– Соня, – еще раз попросил Прохоров, – расскажите мне о комсомольском собрании… Вы обрисуете обстановку, а я в нее вставлю речь Евгения. Таким образом мы получим цельную картину…
   Соня слушала так, словно ожидала этого вопроса, и сразу же начала неторопливо вспоминать.
   – Это было в середине апреля, двенадцатого, как записано в протоколе, но ранняя весна была в разгаре… – задумчиво сказала Соня. – Я видела Женю, когда, опаздывая, он бежал на комсомольское собрание… Да, да, было тепло, если Женя бежал без пальто и кепки по сухому тротуару…
За месяц до происшествия
   …Женька Столетов без пальто и кепки бежал по высохшему и от этого звонкому тротуару.
   Было по-весеннему тепло и солнечно, хотя в Лягушачьем болоте лежал рыхлый черный снег, дул пропитанный влагой ветер. Обь собиралась вот-вот двинуться в свой длинный путь к Ледовитому океану и по ночам потрескивала уже грозно, сухо, предупреждающе, как сосновые стойки в шахте перед обвалом.
   Торосы на реке были такими же синими, как ветер, и цвет неба был голубым.
   До начала собрания оставалась минута, когда Женька ворвался в контору, окунувшись в шум и гром, понял, что действительно чуть-чуть не опоздал. Комсомольское собрание сделали открытым, и Женька увидел многих несоюзных парней.
   Не останавливаясь, Женька влетел в красный уголок, где за длинным столом в скучном молчании сидели члены бюро – Генка Попов рисовал на клочке ватманского листа длинновязую фигуру опаздывающего секретаря комсомольской организации, Борька Маслов, по ночам штудирующий английский, сладко дремал, Андрюшка Лузгин мастерил из бумаги кораблики, недавно демобилизованный солдат Мишка Кочнев и замужняя комсомолка Зоя Радищева просто скучали.
   – Начинаем, начинаем! – на ходу закричал Женька. – Давай заходь, братцы!
   Минут через пять красный уголок был наполнен до отказа.
   Как и полагается всякому председательствующему, Женька постучал карандашом о графин, призывая к порядку, объявил собрание открытым.
   – На повестке дня два вопроса, – сообщил он серьезно. – Первый вопрос: «Почему мы работаем недостаточно хорошо, когда можно работать достаточно самоотверженно?», второй вопрос: «Надо ли принимать в комсомол Николая Локтева, который гонит самогон?»
   В зале захохотали, хотя именно так и было написано на большой афише, нарисованной акварельными красками Генкой Поповым и прибитой на бревенчатую стену у входа в клуб.
   – Кто за предложенную повестку дня, прошу голосовать! Против? Нет. Воздержавшихся? Двое: чокеровщики Пашка и Витька… Слово для сообщения имеет Евгений Столетов, – объявил Евгений Столетов и встал за фанерную трибуну. – Регламент, братцы, устанавливать не будем. Я в десять минут думаю уложиться… Пашка и Витька, притихните, а то будете позорно удалены.
   Взгромоздившись на шаткую фанерную трибуну, Женька Столетов многозначительно помолчал и, ухмыльнувшись, выкинул руку ораторским жестом.
   – Милостивые государи и милостивые государыни! Комсомольцы и некомсомольцы!
   В зале опять дружно захохотали, и Женька удовлетворенно подумал, что они, то есть комсомольское бюро, правильно сделали, когда решили открытое собрание провести весело, как бы несерьезно, чтобы решение о мастере Гасилове было неожиданным.
   – Понимая, что вы удивлены столь изысканным обращением, – продолжал Женька, – я вскорости перейду на удобоваримый язык комсомольских собраний, но, как говорится, во первых строках своей эпохальной речи допущу пафос и словоблудие, ибо разговор пойдет о нашем благодетеле и добром наставнике Петре Петровиче Гасилове, да святится имя его!
   После этого Женька вынужден был сделать паузу, так как в зале сделалось шумно и перекричать собрание было невозможно. Зарычали от восторга радующиеся всякому скандалу чокеровщики Пашка и Витька, завопил истерично влюбленный в Гасилова юродивый Васенька Мурзин, по-настоящему грозно орал заступник мастера Сережка Блохин, а комсомольцы просто хохотали.
