– Столетов мешал жить хорошим людям! – нежным голосом сказал Заварзин. – Мне мешал, Гасилову мешал, всей бригаде мешал… Такую суку, как Столетов, в тюрьме или пришивают, или… – Он остановился, поморгал вопросительно ресницами. – Врать не буду! Женьку пришить было нелегко – он смелый и бдительный был! Этого у него не отнимешь… Да, врать нечего: он ловкий парнюга был. С характером!
   «И ты тоже с характером, Заварзин! – подумал Прохоров. – Ты тоже с характером, если признаешь силу врага! Значит, прав был полковник Борисов, не ошибался и майор Лютиков, попросивший передать тебе привет, если порвал с прошлым…»
   – Вы так и не ответили, Заварзин, почему Гасилов ваш пахан. Извольте отвечать!
   – Ответа не будет! – насмешливо произнес Заварзин. – Арканя Заварза своих не выдает! – Он взял да и захохотал. – Вы только не подумайте, что Гасилов того… Он спичку не украдет… Гасилов – мужик правильной жизни…
   За окнами кабинета творилось непонятное: временами казалось, что дождь перестал, так как нельзя же было принимать за шум ливня рев бешеной воды, текущей с неба сплошной массой. На дворе был еще день, стрелка только приближалась к восьми, но за окнами клубился мрак, в кабинете было темно, хоть электричество зажигай.
   «Гасилов – мужик правильной жизни»…
   Прохоров тайно усмехнулся, в протяженности неторопливых, посторонних мыслей лениво подумал: «Заговоришь, голубчик! Так разговоришься, милашка, что сам себе удивишься…»
   – Не хотите отвечать, не надо! – покладисто сказал он. – Да и чего нам Петр Петрович Гасилов! Гасилов нам – тьфу! А вот декабрь прошлого года нас интересует… Так что обязательно надо будет рассказать, Заварзин, что произошло двенадцатого декабря прошлого года на лесосеке. Как я разумею, это была ваша первая стычка со Столетовым. Вот и ответьте: почему, отчего, по какому поводу?…
   Когда Аркадий Заварзин задумался, капитан Прохоров согласно кивнул самому себе: «Правильно делаешь, Заварзин!» – так как бывший уголовник реагировал на вопросы не сразу: задерживал ответ до тех пор, пока не заканчивал исследование не только вопроса, но и того, что могло скрываться за ним. На это каждый раз уходило не меньше минуты, в течение которых Заварзин казался состоящим только из острых ушей и осторожных глаз. Сейчас он тоже думал долго, потом тихо сказал:
   – Это я могу показывать… Только опять предупреждаю: я чистый! Сто раз буду говорить: я – чистый!… Ну а двенадцатого декабря мы со Столетовым здорово схлестнулись…
   – Из-за трактора, поставленного дыбом?
   – Из-за этого тоже, товарищ Прохоров! Не надо удивлять меня осведомленностью, капитан. Я знаю, что Прохор есть Прохор… Вы зарплату у государства не зря получаете. Это все говорят. Так чего вы еще мельтешите? – Он ухмыльнулся. – Я думал, вы солиднее, товарищ Прохоров!
   Они снова посмотрели друг на друга весело, обменялись вежливыми кивками, потом опять развели взгляды.
   – Ноль один в мою пользу! – сказал Заварзин и разнял руки. – Я вам, товарищ Прохоров, не могу помешать копать дело, хотя сам не настучу… А про двенадцатое декабря рассказать надо – не я, так другой расскажет…
   Он был собран, серьезен, сосредоточен, словно выполнял мелкую, кропотливую работу.
   – Мороз в декабре был такой, что сороки замерзали на лету…
За пятть месяцев до происшествия
   …мороз действительно был такой, что птицы замерзали на лету, и по ночам в сосновских домах слышалось, как трещит обский лед; неба над деревней не было – потеряло цвет, слившись с заиндевевшей рекой и стылой снежной планетой. По ночам луну окружали дымные розовые кольца: она казалась ушедшей в центр спирали, была маленькой, сжавшейся от мороза; когда всходило солнце, морозная дымка не рассеивалась, вокруг солнца опять образовывались розово-серые круги.
