И вот стали они подъезжать к Москве.
   Прошло первое неприятное впечатление обманутой мечты, и Антон утешился. Разве для мертвых зданий приехал он в страну отдаленную? разве любопытство влекло его туда? Любовь к человечеству, к науке, к славе — вот что указало ему путь в Московию. Человек слабый требовал к себе на помощь человека более мощного, и он шел на зов его. «Кому дано, с того и спросится», — говорит сам Христос. «Свет, которым он наделен, должен передать другим, покуда он в долгу у человечества. Может быть, труды великие ожидают его, а без труда нет подвига».
   Воображение, настроенное этими утешительными мыслями, представило ему панораму Москвы через стекло, более благоприятное. Он привел в нее весну с ее волшебною жизнью, заставил реку бежать в ее разнообразных красивых берегах, расцветил слободы садами и дохнул на них ароматом, ударил перстами ветерка по струнам черного бора и извлек из него чудные аккорды, населил все это благочестием, невинностью, любовью, патриархальными нравами, и Москва явилась перед ним, обновленная поэзией ума и сердца.
   В таком расположении духа въехали они в село Дорогомилово. Мальчишки, игравшие на улице в снежки, встретили путешественников восклицаниями на разные голоса. Иные кричали: «Жиды! собаки! Христа распяли!» Другие: «Татаре-бояре! бояре-татаре!»[126]
   — Что кричат эти мальчики? — спросил Антон своего извозчика, понимавшего русский язык.
   — А цто они крицат? — отвечал жид. — По-немецки это знацило бы: «Здравствуйте, дорогие гости!»
   И вслед за тем дорогих гостей приветствовали комьями снега. Потом высыпали из домов разноцветные всклоченные бороды, бараньи шапки, лапти, овчинные в заплатах тулупы, рогатые кички, и все это с лицами, очень неблагоприятными для путешественников. Правда, выглядывал кое-где карий глаз из-под черных бровей красавицы, готовой навесть и праведника на грех; улыбка малиновых губ выставляла напоказ ряд жемчужных зубов; выступали и статные молодцы, которых Наполеон с гордостью завербовал бы в свои легионы; но между ними ненависть к иноземцам означалась резкими насмешками. Не для путешественников, однако ж, выступили они толпами из домов; нет, они стремились в Москву, как будто на потеху, на которую боялись опоздать.
   — Поспешайте, окаянные басурманы! — кричали они проезжим. — Насилу-то владыки образумились жарить вас… Поспешайте, и вам место будет!
   Еврей выгадывал недоброе из этих угроз. Зная, однако ж, что показать страх — напроситься на беду, отвечал с твердостью:
   — Кому дурно, а нам будет хорошо! Мы везем к великому князю строителей церковных.
   — Исполать господину нашему Ивану Васильевичу! якшается ныне на свою голову с жидами да с басурманами! — закричал один из толпы.
   — Валит домы пресвятой богородицы, а на место их ставит палаты и терема боярские да псарские да сады садит, — прибавил другой. — Беда земская, да и только!
   — Иное место свято, где был дом божий, и по сю пору не огорожено, — подхватил третий, — собаки, прости господи, бегают по нем…
   — Оттого и пожары московские.
   — И страшные видения на небесах.
   Так говорил в то время народ русский, недовольный нововведениями и сближением с иностранцами, но говорил там, где знал, что речи его не дойдут до великого князя, который не любил, чтобы ему поперечили или охуждали его дела. Роптали заочно, в глуши, но в самой Москве бояре и народ ходили ниже воды, тише травы. Антон, не понимая речей слободских жителей, догадывался, однако ж, по недоброжелательству, которое выражали их лица, по суровости взглядов, бросаемых на проезжих, что тут живут не кроткие дети времен патриархальных.
   Дорога ввела их в бор, опоясавший город. Кресты деревянные, довольно частые, то по дороге, то поодаль в глуши леса, возбуждали в итальянцах мысль о набожности русских; но к этой мысли примешалось бы и чувство ужаса, когда б они знали, что под крестами похоронены несчастные, зарезанные ножом или удушенные петлею. Не только в отдаленное время, но еще и в конце XVIII столетия, леса, окружавшие Москву, укрывали шайки разбойников, и душегубства были нередки.