   – Какой же вопрос я хочу задать во первых строках своей речи? – уморительно-серьезно спросил Женька. – Я бы хотел спросить вас, братцы комсомольцы и граждане несоюзный народ, зачем нужен капитан Сегнер мирозданию и что он такое, капитан Сегнер, по сравнению с красотами природы?… Этой цитатой из горячо любимого мною «Бравого солдата Швейка» я хочу обозначить место Петра Петровича Гасилова в научно-техническом прогрессе, материальном производстве и в борьбе за повышение борьбы…
   Женька сам звучно захохотал, когда увидел, что приверженцы мастера Васенька Мурзин и Сережка Блохин ничего не поняли из сказанного.
   – Товарищи! – с новой энергией загремел Женька. – Используя предложенную сидящим здесь товарищем Поповым формулировку, я вынужден заявить прямо: «Что называется синекурой, если нельзя назвать синекурой положение нашего достопочтенного мастера?» Специально для Васечки Мурзина я переведу сказанное на русский… Василь Денисович, я утверждаю, что Петр Петрович филонит, а не работает…
   Опять, конечно, раздался вой и рев, Васечка Мурзин заверещал как зарезанный, Блохин заорал: «Долой!», а чокеровщики Пашка и Витька подпрыгивали на скамейках и восторженно аплодировали жестяными от стальных тросов ладонями. Шум еще не утих, когда бесшумно открылись двери и в красный уголок вошел, как всегда, изысканно одетый, театрально озабоченный и деловой технорук Петухов. Заметив его, Женька специально для технорука со смаком повторил последнюю фразу, а слово «синекура» произнес по слогам. Потом он краешком глаза заглянул в блокнотный листок, склонив голову набок, и, мечтательно округлив глаза, произнес:
   – О, как он хорош, как он прекрасен, наш Петр Петрович, когда ранним утром едет в лесосеку со своим замечательным рабочим классом! Вспомните, как он мирно улыбается, какой у него созидательный вид, как он величественно держит голову, как мудры начальственные глаза, когда он по-отечески заботливо обнимает кого-нибудь из нас за плечи и говорит сердечно: «А сегодня, дружок, тебе надо поработать лучше, чем вчера и позавчера!» И мы дружной шеренгой идем в лес и работаем сегодня точно так, как работали вчера, а Петр Петрович первым же поездом уезжает в деревню, чтобы появиться в лесосеке только к концу смены и, опять обняв кого-нибудь за плечи, произнести: «Спасибо, дружочек, за хорошую работу!» Таким образом, товарищи комсомольцы и некомсомольцы, Петр Петрович в лесосеке проводит в сутки не более двух часов, – он знает, что норма будет выполнена и перевыполнена, а мы с вами выполняем нарочно заниженное сменное задание, ибо при нормальном задании глубокоуважаемому Петру Петровичу некогда было бы в целях сохранения спортивной формы кататься на жеребце Рогдае, заботиться о своем драгоценном здоровье.
   Мне пришлось бы, товарищи комсомольцы и некомсомольцы, нагнать на вас скуку, – весело продолжал Женька, – если бы я стал подробно рассказывать, как и какими методами Петр Петрович занижает плановые задания, но могу сообщить, что ни разу за три последних года его мастерский участок не выполнил норму менее чем на сто десять процентов. В зной и холод, в дождь и распутицу Петр Петрович Гасилов получал премиальные за перевыполнение плана, а каждый из здесь сидящих знает, что в конце марта мы работали по три дня в неделю… Откуда взялись эти сто десять процентов? Об этом, если понадобится, расскажет выдающийся математик Борька Маслов, а я авторитетно заявляю, что анкета Петра Петровича выглядит так: «Род занятий – стремление не строить коммунизм. Профессия – никаких профессий. Социальное положение – никакого социального положения!» Да, да, никакого социального положения, ибо ничем не занятый Петр Петрович не принадлежит ни к рабочему классу, ни к трудовому крестьянству, ни к технической интеллигенции…
   Он сделал паузу оттого, что Соня Лунина, увлеченная происходящим, ничего не записывала, а только смотрела на него. Заметив Женькин взгляд, она смущенно улыбнулась и склонилась над протоколом.
   – Бюро комсомольской организации, – неожиданно серьезно, как и было предусмотрено заранее, сказал Женька, – бюро комсомольской организации тоже не сразу пришло к пониманию происходящего. Мы чувствовали что-то неладное, удивлялись мастеру, почти не бывающему в лесосеке, но в чем дело, не понимали. Нам помогли декабрьские морозы.
   В зале теперь было абсолютно тихо, угомонились даже чокеровщики Пашка и Витька.