   На лесосеке совсем не глушили моторы трелевочных тракторов, погрузочных кранов; мотористы бензопил «Дружба» отогревали моторчики в теплой столовой. По углам эстакады пылали костры, мерзлое дерево горело неохотно, дым сливался с туманом и серостью воздуха. Тайга от мороза была звучной, как тонкие весенние сосульки.
   В арктическом холоде люди работали торопливо, задерживали дыхание, прятали губы в теплые бараньи воротники, чтобы не застудить легкие; рабочие не делали перекуров, не выскакивали из машин, чтобы посидеть, поговорить. Опытные люди с утра съедали по большому куску свиного сала, но все равно к концу смены, когда мороз опускал столбик термометра за сорок пять градусов, тракторист Никита Суворов жаловался: «Ну, такого морозишша я не упомню! Ведь до чего взгальный, у меня к вечеру голос делается тонкий, как у малыша, хоть и сало трескаю!»
   Двенадцатого декабря ровно в половине четвертого вдоль эстакады прошел удивленный бригадир Притыкин Иван Михайлович в толстом овчинном полушубке, в самокатаных валенках, пышном шарфе из козьей шерсти, в шапке из молодой лайки. Бригадир Притыкин остановился в центре эстакады, выдыхая серые клубы морозного пара, подозрительно огляделся. До конца рабочей смены оставалось еще полтора часа, а шум на лесосеке стихал – из пяти тракторов два уже стояли возле передвижной столовой, третий тянул по волоку тонкие сосновые хлысты – других не было, четвертый разворачивался, чтобы тоже замереть; один погрузочный кран уже покорно склонил к мерзлой земле шею, возле него приплясывал крановщик Генка Попов, второй кран сгибался и разгибался лениво, неохотно.
   – Куды заворачиваешь, мать твою? – закричал бригадир Притыкин трактору Андрея Лузгина. – Распустили вас, мать-перемать!
   Притыкин обругал также и крановщика, приплясывающего возле машины, выругал костер, злобными от водки и мороза глазками еще раз оглядел всю эстакаду и, внезапно угомонившись, скрылся так быстро, точно его никогда и не было на эстакаде.
   А еще минут через пятнадцать из лесосеки выполз трактор Евгения Столетова, круто развернувшись, сбросил к горбушке погрузочного щита воз тонких звенящих хлыстов. Потом «Степанида» быстро двинулась к столовой, пофыркивая мотором, еще раз развернулась и замерла, как бы выцеливая горку бревен повыше и понадежнее. Постояв несколько мгновений на месте, прицелившись, «Степанида» рванулась вперед, реактивно гудя, поползла на бревна, задирая мотор к туманному небу и окруженному концентрическими розовыми кругами солнцу.
   Когда «Степанида» встала почти вертикально, Женька Столетов выпрыгнул из кабины, весело подпрыгивая, побежал к соседнему трактору.
   – Здорово, Андрюшка! – закричал он, хотя виделся с Лузгиным двадцать минут назад. – Слушай, Андрюшка, ведь такой мороз надо организовывать. Такой мороз, как говорит Никита Суворов, сам не ходит…
   На Женьке и Андрюшке были одинаковые промасленные телогрейки, затянутые широкими армейскими ремнями; тот и другой носили черные самокатаные валенки, стеганые синие брюки. Женька и Андрюшка вообще с шестого класса одевались одинаково. Если мать Столетова покупала сыну клетчатую ковбойку, то такую же непременно приобретали для Андрюшки Лузгина; если родители Лузгина покупали сыну фуражку с пластмассовым козырьком, продавщица орсовского магазина оставляла такую же для Женьки Столетова. Таким образом, друзья прошли одинаковый путь от послевоенных сатиновых рубашонок до черных шерстяных костюмов и лакированных узконосых туфель конца шестидесятых – начала семидесятых годов.
