– Я Прохоров! – негромко сказал он. – Вы – Гасилов.
   – Здравствуйте, товарищ Прохоров!
   Ошибка была так велика и непоправима, что капитан уголовного розыска приглушенно засмеялся… У человека, казавшегося каменным, среди гладкого, блестящего молодой кожей лица жили широко расставленные, умные, мягкие, интеллигентные глаза; линии рта были решительны, контурно очерчены, но и в них чувствовалась доброта, а на крутом лбу лежало несколько страдальческих морщин, и вообще – широкое, скуластое, коричневое лицо мастера Гасилова походило на морду старого и мудрого пса из породы боксеров.
   Первое впечатление от Гасилова оказалось настолько сильнее профессиональной бесстрастности капитана Прохорова, что выработанное годами умение не поддаваться первому впечатлению отказало, как стершиеся тормоза. Три секунды прошло, не более, а Прохоров уже не думал о том, что из каменных губ мастера прольется снисходительное: «Сколько же вам лет, товарищ Прохоров?», а потом последует и тот вопрос, после которого человек-утес не только сядет на шею капитана Прохорова, но и свесит ножки: «Ах, вы не женаты, товарищ… кажется Прохоров? Как же так? Видимо, бросил семью? Ну, а парторганизация что? Небось выговорочек носите?»
   Нет, ничего подобного не угрожало капитану Прохорову, никто не собирался покушаться на его профессиональную честь, и дело кончилось тем, что Прохоров почувствовал, как хорошо сидеть теплым вечером на какой-нибудь старенькой скамейке с мастером Гасиловым. Петр Петрович будет дружелюбно и легко молчать, его неторопливый разговор будет занимателен, по-житейски мудр, а боксерье лицо сделается по-хорошему грустным. И весь он, Гасилов, был такой, что казались невероятными обремененные кавычками и восклицательным знаком слова: «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!»
   – Если вам нужен Андрей Лузгин, – мягко сказал Гасилов, – то спешите: он может уехать в поселок…
   – Да, конечно… Задержите, пожалуйста, Лузгина.
   После ефрейторской старательности инспектора Пилипенко, после сорокинской уверенности в том, что люди реже умирают сами, чем при содействии ближних, Прохорову было по-человечески приятно видеть доброе лицо мастера, по-собачьи мудрый лоб. Еще приятнее было, что и мастер Гасилов оценил Прохорова – ему, несомненно, понравился мешковатый костюм капитана, было оценено пижонство в обуви, понят нелепый бухгалтерский галстук в горошек и со старомодной булавкой. В мозгу Гасилова шла напряженная работа, да и Прохорову было о чем подумать. «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!» Что из этого принадлежит Сорокину, что Петру Петровичу Гасилову?
   – Позовите Андрея Лузгина!
   И пока лучший друг погибшего тракториста Андрей Лузгин шел через сумятицу эстакады, пока робко приглядывался к незнакомому человеку, Прохоров размышлял о том, что, кажется, столкнулся с выдающимся случаем в своей милицейской практике. Ни его специально культивируемый в утилитарных целях цинизм, ни профессиональная проницательность, ни общеизвестная интуиция пока не могли обнаружить противоречий в облике и поведении мастера Гасилова. Ни признака наигрыша, ни зазубринки расчета, ни тени двойственности: цельность, глубина, непосредственность.
   – А вот и Андрей Лузгин! – сказал Гасилов. – Знакомьтесь… Капитан милиции Александр Матвеевич Прохоров, тракторист Андрей Лузгин… Меня прошу извинить: дела!
   – Здравствуйте, Андрей!

4

   Убежденный в том, что лучшие друзья рекрутируются по принципу «лед и пламень», капитан разглядывал Андрея Лузгина с таким напряжением, с каким человек читает зеркальное изображение печатного текста: знакомый с Евгением Столетовым по фотографиям, капитан не давал себе ни секунды передышки, так как знал по опыту, что первое впечатление – самое сильное.
   Евгений Столетов на групповой школьной фотографии был высок и худ, на девичьей шее незащищенно торчал острый кадык, в удлиненном лице молодая наглость соседствовала с обидчивыми кукольными губами, подбородок торчал, как кукиш, а глаза у парня были такие несговорчивые, словно его насильно втиснули в обалделый ряд товарищей, обрадованных возможностью зафиксировать навечно жадное ожидание будущего. Евгений Столетов выпирал из фотографии, торчал особняком, как одинокое дерево в поле; в руке, положенной на дружеское плечо Андрея Лузгина, чудилось желание оттолкнуть, закричать, уйти.