   – Вспомните, друзья, – простым, не ораторским тоном обратился Женька к собранию, – что во время морозов, спеша в тепло, каждый из нас за два часа до смены выполнял задание, хотя никто из нас, пардон, пуп не надрывал… Вот после этого мы и поняли, что Гасилов фокусник…
   Женьке уже не нравилась та серьезность, с которой слушало его собрание, так как, по его мнению, расправу над Гасиловым надо было чинить в веселой, юмористической обстановке. Поэтому он снова смешно выкинул руку, голосом лектора Реутова, считающего необходимым иногда встряхивать слушателей остротой, пискливо выкрикнул:
   – Спящие, проснитесь! Сейчас я использую мысль сосновского Капабланки, то есть уважаемого Бориса Маслова, который утверждает, что Остап Бендер, знающий более двухсот способов увода и отъема денег, бледнеет перед Гасиловым, умудряющимся иметь трижды упитанного тельца.
   Теперь Женьке был интересен технорук Петухов, слушающий его речь спокойно, внимательно, но с таким лицом, на котором абсолютно ничего нельзя было прочесть, и Женька удивленно подумал: «А он верен себе!»
   – Заключая эту короткую коллективную речь, – иронически продолжал Женька, – я хочу отдать должное будущему техноруку, но астроному по хобби Андрею Лузгину. – Он поднял вверх палец. – Гелио – это солнце. Так вот, по мысли товарища Лузгина, существует не только гелиоцентрическая система, но и гасиловоцентрическая система, система ничегонеделания. По крайней мере, на двести километров в округе нет второго такого человека!
   Женька опустил руку и будничным тоном сказал:
   – Исходя из вышеизложенного, я обращаюсь к вам, братцы, с призывом вынести решение с просьбой к райкому комсомола помочь нам в снятии с должности мастера товарища Гасилова… Я все сказал, пусть другой скажет лучше!
   Под возгласы, аплодисменты и хохот Женька слез с трибуны, раскланиваясь с членами президиума, авторами коллективной речи, занял свое председательское место и оглушительно заорал на весь зал:
   – Прошу не трепаться попусту, а высказываться с фанерки… Давай, давай! Кто там первый крикун?
 
   Соня Лунина закончила свой рассказ, потрогав напоследок пальцами пуговицу на кофточке, нервно повела плечами; она была мужественна и терпелива, за ее скромной внешностью скрывался сильный характер, который угадывался далеко не сразу.
   – Чем кончилось собрание, вы знаете, – сказала Соня, немного отдохнув. – Большинство комсомольцев проголосовало за предложение Жени… А по второму вопросу… – Она, не сдержавшись, улыбнулась. – Николая Локтева все-таки приняли в комсомол, хотя поначалу большинство было против. Но Николай Локтев хорошо работал, и поэтому слово взял Гена Попов. Он сказал, что Николая надо принять в комсомол. Я хорошо помню его последние забавные слова; «Мы не имеем права, товарищи, стоять на пути технического прогресса! Применение двух обыкновенных тазов для получения самогона вместо устаревшего змеевика свидетельствует о том, что Николай Локтев стремится не отставать от космического века. Поэтому я предлагаю все-таки принять его!» Взяв с Николая слово прекратить самогоноварение, его приняли в комсомол.
   От буксира «В. Маяковский» на обском плесе оставались только разноцветные сигнальные огни, зажглись уже лампочки на маленьком дебаркадере, так как ночь на землю спускалась быстро, словно задергивали темную штору; туча, повисшая в зените, не увеличилась, а только потемнела, как и вода в Оби.
   – У нас в организации было весело при Жене, – по-вечернему тихо сказала Соня. – Мы здорово работали, дурачились, выпускали смешную стенгазету «Точка, и ша»… Нам было хорошо! Такого уж теперь, наверное, не будет.
   Темнело быстро, очень быстро; тот невидимый, что задергивал штору, старался не оставить ни единой щелочки, заботливо укутывал в черный бархат реку, небо, тайгу, деревню; на небе черный бархат прореживался звездами, деревня освещенными окнами накладывала заплаты, река разрезала оловянной полосой. Луна еще не поднялась, но уже над зубцами тайги появлялся тонкий росчерк ее будущего могущества.
   Наблюдая за игрой света и теней, Прохоров думал о том, что жизнь до смешного неорганизованна и запутана, что самые элементарные вещи в ней, в жизни, становятся такими сложными, что порой кончаются катастрофами… Ах, жизнь, жизнь! Соня Лунина ходит по тропинкам за Женькой Столетовым, за Соней Луниной ходит влюбленный в нее Андрюшка Лузгин, к Анне Лукьяненок, которая не может жить без Столетова, бегает технорук Петухов, решивший жениться на Людмиле Гасиловой, столетовской возлюбленной.
