– Весна, друзья мои, весна! – дрогнувшим голосом сказал Гасилов, и Женька заметил, как молодо и жадно раздулись ноздри его прямого крупного носа. – Весна идет, друзья мои, а мы тратим время на слова, которым грош цена.
   Казалось, что в дурно обставленный, разностильный, с претензиями на городской шик кабинет технорука Петухова по волнистой струе синего и зябкого ветра вплыл апрель; трижды тинькнула и, словно испугавшись саму себя, замолкла синица, опрометью метнулась с крыши кособокая сорока, профыркала крыльями большая стая повеселевших воробьев, загалдели на улице обрадованные оттепелью ребятишки – весна и вправду шаталась, захмелев от радости, по сосновским улицам и переулкам, развешивала по крышам сосульки, подгрызала сугробы, продувала до драгоценной голубизны торосы на реке; бродя по улицам и переулкам, захаживая в дома и нескромно заглядывая в окна, весна была как раз такой, каким сейчас видел Женька Столетов мастера Гасилова, – счастливой до одурения.
   – Петр Петрович, Петр Петрович, – снова потерянно пробормотал Женька Столетов и сделал шаг к мастеру. «А чего, на самом деле, я хочу?» – с удивлением спросил он себя и огляделся с таким недоумением на лице, точно никогда в жизни не видел петуховского кабинета, Борьку Маслова, Петра Петровича Гасилова.
   Чего, ну чего он хочет от жизни, Женька Столетов?! Зачем ему нужды тракторы и краны, электропилы и платформы, когда на самом деле на улице творит свое счастливое дело захмелевший от собственной радости апрель? К чему все это, если он может, сделав всего два шага вперед, взять за добрую теплую руку Петра Петровича Гасилова, заглядывая в его отечески добродушное лицо, сказать, что они пошутили – не было никакого комсомольского собрания, никто с рулеткой не ходил по лесосеке, не измерял расстояния трелевки и, наконец, никто – ни он, ни Борис Маслов – не собирается ни о чем разговаривать с Петром Петровичем… Апрель! Весна! Жениться поскорее на Людмиле Гасиловой, построить большой дом, родить детей, купить телескоп, теплыми вечерами кататься на жеребце Рогдае, чтобы возвращаться в Сосновку в те минуты, когда солнце садится и жеребец превращается в красного коня… Жить! Дышать, двигаться, спать, просыпаться, засыпать…
   – А разговаривать мы все-таки будем! – неожиданно послышался скучный, занудный и отчего-то сдавленный голос Бориса Маслова. – Мы просто обязаны разговаривать… Разрешите!
   Подчеркнуто занудным движением, с лицом постным, как понедельник, Борис Маслов подошел к окну, распахнутому Гасиловым, не обращая внимания на мастера и даже слегка потеснив его плечом, закрыл обе створки и таким же манером, то есть с брезгливым лицом и потухшими, сонными глазами, вернулся на прежнее место.
   – Петр Петрович, – искоса глядя на дурацкую трехцветную люстру, подвешенную к высокому потолку, сказал Борис Маслов, – и вам и нам будет удобнее, если вы сядете…
   Продолжая беззвучно смеяться, оставаясь прежним, Петр Петрович Гасилов с потешной торопливостью сел на первый попавшийся стул, повернувшись к Борису Маслову, положил на колени руки так, как это делает старательный ученик, собираясь слушать обожаемого учителя.
   – Хорошо смеется тот, кто смеется последним, – тяжело двигая челюстями, словно их сдавливали, продолжал Маслов. – Вы смеетесь сейчас, товарищ Гасилов, вы умирали, говорят, от хохота, когда узнали о решении комсомольского собрания, и, если говорить откровенно, вам можно позавидовать. Не каждому дано сохранить такой заряд оптимизма в вашем возрасте.
   На все возможные и невозможные ухищрения шел Борис Маслов, чтобы заставить мастера Гасилова хоть на мгновение сделаться серьезным, – и неестественно хмурил брови, и угрожающе перебирал в пальцах вынутую из кармана пачку хрустящих листков бумаги, и вольнодумно положил ногу на ногу, и лексикон употреблял канцелярско-бюрократичеекий, но с Петром Петровичем никаких благожелательных перемен не происходило – благодушествовал, беззвучно посмеивался, продолжал глядеть на Борьку обожающим взглядом: «Давай, давай, разговаривай, мой молодой, мой строгий и беспощадный судья, мой смешной и бог знает почему такой сердитый приятель…» И даже сейчас, даже после того, как Маслов все-таки заговорил, Гасилов оставался по-прежнему естественным, правдивым; опять в его позе, движениях, выражении лица невозможно было уловить фальши, разглядеть неискренности. Хороший, отличный, замечательный человек сидел на стуле, полный доброжелательной готовности слушать Бориса.