   Мост через Москву-реку, устроенный на козлах, качался от повозок, будто эластический. Немного далее, за селом Чертолиным (ныне Пречистенка), въехали они в пасад Занеглинье. И тут ничто не предвещало столицы великого княжества. Смиренные домики, избушки на курьих ножках, кое-где лачуги, наскоро складенные на пепелищах после недавнего пожара, церкви и часовни во многожестве, но все деревянные и бедные, с огромными навесами кругом, какие и ныне видим еще кое-где в степных деревнях; тот же народ в овчинных шубах без покрыши, множество нищих, калек, юродивых у часовен, на перекрестках, все это не было утешительным предметом для наших путешественников.
   Лишь только подъехали они к Кучкову валу, идущему от Сретенского монастыря по Москву-реку, на реке, за Великой улицей (набережной, к стороне Кремля), поднялся дымный столб, все гуще и гуще, так что новые струи дыма образовали исполинскую витую колонну, с украшениями небывалого ордена, подпиравшую небо. Художники несколько минут любовались этим чудным явлением, которому пламенное воображение юга придавало творческую существенность, и мысленно снимали его на бумагу. Напротив, Антон рассматривал его с каким-то грустным предчувствием, хотя соглашался с товарищами, что не пожар причиною этого явления.
   У въезда в Великую улицу встретило путников несколько приставов, посланных от великого князя, вместе с переводчиком, поздравить их с благополучным приездом и проводить в назначенные им домы. Но вместо того чтобы везти их через Великую улицу, пристава велели извозчикам спуститься на Москву-реку, оговариваясь невозможностью ехать по улице, заваленной будто развалинами домов после недавнего пожара.
   При спуске на реку путешественники могли уже разглядеть, что дымный столб образовался из костра, зажженного на самой реке. Не праздник ли какой, остаток времен идолопоклонства? Не пляска ли вокруг огня? А, может быть, не сожигается ли по-индейски неутешная вдова?.. Народ кричит, смеется, плещет рукавицами; видно, готовится для него потеха.
   У самого костра, за невозможностью ехать далее по тесноте народной, остановили повозки. Чудное зрелище ожидало гостей.
   Пылал костер сажени две в ширину. В противной стороне послышались радостные, торжественные восклицания. Множество людей везло на себе что-то огромное. Не колокол ли? Но как скоро двуногая упряжь расступилась, увидели клетку с решеткою из толстой железной проволоки и сквозь нее двух человек. Один был молодой, другой — старик. Отчаяние в глазах их, моления, пылающий костер, железная клетка, радость черни… о! наверно, готовится казнь. Западню с полозей долой, и прямо на пылающий костер. Огонь, задавленный тяжким бременем, нетерпеливо закурился; днище начало коробиться и вскоре затрещало. Из клетки послышался стон. Сердце путников оледенело, волосы встали дыбом. Антон и его товарищи просили приставов освободить их от печального зрелища. Им на это отвечали только, что в пример другим совершается казнь над мерзкими, богопротивными изменниками, литвином, князем Иваном Лукомским, и его сообщником, толмачом Матифасом, которые хотели отравить великого государя, господина всея Руси, Ивана Васильевича. Антон стал, через переводчика, объяснять с жаром свою просьбу. Ответа не было.
   — Всемогущий богом, — кричали осужденные, кланяясь народу, — нашим и вашим богом клянемся, мы невинны! Господи! Ты видишь, мы невинны, и знаешь наших оговорщиков перед великим князем… Мамон, Русалка, дадите ответ на том свете!.. Иноземцы, несчастные, зачем вы сюда приехали? Берегитесь… Во имя отца и сына и…
   Дым обвил их своими складками и задушил слова на устах несчастных.
   — Эк мычат! — кричали зрители.
   Москворецкий мост, в виду которого происходило ужасное зрелище, кряхтел под народом; перила, унизанные им, ломились от тяжести напора. Напрасно старики и недельщики остерегали смельчаков, слышались только отважные голоса русского фатализма: «Двух смертей не бывать, одной не миновать». И вслед за тем перила затрещали и унесли с собою десятки людей на лед Москвы-реки. Многие ушиблись до смерти.