   – Пошли в столовую, Андрюшка!
   – Пошли, Женька!
   Потолкавшись в узких дверях, Женька и Андрюшка наконец оказались в полосатом, сверху изогнутом, как сундук, помещении вагонки. Середину его занимал длинный стол, по бокам – тесовые лавки, на стенах висели печатные плакаты: «В сберкассе деньги накопил, машину купил», «Уничтожайте долгоносика», «Боритесь с напенной гнилью» и «Что ты сделал для того, чтобы победить в социалистическом соревновании?». Кроме печатных плакатов на стенах висели рукописные графики, соцобязательства, несколько стенгазет-«молний», а между ними – фанерная коробочка с щелью и надписью: «Для заметок в стенгазету».
   – Здорово, товарищи мужики! – прокричал Женька и помахал длинной рукой. – Здорово, товарищ Притыкин… – Женькина рука упала, так как бригадира Ивана Михайловича Притыкина в вагонке не было. – Привет, привет тебе, бригадир товарищ Притыкин, где бы ты ни находился!
   В вагонке собралось человек восемь механизаторов и разнорабочих, некоторые уже сняли телогрейки: два грузчика-зацепщика пили горячий чай. На дальнем конце стола сидел в молчании и белозубой улыбке тракторист Аркадий Заварзин. На нем была кожаная куртка с «молниями», белокурые волосы были взлохмачены, на лоб падала картинная прядь, и он походил на того мужчину с плаката, который спрашивал: «Что ты сделал для того, чтобы победить в социалистическом соревновании?»
   Слева от Заварзина сидел Генка Попов, из-за его плеча высовывались кудряшки Панкратия Колотовкина, прозванного в поселке Чирком за малый рост и нос, на самом деле похожий на небольшой клюв плюгавой утки. Спиной к Женьке и Андрюшке сидел Борька Маслов – сам с собой играл в шашки и разочарованно причмокивал, точно на доске не хватало шашек.
   Висели клубы синего дыма, на коричневом линолеуме растекались темные лужицы, замерзшие окна едва светились, но в передвижной столовой было уютно; тепло в ней было печным, домашним, лица сидящих казались благодушными – мороз постепенно выходил из гудящего тела, кожу покалывали тоненькие иголочки, дыхание становилось легким, словно горло оттаивало.
   – Борька, сыграем! – сказал Женька и, скинув телогрейку, уселся к шашечной доске. – За мной должок в три партии, но я тебя сегодня схарчу…
   – Ты меня никогда не схарчишь! – задумчиво ответил Борька Маслов. – У тебя голова хоть и длинная, но короткая, ум у тебя хоть и большой, но маленький, логика у тебя хотя и железная, но мягкая… Глянь, братцы, как я счас загоню Столетова в срантер!
   – Ну это мы еще будем посмотреть, кто кого!
   За стеной тоненько и радостно прокричал узкоколейный паровоз, собираясь удирать в теплую Сосновку из застывшего, как ледяной столб, леса. После паровозного крика в вагонке сделалось совсем тихо, почувствовалось, какая здесь дружественная, благодушная атмосфера – все были довольны теплом и отдыхом, не хотелось двигаться, разговаривать. И только смешной мужик Панкратий Колотовкин, оказывается, что-то начал рассказывать еще до прихода Женьки и Андрюшки. Сейчас он опять покашливал за спиной Генки Попова, потом смачно плюнул на пол, прежним, видимо, голосом произнес:
   – Ну, я дальше поеду!… Я с того места дальше поеду, что вот то-то оно и есть – завклубом баловства не любит! Я ему, конечно, говорю: «Ну чего такого, товарищ Васин, ежели мой парень немного побаловается?» А он мне свое: а пусть твой парень дома баловается! Чего, грит, ему в клубе баловаться, ежели тута народ культурно отдыхает, а он, грит, твой парень, водкой напитался, принес в клуб гармошку и давай «Барыню» откаблучивать. У нас, грит, культурная радиола играет, а он «Барыню»! Непорядок, грит!