   Андрей Лузгин в жизни, а не на фотографии, походил на спелое, пронизанное солнцем розовобокое яблоко. Круглое лицо парня было румяно, майка туго обтягивала налитые здоровьем плечи, остриженная под машинку голова казалась безупречно круглой. Он позволял Прохорову и солнцу проливать на него тепло и любопытство, так как в тот момент, когда Андрей Лузгин подошел к капитану, над тайгой и эстакадой наконец-то высунуло лучи дневное светило.
   Прохоров и оглянуться не успел, как, подпрыгнув на собственных тенях, вытянулись в просветлившееся небо сосны, а в хаосе эстакады неожиданно обнаружился покой целесообразности. Во-первых, из страшноватой сумятицы веток, комлей и тупых обрубков эстакада преобразовалась в банальнейший реализм таежного бурелома, во-вторых, на хоботках кранов солнце зажгло отблески красных огоньков, в третьих, среди выросших сосен пространство эстакады оказалось свободным и легким, как вздох. Иная жизнь началась на солнечной эстакаде, сделавшейся веселой, как яблочные щеки Андрея Лузгина.
   – Вот что, Андрей Лузгин, – деловито сказал Прохоров, – зовите меня Александром Матвеевичем…
   Бесцеремонно повернув Андрея за плечи в сторону тайги, Прохоров обнаружил, что пышные плечи парня обросли продолговатыми, твердыми мускулами, кожа была грубой, как наждак, и вообще паренек-то, оказывается, был крепкий, сбитый, упругий, как шина тяжелого трактора. «Ишь ты, какой бодрячок!» – подумал Прохоров, но руку на плече Андрея оставил.
   – Мы получили ваше письмо, Андрей, – сказал Прохоров, и его рука, лежащая на тугом плече парня, спросила: «Вы – лучший друг Женьки Столетова, вы сидели на одной парте с ним, вы дружили с пятилетнего возраста… Как же случилось так, что вы, Андрей, греете на солнце веснушчатое лицо, а Женька Столетов лежит на деревенском кладбище?…»
   Игрушечный паровозик закричал обиженно и тонко, лязгнули буфера; земля под Прохоровым и Лузгиным поплыла мимо стонущих вагончиков – это двинулся в обратный путь, увозя в поселок первую смену, специальный рабочий поезд; положенные на болотистую землю рельсы изгибались и поскрипывали, паровоз старательно работал поршнями, и через несколько секунд Прохоров почувствовал головокружение от того, что поезд внезапно прекратил движение, а земля, наоборот, оказалась движущейся и солнечность освобожденной от поезда эстакады хлынула в глаза.
   На эстакаде все уже двигалось, все работало – сгибались и разгибались краны, наползали медленные тракторы, из лесу доносился предупреждающий крик вальщиков «О-о-о-о!», затем раздавался длинный влажный удар падающего дерева.
   – Вот и «Степанида»! – сказал Андрей Лузгин, показывая на трактор, медленно разворачивающийся на эстакаде. – Видите белые буквы?
   Прохоров прищурился. И в областном управлении милиции, и дома перед отъездом, и на пароходе, и в кабинете инспектора Пилипенко он представлял, как подойдет к столетовскому трактору, пощупает теплый металл, помедлив в предчувствии счастливого озарения, заберется в кабину. Прохорову отчего-то надо было непременно сесть на рабочее место Евгения Столетова, посмотреть сквозь ветровое стекло, оказаться наедине с самим собой в ограниченном металлическом пространстве. Ему казалось, что это будет то мгновение, с которого он начнет отсчет своего рабочего времени.
   «Степанида» сзади казалась нелепой, как все трелевочные тракторы, которым рабочее предназначение отрубило хвостовую часть. Впечатление было такое, словно легкомысленные люди взяли нормальный человеческий трактор и, пребывая в юмористическом настроении, шутки и развлечения ради подкоротили его… Кургузый, заносчивый, как щеголь в тесном фраке, трактор «Степанида» катился бодрым колобком по пням и ямам, по кочкам и бревнам, по лужам и мелколесью в прозрачный сквозной сосняк, и шагающий за ним Прохоров пробормотал: «А ведь на самом деле Степанида!»
   – Пусть все уйдут от машины! – сквозь зубы приказал он.