   В это время огонь выбежал на свободу из-под клетки и распустил по ней свои многоветвистые побеги. По днищу разлился пламенный поток. Сквозь пламя означились две темные фигуры. Они крепко обнялись… пали… и вскоре от них ничего не осталось, кроме пепла, которым ветер засыпал очи зрителей. Железная клетка вся озолотилась; по оранжевым прутьям ее бежали кое-где звездочки и лопались, как потешный огонь.


Глава десятая

Вестовщик





 
Что ты за человек?
— Художеств столько я имею за собою,
Что, кажется, рожден всеобщим быть слугою.
Весь свет моя родня, я свет прошел кругом;
Достатка не имев, кормился языком;
Живу же, как и все, согласно с нашим веком.
То плутом иногда, то честным человеком.

 
   Хмельницкий[127]



   — Приехал! приехал! — раздалось в палатах Образца, и все, что было живущего в доме, кроме сына его, испуганное, бледное, дрожащее, сперва ахнуло, потом засуетилось. Хотели идти, ноги подкашивались; хотели приказывать, передавать приказания — губы издавали только звуки без слов. Наконец опомнились, отворили ворота. Что ж? это еще не он, не страшный постоялец, а великокняжеские слуги с хлебом-солью от Ивана Васильевича. Несли на блюдах по нескольку пар кур, гусей, индеек, свинину, перепечи, ведерку фряжского вина и — всего не исчислишь на листе, что принесли, как будто для продовольствия целой десятни. Привели также и коня, богато убранного, в дар лекарю. Распоряжал этим поездом боярин Мамон, напросившийся на него, чтобы иметь случай всею тяжестью лица своего налечь на сердце Образца. Когда этот узнал о появлении ненавистного человека в своем доме, тотчас отдал приказ домочадцам не делать никакой встречи лекарю. Сыну ж строго запрещено вступать в ссору со врагом их, тем более что Хабар освобожден был за поручительством отца из-под стражи, под которую взят за проказы свои. Зашипел санный поезд у ворот; процессия тронулась и стала на дворе в два ряда, чтобы встретить приезжего. Действительно, это был Антон. Выскочив проворно из саней, он благодарил Захария за хорошее доставление его на Русь и хотел дать ему денег, но жид не принял их, сказав только:
   — Прошу вспомнить обо мне, когда будет вам нужда в чем; я слуга ваш, пока жив.
   Любопытство так сильно в человеке, что превозмогает и страх. Несмотря на запрещение воеводы, все слуги его бросились поглядеть ужасного постояльца, кто в ворота, кто в щель забора, кто через забор. Хабар, гордо подбоченясь, высматривал его у своих ворот. Вот покажется ужасная харя с мышиными ушами, вот выглянут клыки, вот захлопают совиные глаза и осыплют вас бесовским огнем. И показался молодой человек прекрасной наружности, статный, ловкий, полный жизни юной и могучей. В голубых глазах его, сквозь облако грусти, которое оставило зрелище казни, проникал луч доброты и привета; губы, осененные тонкими усиками, дарили такою благорастворенною улыбкою, которую нельзя сочинить, а может только вылить родник душевный, не возмущаемый нечистыми страстями. И здоровье и мороз, каждый на свою долю, наложили на щеки его по легкому слою румянца. Он скинул берет, и светлые кудри полились по широким плечам. Он произнес Мамону несколько слов по-русски, какие сумел, и в голосе его было столько привлекательного, что сам лукавый дух, расходившийся в сердце боярина, прилег на дне его. Так вот ужасный постоялец, напугавший Образца и домочадцев его! Вот он наконец! Если это бес, так он принял свой первородный, небесный образ. Все дворчане, смотревшие на него, остались твердо убеждены, что он отвел им глаза.
   — Скорее, Настя, посмотри, как он пригож! — говорил Андрюша дочери воеводы, у которой находился в светлице, смотря в волоковое окно, им отодвинутое. — Верь после глупым слухам! Батюшка говорит, что он мне брат. О, как я буду любить этого братца!.. Посмотри ж, душенька.