   Панкратий Колотовкин еще раз плюнул на пол, восторженно нюхнул теплый воздух.
   – Ну, тут подходит к нам обоим Петра Петрович Гасилов! – восхищенно продолжал он. – Подходит, говорю, Петра Петрович и берет Васина повыше локтя. Чего ж это, грит, товарищ завклубом Васин, гоните из клубу народну музыку? Вы, грит, товарищ Васин, опрежь того, чтобы народну музыку из клуба гнать, лучше бы подумали, чего ваша радиола играт!
   Панкратий Колотовкин остановился, округлил глаза, сложил губы в забавную трубочку.
   – Чего, грит, ваша радиола играт?… Так и сказал, друзья-товарищи, так прямо и сказал. Ну, тут, конечно, завклубом стушевался, как радиола, не поймешь, каку холеру наигрывает. Только и слыхать, что «ля-ля-ля» да «ля-ля-ля»… Ну, мой парень-то и утек домой, а ведь Васин-то его собирался к самому Пилипенко тащить… Я, конечно, говорю: «Спасибо, Петра Петрович! Ты, – говорю, – моего парня, может быть, от пятнадцати суток увел, как Пашка в самом деле здорово поддавши…» А он, Петра Петрович, мне отвечат: ты, грит, эти благодарности брось, я твоего Пашку, грит, как родного сына люблю и тебя, грит, Панкратий, изо всех силов уважаю… Хороший человек, что и говорить!
   Панкратий Колотовкин опять восторженно покрутил головой, в третий раз плюнул на пол и замолк с таким видом, точно сообщил необыкновенное.
   Опять было очень тихо в передвижной столовой. На клетчатой доске пешка черных пробралась в дамки, Борька Маслов ехидно улыбнулся, неожиданно снял с доски три Женькиных пешки.
   – Хороший, хороший человек Гасилов! – негромко подтвердил Панкратий Колотовкин. – Не человек, а золото! Пропал бы мой Пашка без него…
   Женька Столетов поднял голову. Пили по четвертому, наверное, стакану чая грузчики-зацепщики, по-прежнему ласково улыбался Аркадий Заварзин, дремал Генка Попов, был погружен в игру Борька Маслов, хранил спокойное молчание сильного человека Андрюшка Лузгин, а Панкратий Колотовкин сидел с благодарным просветленным лицом. Тепло, покойно, уютно. Нет бригадира Притыкина, мастер Гасилов отдыхает в своем грандиозном особняке… «С ума можно сойти!» – обиженно подумал Женька.
   Только после этого он заметил, что в темном углу вагонки, скрытый спиной Заварзина, сидит Васька Мурзин – слюнявый, истеричный парень, известный тем, что был болезненно, до самозабвения влюблен в Петра Петровича Гасилова. Он обморочно закатывал белки глаз, когда Петр Петрович только приближался к нему, ходил за мастером как привязанный. Сейчас в темном углу вагонки углями светились фанатичные глаза Васьки, смотрел он только на Панкратия Колотовкина, и выражение лица у парня было такое, словно он осенял себя крестным знамением. «Сойти с ума можно!» – еще раз подумал Женька.
   – Сдаюсь, Борька! Всадил ты мне срантер! – досадливо сказал он и поднялся. – Ты меня разгромил в пух и прах, Борька Маслов! Слава, слава тебе!
   Женька прошел вдоль стола, улыбнувшись на ходу Генке Попову, остановился против Панкратия Колотовкина так, что Васька Мурзин и ласковый Аркадий Заварзин были по правую руку от него. Слышно было, как, чавкая, пьют свой чай грузчики-зацепщики, как ходит за перегородкой на кухне мать Андрюшки Лузгина – повариха бригады.
   Убегающий в теплую Сосновку железнодорожный состав уже давно затих, на эстакаде теперь оставалось только два живых звука – пробовала завестись передвижная электростанция, чтобы осветить рабочее место для второй смены, да морозно хрустел кран, догружающий платформу последнего состава.
