ссылку немедленно отослали в дальние города; другие взяты под стражу: из них готовили потеху народу. По этому-то случаю Схарию было небезопасно в Москве. Иван Васильевич и не подозревал его в своем стольном городе; но когда б навели на него гневный взор великого князя, не миновать бы ему участи Мамоновой матери. Конечно, жида б не поберегли. Благоразумней было ему убраться вовремя из Москвы. Он это и сделал, увезя с собою богатую дань, собранную с легковерия, глупости и любви ко всему чудесному, ко всему таинственному, этой болезни века. В своей фуре вез он чем на будущее время выкупить себя с семейством от гонений немецких граждан и князей.
   Днем потешным не замедлили. Местом зрелища назначены Красная площадь и прилегающие улицы. Нынче не гонят народ, как на посольский ход, сам бежит к месту зрелища. Там было для него дело стороннее, кроме ротозейного удовольствия: везли какого-то немца к господину их, а зачем, про что, владыка небесный ведает! Сюда приходит он на свой праздник, на решение своего дела, затеянного по его тяжбе, за предмет, близкий его сердцу, почти согласно с его желанием, по его приговору конченного; здесь он зритель казни и вместе заплечный мастер. Ему дают вволю наругаться над высшими себя, и он спешит воспользоваться этой потехой, да и приготовить себе сладкие воспоминания о ней в будущие горькие часы.
   Торжища опустели, лавки заперты, работы кончились. Жители Москвы и окрестностей, стар и молод, с раннего утра сторожат свои места на площади, на главных улицах. Дальние люди, пешие и конные, прибыв в Москву за нуждами своими, лишь услыхали о потехе, забывают усталость, нужды, сворачивают с дороги своей и спешат причалить к месту общего любопытства. Сюда прискакало и множество дворчан великокняжеских, в том числе царевич Каракача и товарищ его Андрей Аристотелев. Площадь ощетинилась зрителями. Не с такою жадностью слетаются вороны на добычу, приготовленную чужим трупом, как стеклись сюда люди посмотреть на унижение людей; не так тесно колышутся маковицы на полосе, куда земледелец положил в рост обильные семена, как теснятся головы человеческие на этой площади. Деревья в садах государевых, которые не успели еще огородить, ломятся от движения тысячей, получивших первый толчок от одного двигателя в первых рядах. Поденщики, обливающие трудовым потом кусок хлеба, забыли, что они в один миг уничтожают годовые труды своих братии (чернь об этом никогда и не думает); государевы слуги забыли, что они губят утешение своего князя и пуще грозного властителя; христиане — что они попирают святыню: землю церковную и прах своих предков, за которые так жарко вступались. Палки недельщиков суетятся о порядке: но и палица тут ничего не могла бы сделать.
   Едет наконец бирюч[236]; в обнаженной по локоть руке его секира. Перед этим знаком расступается народ на широкую улицу.
   — Вот, православные, идет воинство сатаны! — закричал бирюч громогласно. — Так государь наш, великий князь всея Руси, наказывает еретиков, отступников от имени Христова.
   И вслед за ним, как будто сделался взрыв ракетного снопа, от одного конца площади поднялись смех, гам, крики восторга, ругательства; шум этот постепенно разливается по массе народа и наконец затопляет всю площадь.