   – Это верно, что Евгений походил на молодого царя Петра? – неожиданно для самого себя спросил Прохоров.
   – Очень походил! – после паузы ответила Соня. – Это первой заметила я, сказала Андрюшке Лузгину, а он – всем… Еще в школе, когда мы проходили Петровскую эпоху и Викентий Алексеевич принес на урок картину Серова. Я посмотрела и охнула: от меня, в глубине картины, с палкой в руках уходил Женя… – Голос Сони приглушился. – Это было после того, как я написала Жене записку…
   Бог ты мой! Как все сплеталось в плотный клубок, как одно цеплялось за другое и как все сложнее и сложнее делалось прохоровское положение, так как вместо одной задачи перед ним возникало сто задач, требующих немедленного решения.
   – Соня, а Соня, – с надеждой произнес Прохоров, – уж вы-то мне расскажете, что происходило на лесосеке двадцать второго мая? Какое выдающееся событие потрясло все основы?
   Прохоров не успел досказать последние слова, как девушка, видимо, непроизвольно отодвинулась от него, поджала губы и опустила в землю взгляд.
   – Так что произошло двадцать второго мая?
   – Ничего не произошло, – ответила девушка. – Абсолютно ничего!
   Соня Лунина не умела врать, и Прохоров досадливо поморщился: «И эта не говорит!»
   Краешек луны уже показался над горизонтом.

11

   Тракторист Борис Маслов пришел в девятом часу вечера сразу после работы: в брезентовой спецовке, кирзовых сапогах, за широким ремнем торчали истрепанные рукавицы; в светлых волосах Бориса зеленели сосновые хвоинки, пахло от него всеми таежными запахами, соляркой, брусничными листьями. Устало поздоровавшись с Прохоровым, он тяжело опустился на табуретку, руки сунул в карман.
   Борис Маслов среди четырех неразлучных друзей считался самым спокойным, здравомыслящим, по-житейски мудрым, да и внешне все в этом парне вызывало доверие: невысокая фигура, прямые плечи, широкий лоб, крупные губы и выражение лица такое, какое бывает у людей, хорошо знающих, чем кончится сегодняшний день и чем начнется завтрашний.
   – Я пришел к вам, Александр Матвеевич, – заговорил Борис, – хотя совсем не понимаю, что происходит… – Он поднял на Прохорова серые немигающие глаза. – Нам трудно понять, почему вы занимаетесь только Гасиловым, а Заварзин вас ни капельки не интересует…
   Он вопросительно замолчал, и Прохоров подумал, что из таких парней, как Борис, со временем получаются директора заводов или знаменитые хирурги, способные одним своим появлением внушать больным веру в спасение; стремительный, импульсивный, эмоционально переполненный Женька Столетов был, несомненно, плохим шахматным партнером для Маслова.
   – Откровенность за откровенность, Борис, – серьезно сказал Прохоров. – Я, естественно, не имею права рассказывать вам о ходе следствия, но между гибелью Евгения Столетова и мастером Гасиловым существует прямая связь. Поэтому для меня чрезвычайно ценно все то, что раскрывает их отношения. Каждая встреча, каждое слово, если хотите, каждый жест… Гасилов – это та печка, от которой я пляшу… Слушайте, Борис, да снимите к чертовой матери эту вашу брезентовую куртку! Будем заниматься каждый своим делом: я потеть от напряжения, слушая вас, а вы наслаждаться отдыхом…
   Борис неторопливо снял куртку, аккуратно расправил ее, повесил на деревянную вешалку, вернувшись на место, закурил.
   – Что вас интересует, Александр Матвеевич? Я готов ответить на любой вопрос, кроме…
   Прохоров заулыбался, легкомысленно махнул рукой.
   – Знаю, знаю…
   – Тогда спрашивайте, Александр Матвеевич.
   – Что произошло между Гасиловым, Столетовым и вами двадцать первого апреля, когда вы беседовали с мастером в конторе лесопункта?
   В распахнутое настежь окно струился влажный речной ветер, отчетливо слышалось, как по Оби, мелодично поскрипывая уключинами, движется многовесельная лодка – это возвращались из Заречья с лодочной прогулки те самые молодые люди, которые поздними лунными вечерами грустили под стон неумелой, но трогательно-старательной гитары. Сейчас гитарист тоже, наверное, терзал струны, но музыка не слышалась.