   Прохоров оказался наедине с теплой, живой машиной, и это было именно так, как он представлял себе в областном управлении милиции, дома, на пароходе и в кабинете Пилипенко. Ему был нужен такой трактор, который в любое мгновенье мог двинуться, хотелось, чтобы от мотора веяло ласковым и тревожным теплом, чтобы не было никого, кроме трактора, тайги и его, Прохорова. Закрыв глаза, он увидел Евгения Столетова на групповой школьной фотографии, зафиксировав упрямый, отталкивающий взгляд парня, деловито открыл глаза: «Не торопись, Прохоров!».
   Он обошел машину, расставив ноги, в неподвижности начал глядеть на капот трактора, где над радиатором было написано белой масляной краской: «Степанида». Прохоров почувствовал властную неуемность молодого заносчивого почерка. Писавший был так нетерпелив, что его выдержки хватило только на две первые буквы: в семи последующих Столетов уже спотыкался о необозримую вечность времени, две последние буквы, схватившись за руки, плясали, а нетерпеливый маляр даже на этом не мог остановиться – слово «Степанида» было подчеркнуто исчезающей к концу косой линией.
   – Степанида! – прислушиваясь, произнес Прохоров. – Степанида!
   Он мог поклясться, что никакого другого имени, кроме «Степаниды», трактор не мог и не хотел иметь: трактор встал бы на дыбы, если бы его назвали, скажем, «Марией». Все в нем – от лобастого ветрового стекла до отполированных мхами гусениц – было от солидной, вальяжной и довольно хитроумной Степаниды – бабы толстой и смешливой. Да, эта машина могла быть только «Степанидой»: она выносила свое имя, как мать ребенка, существовала в мире именно как Степанида.
   – Степанида! Степанида!
   Примерив на себя движения, которые надо было сделать, чтобы забраться в кабину трактора, Прохоров поставил правую ногу на гусеницу, руку положил на скобу, левой ногой оттолкнулся от земли, хотя нисколько не сомневался в том, что юноша со школьной фотографии поступал наоборот: ставил на гусеницу левую ногу и за скобу брался левой рукой… «Такие люди, как Евгений Столетов, не должны умирать!» Вот в чем была загвоздка, вот что надо было решить в первую очередь: сказал ли эти слова человек с лицом собаки боксера или их случайно извлекли из бухгалтерской души следователь Сорокин?
   Прохоров сумрачно затаился в подрагивающей кабине, вызвав образ со школьной фотографии, опять закрыл глаза, затем снова деловито открыл их, чтобы понять, отчего же это над ветровым стеклом, на самом стекле и даже на свободном пространстве приборного щитка «Степаниды» висят вырезанные из журнала цветные фотографии и рисунки, изображающие негров, негров и негров, среди которых не было ни одной женщины, ни единого ребенка, а только старики. Сморщенные, как пустой кошелек, лица, глаза с библейской тоской, беспомощные, кукольные губы. Что это могло значить? Почему двадцатилетний парень коллекционировал фотографии стариков негров? И по какой такой причине он наполнил кабину машины карманными электрическими фонариками?
   Раз фонарик, два фонарик, и над капотом фонарик, и за спиной фонарик…
   Прохоров осторожно положил руки на рычаги машины. «Степанида» добродушно пофыркивала, солнце, пробив облака, опускалось уже за кроны сосен, вершины деревьев трепетали. Левую ногу поставить на сцепление, правой рукой хрустнуть шестернями передачи, нажать второй ногой на акселератор – мерное движение, болтающийся перед ветровым стеклом мир; неподвижные старческие глаза негров, одиночество металлической кабины.
   Негры тревожили Прохорова, как шепот за тонкой стенкой. Он поерзал на жестком сиденье, сняв руки с рычагов, подул на пальцы, словно озябли… «…Из вещей погибшего Столетова в тракторе обнаружено: карманных фонариков – пять, старая полукожаная куртка, книга „Как самому сделать моторную лодку“, противосолнечные очки, соска-пустышка, перочинный нож…» Ну, а негры, гражданин Сорокин? Почему не вошли в опись негры? Негры ведь, гражданин Сорокин, глядели трактористу Столетову прямо в лицо.
   Криво улыбаясь, Прохоров выбрался из кабины «Степаниды», оказавшись на земле, подошвами почувствовал, какая она прочная, верная, устойчивая.