   Странный, чудный поезд! Стоит посольского! Издали не поймешь, что такое едет. Видишь лошадей, вожаков, всадников, но все это так уродливо, так сликовано, так окутано шерстью и убрано соломой, что вдруг не объяснишь себе предметов. Ближе, ближе… А, вот что! Едут всадники попарно, чинно, стройно. Клячи в первых рядах, на подбор взятые с той конной, где ценят их только по коже, очень годные для анатомического театра, едва передвигают ноги. Эта машина, которой движение дала сила вожаков и старается поддержать: остановите ее, не легко опять заставить двинуться. В середних и задних рядах лошади побойчей и красивей — вероятно, с целью. Все они наряжены в соломенную, золотистую сбрую. Вожаки оборваны, запачканы, но могучи, ведут коней с важностью и ловкостью искуснейшего конюшего или медвежьих учителей из Сморгони[237]. Смотря на их усилия, так и думаешь, что кони готовы у них вырваться. Всадники сидят лицом к хвосту, в вывороченных шубах. На головах шлемы берестовые, остроконечные, с мочальными кистями, в какие наряжает бесов творчество наших суздальских художников. Чело триумфаторов украшено пышным венцом из соломы с надписью: «Сатанино воинство». Лица выписаны из страшного пришествия, так они бледны, смущены, скомканы. Мудрено ль? осужденные не знают еще, какой конец будет иметь их торжественное шествие посреди народа, который обнял их своими воплями и, может статься, готов закидать каменьями. Они с трудом держатся на лошадях. Кто старается удержать равновесие, как искусный балансер, и сидит на своей кляче, будто на протянутой веревке; кто кивает головой, как маятник, или беспрестанно ныряет. Вот оступился конь, и седок с ним погружается: только сила вожака поднимает их. Один, оборотив руки назад, держится искусно за холку; другой ухватился превежливо двумя, тремя пальцами за верхушку хвоста, как искусный парикмахер за тупей своего пациента. Сыскался, однако ж, отчаянный, который, согнув ногу на крестец лошади, сидит, как на подушке, раскланивается народу своим шлемом и уморительно кривляется. Это удальство награждено смехом и пощадой зрителей.
   Зато другим достается порядком. Сначала встречают их насмешками, ругательствами. Кричат: «Собаки!.. Христа распяли! жидовины! бесы! Куда собрались в поход? К своему князю-сатане!» Поезд все-таки трогается порядком. Скоро не довольствуются бранью, начинают плевать осужденным в глаза. Потом и этого мало. Ребятишки хватаются за хвосты лошадей, надувшись, удерживают их, стегают кнутиками, украшают пучками и венками репейника, которыми успели запастись. Иные кричат: «Что ж мы бояр и князей его милости, сатаны, встречаем без хлеба и соли?.. разве у нас недостало его?..» И вслед за тем сыплется на несчастных каменный град. Тут и скоты хотя долго терпели, однако ж вышли из себя. Один четвероногий Боливар отчаянно лягнул[238], вырвался, выскакал из рядов и тем расстроил все чиноуложение шествия. Сигнал к возмущению подан: оно сообщается как огонь соломе. Самые те животные, которые всю жизнь свою беспорочно ходили тихим, ровным шагом, заржали невесть что и потеряли всякое уважение к своим вожакам. Кто прядает, кто лягает, кто кусается, кто ложится; избранные, в крови, которых кипит жар привольных степей, понесли. Тогда суматоха делается почти общею. Некоторые вожаки бросают поводья. Всадники поверяют душу богу. У которого шлем сполз на глаза, и он, справляясь то с ним, то с лошадью, делает эквилибрические штуки, которых не сделал бы в другое время ни за какие деньги. У другого шлем летит в сторону, и он наклоняется, словно падающая в Пизе башня. Иной схватил хвост лошади и преуморительно держит этот букет перед своим носом, другой обнял страстно стан своей четвероногой подруги. Многие упали. На лежачих, вопреки пословице, сыплются удары: плохой из плохих разве не кладет на них печать своего минутного самовластия.
   Это что мчится навстречу возмутившейся орде, быстрее птицы, быстрее ветра?.. Кровный аргамак, без седока! Он будто несется по воздуху, и только клубы пыли, катящиеся под ним, означают его путь по земле. Ноздри его горят, как раскаленный уголь; и богатая узда, и черкасское седло, изукрашенные золотой чеканью, и черный атлас его шерсти — все пылает огнем от лучей солнца, и весь он огонь. Нет ему препятствий — валит, топчет, перелетает, что ему на пути ни попадется. Народ забыл свою потеху; всех глаза несутся за конем: кто ближе к нему, суетится только о своей безопасности. Кричат: «Лови! лови!.. конь царевича!.. конь Аристотелев!..» Но никто и не думает ловить: поймайте птицу на лету!.. В бешенстве аргамак несется прямо на рогатки, что стоят у пушечного двора, и — грудью о высокие иглы их. Лишь раз вздохнуло благородное животное и пало.