   – Гасилов – чудо! – в тишине сказал Женька. – Ты бы на него помолился, дядя Панкратий, или свечечку бы поставил… Дело ведь к тому идет, что ты Петра Петровича в святые запишешь, как Васька Мурзин, который его…
   Женька краешком глаза заметил, что Андрюшка Лузгин ленивым тяжелым движением переместился поближе к нему, что Борька Маслов тоже придвинулся, что Генка Попов открыл глаза и, конечно, затрясся в кликушечьем негодовании раб святого Гасилова, преподобный Васька Мурзин, ослепительной сделалась улыбка на вызывающе-красивом лице Заварзина.
   – Нам одного, братцы, не хватало, – кладя руки на плечи Генки Попова, продолжал Женька. – Мороза нам не хватало, чтобы убедиться в святости Петра Петровича…
   Он поднял руку с часами.
   – Сейчас, братушки мои, четыре, до конца смены еще час, а мы, голубчики, уже прикрыли сменную норму. Морозец-то такой, что перекуривать не будешь, на пеньках не посидишь, над пьяным бригадиром Ванечкой Притыкиным шуточки выкамаривать не захочешь…
   Зрачки у Женьки заузились, углы губ подергивались, длинные ноги не находили удобного положения – гарцевали.
   – Вот, дядя Панкратий, за что я люблю Петра Петровича Гасилова, – издевательски произнес Женька. – Я его, дядя Панкратий, тоже изо всех сил уважаю, как он тебя… Спасибо тебе за рассказ, дядя Панкратий!
   Женька поклонился Панкратию Колотовкину, быстро подумал: «Сколько же, интересно, человек здесь со мной, а сколько против?»
   Силы в передвижной столовой распределились так: по-прежнему ничем другим, кроме чая, не были заняты два грузчика-прицепщика, откровенная ненависть к Столетову пылала на лице Васьки Мурзина, колебался между Женькой и Гасиловым легковнушаемый Панкратий Колотовкин, ничего нельзя было понять по лицу Аркадия Заварзина.
   – Не зря удирает Ванечка Притыкин! – сказал Женька. – И водку удобнее глушить, и нас не видит… – Он вдруг переменил тон. – Сыграем еще, что ли, партийку, Борька? Мне вредно волноваться. Никитушка Суворов говорит, что я грыжу наживу, если буду сражаться с Гасиловым… Впрочем, мне что-то мерещится в морозном тумане. Вам не кажется, Борька и Генка, что открывается какая-то перспектива в сегодняшних событиях?
   – Что-то проглядывает! – задумчиво сказал Генка Попов. – Ты прав, Столет!
   Женька снял руку с плеча Генки Попова, ухмыляясь, вернулся на место и решительно придвинул к себе шашечную доску.
   – Давай ходи! – сердито сказал он Маслову. – Нечего буркалы таращить, когда все говорено-переговорено… Ходи, черт свинячий!
   – Я пошел! Чем вы мне ответите на это, одноглазый председатель клуба «четырех коней»? Шибко мне интересно, голуба моя, куда вы сейчас изволите пойтить. Ежельше вы энтой шашкой пойдете, вам до срантера будет рукой подать, ежельше этой…
   – Не бубни – мешаешь!
   Снова тихо, приглушенно стало в теплой и уютной вагонке, только Аркадий Заварзин хрустел, шебуршал своей кожаной курткой – поднявшись, он натягивал на широкие плечи чистенькую телогрейку, застегивал металлическую «молнию». Покончив с этим, Заварзин неторопливо двинулся вдоль стола, приблизился к углубившемуся в игру Женьке, осторожно тронул его за плечо.
   – Столетов, – тихо сказал Заварзин, – давай прогуляемся на улку, хотя там под пятьдесят. По твоим словам усечь можно, что ты холода не боишься. Давай погуляем! Поговорим о том, о сем, международное положение обсудим…
   Как только Заварзин прикоснулся к плечу, Женька поднял голову, движением спины сбросил его руку, быстро поднялся. Он зло ощерился, когда начал вставать Андрюшка Лузгин, глянул на него так, что тот попятился.