   – Продолжайте, продолжайте! – проговорил этот человек с ожиданием и любопытством. – Продолжайте, Борис, я жду…
   Женьке показалось, что Борька Маслов уменьшался в размерах, как пробитый шилом футбольный мяч. Почувствовав острую боль за друга, Женька инстинктивно сделал порывистое движение к нему, но остановился, так как почувствовал, что с ним происходит то же самое, что с Борисом, – гневное клокотание в груди утишивалось, голова сама собой опускалась, руки принимали покорное ученическое положение, шея – вот этого нельзя было и представить! – казалось, укорачивалась.
   – Женя, Боря! – словно из-за толстой стены, из пространства другого измерения послышался голос Гасилова. – Говорите же, я жду…
   Столетов и Маслов печально переглянулись. Они были молоды, неопытны, плохо знали жизнь, но вот сейчас поняли, что были с ног до головы опутаны и связаны тщательно скрываемой, глубоко затаенной, жестокой и несгибаемой волей Гасилова.
   Сколько таких мальчишек, как они, видели его выпуклые глаза, сколько раз за десятки прожитых лет он в жестокой борьбе отстаивал свои «стада и поля», сколько раз ему приходилось намертво вцепляться в свой особняк и вороного жеребца Рогдая, в нежное и белое тело медленно стареющей жены! Перед такими ли людьми, как Женька и Борис, сиживал Гасилов под угрозой разоблачения, такими ли бумагами шелестели перед его носом! И как ему было не улыбаться, не хохотать беззвучно, когда этот щенок Борька Маслов цедил сквозь молодые, неизъеденные зубы: «Хорошо смеется тот, кто смеется последним!» Комариное жужжание, детский крик на лужайке – вот что происходило сейчас в петуховском кабинете.
   При закрытом окне в кабинете нечем было дышать, густо и настырно пахло неизвестным гасиловским одеколоном, мягкие его сапоги попирали ковер с уверенностью и силой, в складках лица синеватой тенью залегла ликующая безнаказанность.
   Борис Маслов поднялся, осторожно, точно боялся обронить, поднес к глазам листок бумаги, близоруко сощурившись, сказал:
   – Десять последних дней мы занимались тем, что играли в бухгалтерию. Канцелярские счеты – вещь, оказывается, удобная, и мы довольно легко подсчитали, что на триста километров в округе существует только один мастер лесозаготовок, который за последние пять лет ежемесячно получает максимальные премиальные… Я еще раз прошу тебя, Женька, сесть и не махать руками…
   Мастер Гасилов весело крутил головой, глаза блестели, на стуле он сидел так непрочно, как молодой шустрый воробей на электрическом проводе. Ему определенно нравилось, как нервничал Женька, доставлял удовольствие вымученный голос Маслова, и снова, черт побери, на всем его облике было крупно и ярко написано: «Ах, ребята, ребята, вы и не представляете, какая это хорошая штука – жизнь!»
   Маслов продолжал:
   – Опыт работы мастерских участков нашего леспромхоза и соседнего – Петровского – показал, что в течение круглого года ни один из них не может из месяца в месяц перевыполнять плановые задания. Распутица, двухметровой толщины снежные сугробы, поломки механизмов, невыходы рабочих на лесосеку из-за болезней – сто причин существует для того, чтобы хоть в одном месяце мастерский участок не смог перевыполнить, а то и выполнить план. С мастером Гасиловым этого никогда не случалось. Волшебство? Техническая гениальность?… Женька, я немедленной уйду, если ты не сядешь на место и не будешь вести себя нормально!
   – Сижу. Молчу.
   Через закрытое окно апрель все же настырно врывался в комнату. Ребятишки на улице уже не кричали, а вопили, грохоча и чихая, шел гусеничный трактор с плохо отрегулированным мотором, на клубном здании – будь он неладен! – сверхмощный динамик ревел во всю мощь о том, что «не кочегары мы, не плотники…».