   Чей же это конь?.. Какого седока сбил он с себя? Господи! уж не Андрюшу ли, сына Аристотелева?..
   Нет, это конь царевича Каракачи, сына государева любимца. Рьяный и пылкий, он, однако ж, слушался до сих пор своего ловкого и могучего господина. Царевич, едва не родившийся на седле, умел всегда управлять им по своей воле. Оба азиатцы, они хорошо понимали друг друга. Что ж сделалось ныне с несчастным животным? От криков ли народа, от суматохи ли поезда, он вдруг взбесился, сбросил своего всадника и помчался, как будто овладел им ужасный дух. Рассказывают, что какой-то человек, вытеснясь из первых рядов народа, только погладил его сзади… Кто был такой, каков собою, никто не может порядочно рассказать. Верно, колдун, чародей!..
   Царевич лежит без движения на площади — настоящее бронзовое изваяние, сброшенное с своего подножья! Бледность мертвизны выступает даже из смуглого лица его, губы побелели, голова разбита; что он жив, видно только по струям крови, которая окрашивает пурпуром своим его земляное изголовье.
   Народ сделал около него кружок, ахает, рассуждает; никто не думает о помощи. Набегают татары, продираются к умирающему, вопят, рыдают над ним. Вслед за ними прискакивает сам царевич Даньяр. Он слезает с коня, бросается на тело своего сына, бьет себя в грудь, рвет на себе волосы, и наконец, почуяв жизнь в сердце своего сына, приказывает своим слугам нести его домой. Прибегает и Антон, хочет осмотреть убитого — его не допускают.
   В несколько мгновений долетают вести об этом происшествии до самого великого князя. Он любил Даньяра, и бог знает чем бы пожертвовал, чтобы возвратить ему сына, единственного, страстно любимого сына, последнюю ветвь его рода. Призван Антон. Велено ему тотчас ехать во двор татарского царевича, осмотреть больного и возвратиться к великому князю с донесением, будет ли он жив и можно ли ему помочь. С ним вместе отправлены дворецкий и другой боярин: они везут слово Ивана Васильевича к Даньяру, чтобы он допустил лекаря до осмотра сына.
   Грозной воле великого князя не смеет противиться татарин; Антон допущен к одру молодого царевича. Кровь унялась, но обнаружился жар, хотя и не в сильной степени. Лекарь не ограничился свидетельством; он преступил даже приказ великого князя. Сделаны необходимые перевязки, а потом уж исследован приступ болезни.
   Иван Васильевич ожидал лекаря с таким нетерпением, что вышел к нему на переходы.
   — Каков? — спросил он тревожным голосом.
   — Бог милостив, — отвечал лекарь. — Силен ушиб, оказалась горячка, но раны и болезнь не смертельны. Если позволишь мне лечить царевича, он будет здоров.
   — Спаси его, ничего не пожалею для тебя; будешь всегда ходить у меня в милости и в чести. Только смотри… поднимешь ли его?
   — Ручаюсь, государь!
   — Проси от меня тогда чего хочешь.
   Не успел еще Иван Васильевич это выговорить, как прискакал ко двору великокняжескому сам царевич Даньяр.
   — Недаром, — воскликнул великий князь, побледнев и смотря с подозрением на своего лекаря, — уж не умирает ли?
   — Не может быть… я тебе не солгал, государь, — отвечал Антон с твердостью.
   Даньяр вошел к великому князю, упал ему в ноги и завопил:
   — Батька, Иван, не вели ходить лекарю к моему детке. Помочил ему голову зельем, стал Каракаченька благим матом кричать, словно белены покушал. Татары, русские, все говорят: уморит лекарь. Уморит, и я за деткой. Посол цесарский сказал, он много народу…
   — Антон? — перебил великий князь, грозно посмотрев на него.
   — Глупцы, злые люди, тут же и посол, не знают, что говорят, или говорят по ненависти! — отвечал Антон. — Когда я пришел к больному, он лежал в беспамятстве. От моей перевязки и лекарства очнулся: слава богу, в нем пробудилась жизнь! Покричит и перестанет. Если же не станут его лечить или отдадут на руки знахарям татарским или русским, так не ручаюсь, чтобы он завтра или послезавтра не умер.