   – Можно и о международном положении, Заварзин! – сказал Женька. – Ты только шарф завяжи, Аркашенька! Беда, если ненароком простудишься…
   Они медленно прошли сквозь настороженную тишину вагонки, плотно притворив за собой двери, двинулись в ту сторону, куда повел Аркадий Заварзин – за передвижную электростанцию.
   После теплой столовой мороз показался ошеломляющим; в ушах звенело от разреженного воздуха, дышать было нечем; возле солнца оставалось всего три концентрических круга – оно было крошечным, как бы ушедшим в самое себя. Вокруг клубилась такая тишина, в которой, казалось, взрывались потрескивающие сосны.
   – Ты не бойся меня, Столетов! – задумчиво сказал Заварзин, когда они зашли за стену электростанции. – Я ведь сначала разбираюсь, что к чему… Правда, насчет ножа за себя ручаться не могу… Нож, он сам на суку просится! – Он показал золотые зубы. – Здорово тебя учителя трепаться научили, Столетов. У тебя, поди, по Конституции-то пятерочка была? А?
   Женька ухмыльнулся. Он не боялся Заварзина – были не страшны остекленевшие от мороза и гнева красивые глаза, смешили воровской жаргон, рассчитанные на слабонервных угрозы.
   – Ты смешон, Заварзин! – тоже задумчиво ответил Женька. – Смешон многозначительностью, опасной только для трусов блатной затаенностью… Я за тобой давно наблюдаю, и мне ты кажешься все несерьезнее и несерьезнее… – Он вдруг щелкнул зубами, как пес, обирающий на себе блох.
   – А ножом ты мне не угрожай. Мы тоже умеем…
   Женьке Столетову шел только двадцатый год; он жил еще в том возрасте, когда люди склонны к эффектам, когда любят оружие – забавляются ножами, мечтают почувствовать в руках ласково-тяжелую сталь пистолета; он был еще в том возрасте, когда человек тянется к театральным действиям, когда драмы и мелодрамы еще нравятся больше, чем трагедии. Поэтому Женька Столетов вдруг выхватил из кармана складной охотничий нож, одним движением раскрыл его, размахнулся и пустил вращающуюся сталь в ствол ближнего дерева.
   – Смотри, Заварзин!
   Нож дрожал, войдя сантиметра на два в мерзлую сосну. Он действительно был пущен с ловкостью дикаря, размах был по-настоящему страшным, глаза Женьки сверкнули сладостью уничтожения. Все это, конечно, было не очень смешно, но Аркадий Заварзин весело, искренне захохотал; он хохотал так здорово, так непосредственно, что в уголках глаз появились и тут же замерзли две слезинки.
   – Дура ты, Столетов! – прохохотавшись, сказал Заварзин. – Нож зря из кармана не достают…
   Он взял Женьку за пуговицу телогрейки, покрутил.
   – У ножа два конца, Столетов. Один врагу под ребрышко идет, второй – тебе самому под сердце. Человека убить – самому умереть…
   Вот теперь было страшно – от голоса Заварзина, от его ласковых глаз, на донышке которых жил страх, от зубов с обнаженными нежными деснами. Как мог он, Женька, говорить, что Аркадий Заварзин смешон, когда мерцало смертью облитое лаской лицо, тюремными решетками отражались в выпуклых глазах перекрещенные ветви ближней сосны?
   – Я не боюсь тебя, Заварзин! – еле слышно прошептал Женька. – Лучше умереть, чем тебя бояться… Лучше умереть, лучше умереть! – повторил он как заклинание.
   – Боишься! – потея лицом на морозе, сказал Заварзин. – Не больной же ты, чтобы смерти не бояться!
   Он медленно гасил улыбку, прятал обнаженные алые десны.
   – Да что мы все про перышко да про перышко… Зря говорить не надо. Оно от этого, как живое, в кармане шевелится…
   Иней окутывал длинные заварзинские ресницы. В звонком воздухе слышался каждый шорох, каждое движение; было первобытно, дремуче.