   Борис Маслов сказал:
   – Мы пошли с Женькой к Гасилову по решению комсомольского бюро… Это была последняя попытка договориться с мастером, в которой я должен был играть роль арифмометра и огнетушителя… – Он помолчал. – Александр Матвеевич, вам, наверное, тоже кажется, что я самим богом создан для этих двух ролей… Когда-то я и сам думал так, но с Женькой мы дружили с первого класса и…
   Борис тонко улыбнулся.
   – Короче говоря, перед вами сидит Женька Столетов, подключенный к замедляющему реле… Вы видели, как я вешал куртку?
   – Видел.
   – Я каждое движение проделал в пять раз медленнее, чем это сделал бы Женька, – вот и вся разница… Вы понимаете, зачем я об этом говорю?
   Прохоров сделал такое лицо, словно его сейчас больше всего интересовала скрипучая многовесельная лодка. «Дрянной мальчишка! – ворчливо подумал он о Борисе Маслове. – Кого это он держит за дурака? Самого капитана Прохорова?» Разве он, Прохоров, с самой первой встречи с друзьями погибшего тракториста не заметил, что Андрюшка Лузгин делает такой жест руками, словно хочет оттолкнуть от себя все бренное и ненужное (поза Евгения Столетова на школьной фотографии), что Генка Попов, взволнованный, ходит так, словно его подгоняет сильный ветер, что Соня Лунина иногда по-столетовски задирает подбородок, и даже забавный мужичонка Никита Суворов, сменщик Столетова, незаметно для самого себя по-Женькиному округляет хохочущий рот.
   – Рассказывайте о беседе с Гасиловым, – досадливо попросил Прохоров.
   – Мы поймали Гасилова в кабинете технорука Петухова… – неторопливо начал Маслов. – Они сидели на диване и разговаривали так тихо, что даже при открытой двери мы не слышали о чем… Увидев нас, Гасилов и Петухов повели себя так, как мы и предполагали: технорук поднялся, крепко и дружески пожав руку мастера, и, даже не поглядев на нас, изящной походочкой вышел из своего собственного кабинета, а мастер Гасилов… Мастер Гасилов за считанные секунды превратился в того самого Петра Петровича, которого хотелось ласково называть папой и каяться перед ним в самых мелких полупридуманных грехах… Одним словом, на диване сидел человек…
За месяц до происшествия
   …в кабинете технорука Петухова на современном поролоновом диване сидел человек с отечески добрым, ласковым, доброжелательным, веселым лицом. Не говоря ни слова, он взял Женьку Столетова за руку, несильно потянув, посадил рядом с собой, а Борису Маслову показал место по другую сторону от себя. Пахло от Петра Петровича чем-то теплым и домашним, крупные складки упитанного лица источали уют и покой, в мягких сапогах, стоящих на дешевеньком коврике, было что-то такое, отчего вспоминалось детство, пресные калачи, сказочный свист зимнего ветра в печной трубе, ласковая тяжесть отцовской руки на взъерошенной голове. Сказками Андерсена, историями о том, как жили-поживали старик со старухой, как по щучьему веленью ходили ведра на тонких ножках, а печь плыла к царевне-красавице, – вот чем веяло от мастера Гасилова, ласково положившего руки на плечи Женьки Столетова и Борьки Маслова. Самый опытный физиономист, психолог с седой головой и мировой известностью не обнаружил бы в поведении Петра Петровича ни капельки фальши, ни грамма театральщины. «Эх, ребята, ребята! – говорили мудрые глаза мастера. – Вы даже не подозреваете, какой вы хороший, замечательный, какой славный народ! А как хороша жизнь, ребятушки! Боже, как она хороша, эта самая жизнь! Ну улыбнитесь, друзья мои, скажите Петру Петровичу, что хорошо жить на свете – сидеть на поролоновом диване, слушать апрельскую капель, думать о близкой весне…»
   – Борька! – жалобно проговорил Евгений Столетов, согнувшись под тяжестью ласковой руки мастера. – Борька!