   И сын Аристотелев, уверяя, клянясь, что он не шутит над своею крестною матерью, увлек ее, дрожащую, бледную, к окну. Сотворив крестное знамение, с трепещущим сердцем, она осмелилась взглянуть издали в окошко и — не поверила глазам своим. Еще раз взглянула… смущение, какое-то удовольствие обманутого опасения, какое-то сладостное волнение в крови, никогда еще не испытанное, приковали ее на несколько мгновений к одному месту. Но когда Анастасия опомнилась от этих впечатлений, ей стало стыдно, грустно, что поддалась им. Она уж раскаивалась в них. «Чародей надел на себя личину», — подумала Анастасия, вспомнив слова отцовские. С того времени стала она чаще задумываться.
   Наконец путешественник успел освободиться от церемоний приема, отблагодарив щедро дворских служителей. Великодушие его не любило ни у кого оставаться в долгу, хотя возможность часто противилась этому влечению доброго сердца. Он остался один и заперся в своей комнате. Здесь принес творцу дань разумного творения. И это причли ему в худое. Он-де сзывает нечистую силу, чтобы освободиться от святыни, которою его окружали в новом жилище.
   Сделан осмотр комнатам. Одна, угловая, была окнами на улицу и к стене кремлевской, другая, бывшая оружейная, на двор. Новое жилище казалось ему довольно приятным.
   Вскоре кто-то постучал у двери и доложил о себе, что он, Бартоломей, переводчик великого государя и цезаря Иоанна, пришел с известием об исполнении данного ему поручения. Ему отперли.
   Вошел человек лет сорока с небольшим. Как у Бородатого первенствовала борода, у этого брал первенство нос, чудо из носов! Он к корню сузился, а к ноздрям расширился наподобие воронки и был весь испещрен пунцовым крапом. Губки, умильно вытянутые вперед, как будто готовились наигрывать на флейте; из-под опушки каштановых усов и бороды они казались… казались, тьфу пропасть! уронил сравнение, словно в бездну, и, как ни ловлю памятью, воображением, не могу поймать. Ну, господа, делайте его сами. Маленькие глаза переводчика выражали неравнодушие к женскому полу. И если б сорок лет с походцем, проказы и частые посещения виноградников господних не провели множества значительных иероглифов по лбу его и не обнажили поляны на голове; если б не крапы на носу и если б не одна нога, которая, любя подчиненность, всегда дожидалась выхода другой, то, право, можно бы господина переводчика назвать очень приятным мужчиной. По крайней мере он сам себя считал таким. Самонадеянность эту подкреплял он рассказами о своих подвигах. В Липецке, говорил он, одна девушка от любви к нему утопилась, а жену содержателя книгопечатни, красавицу в полном смысле, он было похитил, как бык Европу[128]. За ним гнались, их разлучили. Мужья целого города, составив заговор, посягали на его жизнь. Вследствие чего, прибавлял Варфоломей, вынужден он был перешагнуть Рубикон и бежать в Московию. Здесь выучился он по-русски и начал исправлять должность переводчика немецких бумаг и толмача немецких речей.
   Размахнув пахи рысьей шубы, Варфоломей выказал свой опашень из рудо-желтой камки с золочеными пуговицами. Правда, нога его заупрямилась было над своей запятой, но он скоро победил ее, стал в благопристойном положении и доложил, что Аристотеля не застал дома. По приглашению Антона он сел на лавку. Как штукарь выкидывает разом изо рта несколько сот аршин разноцветных лент, стал он выкидывать без перерыву свои пестрые рассказы.
   — Располагайте мною совершенно, — говорил он. — Вы, в несколько мгновений, так меня очаровали, что я… что я… ну, право, если бы вы были женщина, я влюбился бы в вас по уши. Уверен, и вы не были б ко мне равнодушны, потому… извольте видеть… какое-то сочувствие непостижимое… не правда ли?
   — О, совершенно правда, — отвечал, улыбаясь, Антон.
   — Вследствие сего располагайте мною, как вам угодно. Если вам нужно что к великому князю, одно слово, только одно слово… О, великий князь ко мне очень милостив. Вот, например, извольте видеть, эта шуба…
   — Вижу.