   – Из чего складывается задание комплексной бригады? – спросил самого себя Борис Маслов и вытянул руку, чтобы было удобнее загибать пальцы. – Из среднего объема хлыста на лесосеке, из среднего расстояния трелевки и, наконец, из количества рабочих дней, необходимых на трелевку в расчетный период. Правильно?
   Гасилов утвердительно закивал.
   – Совершенно правильно! – горячо подтвердил он и озабоченно почесал затылок. – Было бы, однако, неплохо, Борис, если бы вы к этим трем важным факторам добавили еще хорошую эстакаду и чистые трелевочные волоки… – Он спохватился. – Прошу простить меня, Борис, я прервал логический ход ваших размышлений.
   – Вы не нарушили логический ход моей мысли, – по-мальчишески сердито ответил Маслов. – Этого сделать нельзя, так как мне осталось сказать всего несколько слов. В нашей комплексной бригаде вами, товарищ Гасилов, всегда занижен средний объем хлыста, преступно увеличено расстояние трелевки по сравнению с реально существующим и уменьшено количество рабочих дней за счет фиктивного времени на переходы из одной лесосеки в другую…
   Мальчишки, они и на этот раз оказались в западне! Борис Маслов только начал говорить обличительные слова, как Петр Петрович Гасилов с хлопотливой готовностью выхватил из нагрудного кармана шариковую ручку, блокнот, развернув страницы, с огорченным и разгневанным лицом нацелился острием ручки на чистую бумагу. «Безобразие! Преступление! – было написано на всей массивной фигуре мастера. – Всех разоблачу, всех уволю… Боже, боже! Неужели все это может происходить на мастерском участке, которым я руковожу?!» И в третий раз за все это время Женька Столетов мог бы поклясться, что в поведении Гасилова не было ничего театрального: он был правдив и только правдив.
   Побледнев от напряжения, Борис Маслов тихо продолжал:
   – Все эти преступления совершаются для того, чтобы вы, товарищ Гасилов, всегда получали предельно крупные премиальные. Это раз! Во-вторых, обман и махинации вам нужны для того, чтобы не тратить никаких усилий на руководство участком… Каждый мальчишка в поселке знает, что больше трех часов в день вы на лесосеке не проводите. Вы сознательно тормозите производительность труда на своем участке. Вы умело это делаете, вы прекрасно знаете, что о таких ловкачах не раз предупреждала партия…
   Петр Петрович Гасилов старательно писал. Как только Борис замолчал, шариковая ручка повисла в воздухе, Петр Петрович поднял голову, укоризненно покачав головой, нетерпеливо проговорил:
   – Продолжайте, продолжайте, Борис! Вы и представить не можете, какими ценными фактами вооружаете меня… Эх, Притыкин, Притыкин! Сколько раз я говорил тебе…
   После этого и произошла катастрофа; с перекошенными губами, бледным дергающимся лицом Женька Столетов вскочил со стула, размахивая руками, бросился к Гасилову и не закричал, а сдавленным до боли в горле шепотом проговорил:
   – Подлец! Негодяй! Подлец!
   Наконец-то, наконец на лице мастера Гасилова появилась неискренняя, фальшивая, театрально-ослепительная улыбка; мастер лесозаготовок улыбался так, как, наверное, улыбается нетерпеливый охотник, когда слышит долгожданные звуки рожков, которыми загоняют зверя в смертельное кольцо. Гасилов четкими привычными движениями спрятал блокнот и ручку, застегнул какую-то пуговицу на теплой стеганой куртке, с рассеянным и отсутствующим видом поднялся со стула. Неизвестно для чего Гасилов подошел к письменному столу технорука, подумав, закрыл тяжелой крышкой медную чернильницу, а потом с озабоченным и деловитым видом вышел из кабинета, притворив дверь за собой так плотно и окончательно, словно в комнате никого не оставалось.
   – Борька! – потерянно прошептал Женька Столетов. – Я не хотел тебе мешать, Борька…
   – Да ты мне не помешал, – ответил Маслов. – Ты просто избавил меня от сотни ненужных слов.
 
   Прохоров удобно сидел на кончике письменного стола, Борис Маслов смотрел на сверкающий ботинок капитана уголовного розыска, сам Прохоров, в свою очередь, глядел в окно, и это было как раз такое состояние, в котором и должны были находиться они после того, как Маслов кончил рассказывать. Несколько спокойных минут они молчали, затем Прохоров спустился со стола, подмигнув Маслову, неожиданно весело спросил:
   – И после этого вы перешли в атаку? Я вас правильно понял, Борис?