   – Ты чего под Гасилова копаешь? – спросил Заварзин. – Чего тебе, всех больше надо? В стахановцы ты вышел, комсомольцы тебя в начальство выбрали. Чего тебе не хватает, Столетов?
   Заварзин прислонился спиной к стене электростанции, мечтательно склонил голову.
   – Чего ты заботишься о высокой производительности труда, Столетов? Зарплата у нас хорошая, монету за перевыполнение получаем – чего тебе еще надо?
   Голос у него был издевательский, презрительный, но слышалось и любопытство, словно Аркадий Заварзин был удивлен тем, что существует человек, которому мало хорошей зарплаты, прогрессивки и будущего ордена. В существование такого человека Аркадий Заварзин, конечно, не верил – его быть не могло, но… А вдруг? Чем черт не шутит!
   – Кто ты, Столетов, что хочешь добровольно больше положенного ишачить?
   Нотка живого человеческого любопытства все отчетливее звучала в голосе Заварзина. Он глядел на Женьку прямо, мороз все прочнее сковывал его длинные ресницы. Женька тоже прислонился спиной к стенке электростанции, задумался.
   – Кто я такой? – медленно переспросил он. – Ты хочешь знать, кто я такой…
   В стылой тайге не было места мелочам, пустяковине: шевелящийся от слов нож в кармане Аркадия Заварзина, смерть, живущая в его глазах, сама планета Земля – такая же дикая и холодная в масштабах Вселенной, как миллион лет назад, – все заставляло думать о крупном.
   – Я рабочий, Заварзин, – сказал Женька. – Пролетарий, которые всех стран соединяйтесь… Я не буду заботиться о высокой производительности труда, кто же будет заботиться?
   – Рабочий? Пролетарий?
   Заварзин переступил с ноги на ногу, высунув руку из шерстяной варежки, осторожно обобрал лед с потяжелевших ресниц, потер пылающие от мороза щеки. Ладонь закрывала его глаза, Женька не видел выражения заварзинского лица, да и голос тракториста прозвучал глухо:
   – Говоришь, рабочий, пролетарий! А не можешь с одним мастером Гасиловым управиться! Салага ты, а не пролетарий… – Он мечтательно прищурился. – Да будь у меня нужда Гасилова сковырнуть, я бы его одним мизинцем… Средний объем хлыста занижен? Занижен… Среднее расстояние трелевки повышено? Повышено, да еще как! Одна ездка кой-кому за две считается… Время перехода из одной лесосеки в другую умышленно растягивается? Еще бы! Как резина…
   Аркадий Заварзин плюнул; плевок, не долетев до земли, превратился в лед и звонко щелкнул в кочку.
   – Я бы мастера Гасилова – ногтем… Да ни к чему мне это. И тебе не дам…
   Надев рукавицу, он улыбнулся одними глазами, лениво оторвал спину от стены электростанции, пошел прочь с таким видом, точно Женьки не существовало. Заварзин почему-то сутулился, в походке отчетливо проглядывала воровская вкрадчивость, ноги были такими, словно он шел по тонкому, опасному льду. Пройдя метров пятьдесят, Заварзин остановился, повернув только одну голову к Женьке, спросил издалека:
   – Ты почему трактор дыбом ставишь, Столетов?
   Пауза. Улыбка.
   – Не надо, Женечка, ставить трактор дыбом! Учти, родной, если еще раз поставишь – будешь иметь дело со мной! – И пошел сутуло к теплой столовой, а Женька, как пригвожденный, остался стоять на месте.
   Женьке Столетову почудилось невозможное, дикое – у Аркадия Заварзина было что-то общее с Людмилой Гасиловой. Эта ленивая походка, это безмятежное лицо, замедленные мечтательные позы.
   – Заварзин тоже пасется! – стылыми губами пробормотал Женька. – Он пасется…
 
   …Заварзин достал из кармана дешевый – из дутого серебра – портсигар, вынув папиросу, постучал мундштуком по крышке. Жадно прикусил папиросу зубами.