   Напрасно! Сидел, присмирев, Борька Маслов, считающий себя способным играть роль огнетушителя и арифмометра, страдал от приступа любви и добра к Гасилову Женька Столетов, и не знали они, такие молодые и неопытные, что делать и говорить, если на плече дружески лежит рука человека, с которым ты начал борьбу. Однако жизнь – хорошая или плохая? – отсчитывала секунду за секундой, и, конечно, наступило время, когда Петр Петрович Гасилов с неохотой снял руки с плеч трактористов и кабинет превратился в обыкновенный кабинет, диван – в диван, репродукция с репинских «Бурлаков» – в обыкновенную дрянную репродукцию. Еще рука мастера, медленно соскользнув с Женькиного плеча, висела в воздухе, а Столетов уже стоял в центре кабинета, его маленький подбородок с заносчивой ямкой уже задрался, фигура была наклонена вперед так сильно, словно его в спину толкал плотный морской ветер.
   – Петр Петрович, – волнуясь и торопясь, заговорил Столетов, – Петр Петрович, мы пришли к вам, чтобы… – Он по-детски приложил длинные руки к груди. – Я не верю, что люди не могут договориться. Если вы, Петр Петрович, поймете нас, а мы вас, все будет хорошо, все образуется… Петр Петрович, не надо, не улыбайтесь так, словно перед вами дети! Петр Петрович…
   Женька ошибался: мастер не улыбался, а беззвучно и весело хохотал. То самое лицо, которое минутой раньше было по-отцовски ласковым и добрым, теперь буквально лучилось бесшабашным весельем: по всему было видно, что запальчивость и волнение Столетова мастер не может принять и никогда не примет всерьез, что к Женьке Столетову он по-прежнему относится с отцовской нежностью, а смеется оттого, что молодой тракторист ему нравится. По тому, как Гасилов смеялся, было ясно, что на человеческом языке не существует слов, которые могли бы вывести Гасилова из состояния добродушия и веселости, что ему действительно хорошо и счастливо жилось в эти секунды, – он, видимо, по-настоящему наслаждался отдыхом на мягком поролоновом диване, с радостью прислушивался к звону апрельской капели, у него наверное, счастливо пощипывало под сердцем, когда из форточки в кабинет врывался воздух, пахнущий прелыми листьями.
   Женьке на секунду показалось, что он совершает кощунство, ведет себя как самый последний негодяй, когда с угрожающе поднятыми кулаками врывается в жизнь счастливого, не чувствующего за собой никакой вины человека. Женька ощутил такое, словно он разбойной безлунной ночью тайным лазом пробирается в дом безмятежно спящих людей.
   – Петр Петрович, Петр Петрович! – потерянно шептал Женька. – Ведь нам надо обязательно поговорить…
   Продолжая беззвучно и ласково смеяться, Петр Петрович лениво поднялся с дивана, крупный, похожий на потешного медведя, приученного показывать, как ребятишки воруют на огороде горох, мягко прошелся по кабинету – добрый отец, благожелательный наставник, опытный старший товарищ.
   – Говорить, говорить, говорить, – задумчиво произнес он и встряхнул гривастой головой. – Боже мой, сколько мы говорим, сколько произносим лишних слов, а ведь все так просто и понятно… Евгений, Борис, вы еще так молоды, что еще верите в слова, в их силу и значение. Поверьте, друзья, моему опыту: слова редко помогают людям понять друг друга…
   Он остановился, задумался, привычным движением заложил руки за спину; в его фигуре, позе, лице по-прежнему не было ничего такого, что могло бы вызвать протест, раздражение, желание противоречить; и крупность Гасилова, и его брыластые боксерьи щеки, и большая умная голова, и мудрые глаза – все вызывало симпатию. Стоял в центре кабинета немолодой уже человек, спокойно и доброжелательно размышлял о жизни, был прост и естествен, как апрельская торосистая Обь за окном, были ему чужды суетность, мелкость, житейская обыденность. С таким человеком трудно было разговаривать о хлыстах и трелевках, тракторах и погрузочных кранах, сдельных расценках и премиальной оплате.
   – Слова, слова! – с легкой горечью продолжал Петр Петрович. – Мудрый сказал о них как о самой лучшей упаковке для правды и лжи. «Мысль изреченная есть ложь». Да вам ли рассказывать об этом, друзья мои!
   В три могучих шага Петр Петрович Гасилов подошел к единственному окну петуховского кабинета, бросив на него мгновенный лихо-бесшабашный взгляд, одним-единственным ударом волосатого кулака выбил внутреннюю раму двойного окна, прислонил ее к стенке, вторым ударом распахнул летнюю раму. В кабинет ворвался клуб синего пара, одуряюще запахло талым снегом, черемуховой корой, льдистым запахом заторосившейся реки.