   — Да какая же это шуба! Вы иностранец, вы, конечно, цены не знаете этим вещам. Это рысь, рысь, высокопочтеннейший господин, немного уступает соболю, а соболь и сам цезарь римский считает за драгоценный подарок. Его можно только сравнить с мягкими, пушистыми волосами женщины. А эта шелковая материя нежна, отливиста, упруга, как женское коленочко… А эти пуговицы… не правда ли? блестят, словно зажигательные глазки. Все это дар великого князя за умную службу, и точно великого! Какой государь, если бы вы знали! Сколько новых, небывалых чинов понаделал, и каждый поставил на своем месте! Вот я вам расскажу (здесь он начал считать по пальцам): во-первых, — боярин, во-вторых, — воевода, в-третьих, — окольничий, великий дворецкий (заметьте, есть и младшие), переводчик и так далее: казначей, печатник, дьяк, постельничий, спальничий, сокольничий, конюший, ясельничий, приказчик, шатерничий и многое множество других чинов. Вы, конечно, попадете в один из первых разрядов.
   — Много чести. Лишь бы не в разряд постельничих.
   — И всем какая дача идет от казны! Сытно едим, славно запиваем медами, тешимся себе, сколько душе угодно, умирать не надо! Славный государь! Жаль только, что привязан к одной своей супруге. А то какой было приготовил я ему букет прекраснейших женщин (он поднял три пальца к губам своим и чмокнул, как бы вкушал что-нибудь очень сладкого). Правда, я затем и поехал в Московию, что думал найти здесь восток… настоящий восток, вы меня понимаете…
   — И, вероятно, ошиблись, — перебил Антон, покраснев, как молодая девушка. — Слышно, здесь запирают женщин, и для мужчины невозможна победа, каким бы ни обладал он даром обольщения.
   — О, не думайте этого! — воскликнул переводчик с улыбкою самонадеянности. — Гм! мы имели случаи… Но в этих делах надо быть скромным. Самые обычаи не так строги, как рассказывают у вас. Во-первых, на пирушке хозяйка, по приказанию мужа, всегда угощает гостей; она обязана целовать их. Тут упоительные взгляды, крепкие меды — отсутствие мужа в другие города, по делам торговым и на войну, — и не один Парис, хоть бы наш брат, был причиною лютых, сердечных пожаров. Как водится, женщина везде женщина: таинство любви еще более подстрекает ее…
   — Но девушки здешние? Они, конечно, не имеют случая видеться с мужчинами.
   — Явно нет, а для тайных свиданий всегда находят случай. Водят хороводы в садах, а в садах есть заборы, а в заборах есть щели, сквозь которые можно поговорить и даже сорвать поцелуй. Немая беседа из окошка светелки, там преданная мамушка, услужливый дворник, задобренный пес, и сама калитка затаит свой голос, чтобы помочь любви. У нас, я хочу сказать, у вас, в Германии, замки и покрепче здешних теремов и стражи понадежнее здешних дворчан, да и тут Купидон делает свое. Поверьте, высокопочтенный господин, его владычество там и сильнее, где женщин держат за замками. Русские песни всего лучше это доказывают. Надо вам заметить, я собираю их и уже написал к ним целый том предисловия. Мимоходом признаться, перелистывая его, удивляюсь, как мог я так хорошо написать, и от восторга рыдаю над своим детищем. Но я говорил о песнях. Вот именно в них видите: то лихие соседи подметили свидание любовников, то намутили отцу и матери; в иной песне жена хочет потерять своего старого мужа, в другой жалуется на неверность, в третьей оставляют отца и матерь для какого-нибудь молодца-разбойника — везде любовь женщины, готовой на трудные жертвы, везде разгулье и молодечество мужчин. Хотите ли живых примеров?
   — О, это уж лишнее!
   — Нет, позвольте, я только намекну… извольте видать, и мы посвящены в некоторые таинства… Вот, недалеко ходить, вдова Селинова. Видите дом соседский, при спуске Константино-Еленовской улицы. Вдовушка без ума от сына вашего хозяина.
   — Не от того ли статного, гордого молодца, который стоял у других ворот хозяйского дома?
   — Да, этого прекрасного мужчины, сказал бы я, если б не портил его высокий рост.
   Антон усмехнулся; но, боясь оскорбить рассказчика, сделался по-прежнему внимателен. Переводчик продолжал:
   — Если бы скромность не велела мне положить палец на уста, мы могли бы передать вам много занимательного из здешних шашень. Мы таки знаем кое-что… мы вхожи в домы бояр, видаем и жен и дочек их. Но прошу наперед заметить, для получения милостей тех и других надо перейти в их веру.