   – Погуляем, Андрей! – сказал Прохоров. – Выберем тихую поляну, сядем на пеньки…
   Сосняк послушно сомкнулся за Прохоровым и Лузгиным, в углубляющейся тишине слышался телеграфный перестук дятлов, поляну покрывал нежный мох, и опять все было так, как Прохоров представлял в областном управлении милиции, дома, на пароходе… Он найдет лучшего друга Женьки Столетова – тракториста Андрея Лузгина, поведет его в тайгу, положит парню на плечо свою руку…
   – Садись, Андрей.
   Прохоров вынул из кармана большой носовой платок, развернул его, обдумывая каждое движение, аккуратно застелил срез короткого пенька. Все это он проделал так, словно на Прохорове не было мешковатого костюма, нелепого галстука, не торчали во все стороны продолговатого черепа жесткие волосы. Когда он сел, сделалось заметным, какое у него усталое, ночное лицо, горькие морщины у губ, и такие глаза, которые знают много о тракторах, деревьях, неграх, белых прирельсовых камнях, карманных фонариках, участковых инспекторах.
   – Почему Женька Столетов коллекционировал стариков негров?
   У Андрея Лузгина побледнели яблочные щеки: занудные движения капитана, полусумрак, ночное лицо, морщинки у глаз, похожие на бескровный след ножа, – все было такое, чего еще не видел девятнадцатилетний Лузгин, живущий в простом и ясном мире. В этом лузгинском мире люди умирали редко, смерть казалась инопланетной жительницей, сном, когда можно было проснуться.
   – Отвечайте, пожалуйста, Андрей! Почему Евгений коллекционировал негров?
   – Он давно вырезал изображения негров… Кажется, в третьем классе он взял в библиотеке «Хижину дяди Тома» и всю изрезал… В класс приходил директор, старуха библиотекарша, слепой завуч Викентий Алексеевич… Они тоже спрашивали: «Почему ты это сделал, Евгений Столетов?» Женька молчал…
   – А карманные фонарики?
   – Он боялся темноты.
   Чирикнула в сосновом подросте пичужка, слева обиженно выла «Степанида», комары торжественно гудели над головой. «Забавный мальчишка!» – подумал Прохоров о Лузгине, но занят капитан был другим: мысленно поставил рядом с розовощеким парнем погибшего, несколько раз переместив их с места на место, заставил пойти по ночной деревенской улице. В руках длинновязого Женьки Столетова поблескивал фонарик, тонкий луч спотыкался на неровностях дороги, шаги тревожно отдавались в тишине… Лаяли собаки, холодно поблескивала река, мир представлялся станционным тупиком, за границами которого жили старики негры…
   – О вашем письме, Андрей… – негромко сказал Прохоров. – Почему вы думаете, что Столетова убили?
   У Андрея снова побледнели щеки.
   – Я не писал, что его убили! – загораживаясь ладонями, воскликнул он. – Я писал, что не верю… То есть я не могу верить… Женька умел хорошо прыгать. Он не мог сорваться. Понимаете, мы всегда прыгали с подножек… – Он прижал руки к груди. – Узкоколейные поезда ходят медленно…
   Парнишка был, видимо, умен, откровенен, от ласковой вопросительной интонации умел вывертываться наизнанку, как рубаха, но в мире Лузгина, где смерть считалась исключением из правила, не существовало еще тончайших и многочисленных переходов между «да» и «нет». Поэтому было страшно выбирать между двумя полярностями, и необъяснимой жутью веяло от вопроса: «Почему вы думаете, что Столетова убили?» А вот Евгений Столетов, должно быть, мгновенно расправлялся с опасным «да» и «нет». Вырезал из журналов и книг стариков негров, трусил в темноте, показывал с фотографии незащищенный кукиш всему человечеству…
   – По делу проходят три женщины, – задумчиво сказал Прохоров, – Людмила Гасилова, Анна Лукьяненок, Софья Лунина… Что вы знаете о них?
   Лузгин сосредоточенно смотрел на свои темные от машинного масла руки.
   – Следователь Сорокин меня уже спрашивал об этом, – медленно сказал он. – Тогда я ответил, что не знаю, а теперь… Когда вы спросили про негров, я подумал, что все расскажу… – Лицо у него вдруг сделалось несчастным. – Мне кажется, что вы хорошо относитесь к Женьке! – воскликнул Андрей. – Я не ошибаюсь, Александр Матвеевич?
   Прохоров покачал головой.
   – Дурошлеп! – сказал он. – Яблочко наливное!