   — Поэтому я никогда не буду пользоваться их благосклонностью, — сказал Эренштейн. — Как же вы?
   — Виноват, я окрестился по-здешнему. Чтобы русский вас любил, это условие необходимо. Без того прослывешь басурманом, латынщиком, нехристом, хоть бы вы были самым лучшим христианином; вас будут бегать и гнушаться, вот точно как в Индии париев. Где эта Индия, хоть убейте, не могу вам объяснить, а сказывал мне о ней русский путешественник Афанасий Никитин. Я буду иметь честь вам его представить. Там, извольте видеть, есть часть народа, которых называют париями; эти парии из рода в род презренны всеми, в загоне, в унижении у всех, так что прикосновение к ним есть уж беда; их бегают, как прокаженных. Вот здесь именно, на такой степени, иноверцы. Только под грозною защитою великого князя остаются они в безопасности. Напротив, иноземец, принявший здешнюю веру, в большой чести и любви у русских.
   Хотел Антон перебить его, чтобы спросить подробнее о состоянии иноземцев на Руси; но книгопечатник не останавливался и продолжал печатать свои вести не хуже цилиндрического станка.
   — Но я, кажется, отдалился от своего предмета. Возвратимся к хорошеньким женщинам: виноват, это моя слабая сторона, моя ахиллесовская пятка. Итак, я говорил о вдове Селиновой. Приятель, друг ее, как хотите назовите, не совсем ей верен. Удалец познакомился недавно… с кем бы, думали вы?.. с гречанкой Гайде, а Гайде — как бы вы думали? — ни более ни менее, как возлюбленная Андрея Палеолога, греческого царя и деспота морейского[129], шурина великого князя. Вот в какие сани русачок садится!.. Видите, тут надо почаще ощупывать свою голову, цела ли на плечах. Кстати заметить вам, русский и любит махать туда, где опаснее. Мы, немцы, рассчитываем и гадаем, как перепрыгнуть ров или яму, а он уж на том краю или сломал себе шею. Гайде, сказал я, гречанка, а я не сказал вам, как она хороша. Тьфу ты пропасть, где такие красотки родятся!.. (Глаза Варфоломея необыкновенно заблистали и запрыгали.) Подумаешь, прости господи, сам черт выливал ее в какой-нибудь дьявольской форме и всыпал ей в черные очи своего адского пламени. Так и мутят душу и гоняются за вами во сне. Прекрасна, дивно прекрасна! Однако ж я знаю одну московитянку, еще пригожей Гайды, — десяти гречанок не возьмешь за нее. И как бы вы думали, где б она жила? Здесь, в доме, в терему, над вашей головой. Дочка вашего хозяина! Ну, почтеннейший господин, у ней звезды вместо очей, щеки — пылающая заря, а губки… губки… (тут рассказчик стал в тупик, щелкал пальцами, хватал за воронку своего носа, но прибрать никак не мог чего-нибудь подобозначащего к губам красавицы; махнув рукой, он принялся описывать далее)… русой, шелковой косы ее, право, стало бы, чтоб вас, молодца, опутать, а ножки ее на один глоток… Слышите ли? тук-тук над вами… это она касается пола своими ножками… прислушайтесь, какое очарование!
   Вздохнув, Варфоломей послал от своих выпуклых губок поцелуй наверх.
   — А как зовут ее? — спросил, улыбаясь, Антон.
   — Анастасия, если хотите нежнее, Настенька.
   — Что ж? тут как?.. успехи есть?
   — О, и подумать грех! До нее высоко, как до солнышка. Сказать про нее худое язык не поворотится. Горда и сурова, будто королева. Сердце Иоанна молодого и назначило было ей великокняжеское место, да судьбы расположили иначе…
   Дверь распахнулась, и появление двух новых лиц подсекло рассказ цитерского вестовщика[130], который был не без занимательности для Эренштейна.
   — Сам Фиоравенти Аристотель, — сказал переводчик и спешил встать с своего места.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ




Глава первая

Художник



   Они были поэты, и их вымыслы были так возвышенны, что они сами страшились их и пали с трепетом пред своими творениями.

   Н.Надеждин



   — Антонио! милый Антонио! названый сын моего брата! какие боги занесли тебя сюда? — восклицал художник, обнимая приезжего.