   …На школьной фотографии Людмила Гасилова с бантиками на голове стояла по левую руку от Столетова, улыбалась классному окошку и была единственной из тридцати двух десятиклассников, кто не имел никакого представления о том, что стоит перед объективом фотоаппарата. Она также не подозревала о том, что ее локоть прикасается к бедру белобрысой соседки, что стоит она, Людмила, на крашеном полу и что на дворе – двадцатый век. Нельзя также было полагать, что красивая девушка торопилась навстречу жизни, – у нее было такое безмятежное лицо, какое, наверное, должно было иметь Сегодняшнее Благополучие, Счастье и Удача, а в окно девушка глядела только потому, что окно случайно оказалось в поле ее зрения, – с таким же успехом она могла глядеть на кончик носа белобрысой соседки, на обшарпанный учительский стол или на Женьку Столетова…
   – Я все скажу, Александр Матвеевич! – жалобно проговорил Андрей Лузгин. – Понимаете, Пилипенко, Сорокин, ребята из райкома комсомола… А я ничего не могу сказать! Ведь вот что получается… – Он по-детски вздохнул. – Людмилу Гасилову он любил с шестого класса, говорил, что женится на ней, куда бы Людка ни уехала… Он часто об этом говорил, а я… Я старался перевести разговор на другое…
   – Почему?
   – Вы, может быть, тоже не поймете… Он говорил о ней так, словно они уже были женаты, хотя Женька…
   Андрей остановился, прикусив губу, немного помолчал.
   – У Женьки ничего не было с Людмилой… Он только ходил… Он ходил к Анне Лукьяненок…
   Сидел перед капитаном Прохоровым богатырь и прятал глаза, когда на язык просилось слово, обозначающее любовь; маячили перед капитаном могучие плечи, а парень мучился тем, что его погибший друг говорил о любви так, как она, любовь, того требует.
   «Деревенщина!» – ворчливо подумал Прохоров.
   А «деревенщина» все еще топтался на месте, все еще ковырял землю кирзовым сапогом сорок пятого размера.
   – Он пошел к Анне Лукьяненок… Он почему-то пошел к ней, хотя собирался… Он хотел жениться на Людмиле.
   …Из трех фотографий вдовы Анны Лукьяненок капитан Прохоров выбрал ту, где женщина сидела на обском берегу с тусклоглазой и серой, как мышь, подругой, и старательно подтверждала предположение, что покойный тракторист Столетов любил яркие вещи. Но если Столетов делал это осознанно, то какого же черта в его горячую голову пришло решение прыгать в ночь, в свистящий воздух, в смерть с камнем-черепом? Не мог он разве погодить, если прекрасные глаза вдовы на фотографии умоляли?
   – Не надо волноваться, Андрей! – насмешливо посоветовал Прохоров. – А вот лучше ответьте на такой вопрос… Когда ходил Столетов к вдове Лукьяненок? До или после коварной измены Людмилы Гасиловой?
   У Лузгина смешно, как у голодного птенца, открылся розовый рот.
   – Какой измены? Разве Людмила изменила? С кем?
   Прохоров усмехнулся.
   – Давайте-ка соблюдать статус-кво… Вопросы задаю я, вы на них отвечаете, затем, довольные друг другом, мы чинно расходимся… Когда ходил Столетов к вдове?
   Пока Андрей с яростью рабочего слона, взбунтовавшегося от пустяка, переживал коварство, капитан Прохоров окончательно решил, что не бывает таких отношений между двумя людьми, где не существовало бы тайн друг от друга. Судя по той же школьной фотографии, Евгений Столетов принадлежал к тем, кто в несчастье замыкается, повалившись на кровать и сунув голову под подушку, наедине с самим собой решает вопрос: «Быть или не быть?»
   – Он ходил к Анне после восьмого марта, – сказал Лузгин. – Девятого или десятого… Седьмого Анна тоже звала Женьку в гости, но он сказал: «Я не отмечаю женские праздники», а дня через три пошел… Мы гуляли у клуба, он вдруг говорит…
   – Что?
   – Он сказал: «Это словно умереть!» Потом ушел… В руках тросточка, шляпа на затылке, ноги – длинные…
   Прислушиваясь к тишине, Прохоров машинально отметил, что дятлы смолкли так дружно и внезапно, точно у них кончился рабочий день; уже не слышались тяжелые, бичующие удары о землю спиленных деревьев, ветер утишивался в высоких кронах, так как в тайгу потихонечку да полегонечку вползал вечер: дышали прохладной ночью мхи и лакированные листья брусники, сосновые ветви так старательно пахли смолой, точно спешили вместе с дневным теплом истоньшиться до звонкой сухости, а совсем недалеко от Прохорова, оказывается, лежала мертвая молодая сова.
   – Людмила Гасилова, она какая? – спросил Прохоров. – Добрая, злая, нервная, спокойная?
   – Она красивая… Она очень красивая… – Андрей замолк, чтобы удивленно поднять брови. – А вот какая она? Добрая, злая, нервная, спокойная… Она просто красивая и…
   – И?
   Андрей вдруг засмеялся:
   – Я не знаю! Женька говорил, что Людмила всегда пасется… Ну вот! Вы ничего не понимаете!
   …На школьной фотографии Людмила Гасилова не была просто красивой – там по левую руку от Женьки Столетова стояла обыкновенная, самая заурядная красавица. Доморощенный фотограф был настолько немудрящ, что не стал выбирать лучший ракурс, а снял десятиклассников как бог велел, и вот из просто красивой Людмилы Гасиловой родилась красавица. Эти ласковые брови, этот искусно вылепленный классический нос, эти безмятежные глаза – поклясться можно, что серые! – этот изгиб шеи, который пошляк назвал бы лебединым, этот подбородок…
   – Людмила похожа на молодую корову, – осторожно, точно на ощупь, проговорил Андрей Лузгин. – То есть внешне она не корова, она красивая, но… – Глаза у парня сделались несчастными. – Чепуха какая-то! Ну как вам объяснить?… Тигр охотится на антилоп, орел – на зайцев, человек работает, учится, читает, Людмила – пасется… Да вы сами все поймете, когда увидите ее…
   Кожей лица, спиной, коротко остриженным затылком Прохоров чувствовал холод остывающей тайги. В безветренном воздухе нагнеталась стеклянная прозрачность, звуки двоились, как в лабиринте пустых комнат, сосновые иглы увлажнялись, словно после тяжелого дня покрывались трудовым потом; ветви казались мягкими, нежными, ими хотелось, как веером, опахнуть лицо, горящее от безжалостных комариных укусов.
   – Чем непонятнее, тем лучше… – проговорил Прохоров и туманно улыбнулся. – В принципе общение двух людей способно дать только примитивную информацию… Да или нет. Нет или да. Эмоциональная окраска опасна! Спросите-ка у Гулливера: «Где вы находились в тот час, когда остроконечники и тупоконечники вошли в заговор?» Не правда ли, Андрей, хочется тут же арестовать Гулливера?
   …У девятнадцатилетнего Евгения Столетова на школьной фотографии ноздри были гордо и в то же время незащищенно раздуты. Запахло ли в классе черемухой, приплыл ли слева аромат девичьих волос, пахнуло ли от горячего пола масляной краской – какое это имело значение, если рука на дружеском плече Андрея лежала так, словно Столетов хотел оттолкнуться, уйти, исчезнуть. Разве можно было сомневаться, что вечером двадцать второго мая эта длинная и худая рука что-то перечеркнула, на чем-то поставила крест или… «Что произошло двадцать второго мая?» Прохоров мысленно передразнил Сорокина: «Обыкновенный рабочий день!» Дура!
   – Вы упрямец, Андрей Лузгин! – недовольно сказал Прохоров. – Я вас просил рассказывать откровенно, а вы… Мямлите, жуете мочало, играете на растрепанных нервах усталого капитана… Вот извольте-ка преподробно рассказать о вечерних событиях двадцать второго мая! Советую начать так: «В тайге еще жили майские холодные снега…» Подходит?
   Андрей вздохнул:
   – Подходит!… В тайге еще жили…
За пять часов до происшествия
   …в тайге еще жили майские льдистые снега, лужи в лесосеке покрывала радужная нефтяная пленка, солодкий запах оттаивающей земли щипал губы; резиновые сапоги по щиколотку проваливались в кашу из хвои и снега, сосны хлюпали на ветру ветками, как мокрое белье на веревке. Насвистывая «Черного кота», Евгений Столетов развернул «Степаниду» в центре эстакады, помедлив секундочку, с размаху бросил машину на гору бревен, чтобы тупой лоб трактора проткнул низкое небо ослепшими фарами. Когда стало ясно, что машина перевернется на спину, если гусеницы сдвинутся еще на сантиметр, Женька выбрался из кабины, счастливо улыбнувшись, поманил пальцем такого же счастливого Андрея Лузгина.