   – Вы меня поняли правильно.
   Многовесельная лодка давным-давно причалила к обскому берегу, веселая компания уже минут десять пребывала в заветном молодом ельнике, и гитара в тысячный раз пела о том, что «во дворе, где все играла радиола, где пары танцевали пыля, ребята уважали очень Леньку Королева, присвоив ему звание короля…»
   – И вы перешли в атаку! – повторил Прохоров. – Пе-ре-шли в ата-ку…

Глава четвёртая

1

   Дождь пошел неожиданно, сразу после обеда, хотя утро не предвещало никакого дождя: небо было безоблачно-мирным, солнце палило по-вчерашнему, река, гладкая и синяя, катилась да катилась на свой холодный север. И все-таки в третьем часу дня неизвестно откуда набежали перистые облака, поплавав по небу, сгрудились в тучки, приспустившись к земле, застелили солнце, и сразу же после этого затарабанили по земле крупные дождевые капли. Первые из них, упав в пыль, превращались в серые шарики, подвижные, как пролитая ртуть, но скоро дождь припустил так сильно и отчаянно, что пыль уже превращалась в обыкновенную грязь. Только в седьмом часу на низком небе начали появляться голубоватые просветы, тучи, расползаясь, поднимались вверх и появилась надежда, что через час-другой дождь окончился. Так оно и произошло. В восьмом часу, когда капитан Прохоров, вдоволь надышавшись свежим дождевым воздухом, сидел на подоконнике, тучи расползлись так быстро, словно им отдали команду, и над Сосновкой опять засияло промытое бодрое солнце. Воспользовавшись этим, Прохоров сходил зачем-то к особняку Гасилова, минут десять постоял возле больших, окованных железом ворот, затем отправился в контору лесопункта, где часа полтора ворошил бумаги, принесенные по его просьбе женой Никитушки Суворова. Перебрав двадцать с лишним папок с тесемками, он записал в блокнот всего несколько цифр, но по усмешке, появившейся на его брезгливо сложенных губах, можно было понять, что Прохоров нашел очень важные факты.
   Пригласив уборщицу, занятую приведением в порядок конторы, Прохоров попросил ее запереть красный уголок, в котором он сидел, и вышел на улицу. Было уже темно и по-хорошему прохладно, в ельнике постанывала все та же неумелая гитара, реку пересекала волнистая лунная полоса, в одном из домов хрипела радиола, рассказывающая о том, как «дороги подмосковные вечера». Прохоров энергично зашагал по деревянному тротуару и в десять часов с минутами поднялся на крыльцо милицейского дома. Здесь он застегнул на все пуговицы пиджак, подтянул узел галстука и, сделав непроницаемое лицо, неторопливо вошел в кабинет.
   – Добрый вечер, товарищи!
   На табуретках, на единственном стуле и на подоконнике размещались те люди, которых Прохоров велел Пилипенко собрать на десять часов вечера. На подоконнике сидели неразлучные Лобанов и Гукасов, стоял недавний солдат Михаил Кочнев, трое ближайших друзей погибшего – Попов, Лузгин и Маслов – занимали табуретки и единственный стул. Отдельно от всех, в углу, широко расставив ноги и сверкая фиксой в зубах, стоял бывший уголовник Аркадий Заварзин и насмешливо, исподлобья наблюдал за происходящим. На приветствие Прохорова он ответил вежливым поклоном, переполненным спокойствием и доброжелательством, хлебосольно улыбнулся. Вся его фигура, лицо, глаза были такими, словно Аркадий Заварзин наслаждался тем, что совершалось вокруг него, а появление капитана Прохорова было самым дорогим и долгожданным подарком.
   Зафиксировав все это быстрым, летучим взглядом, Прохоров молча подошел к столу, вынул из ящика несколько листков дрянной газетной бумаги, выпрямился так резко, словно собирался щелкнуть каблуками.
   – Не будем рассиживаться по кабинетам, товарищи! – сухо произнес он. – Сейчас пятнадцать минут одиннадцатого. Пока то да се – будет и половина… – Полуобернувшись к Аркадию Заварзину, он тихим, но тугим голосом приказал: – Вам придется пройти с нами, гражданин Заварзин. Я обвиняю вас в убийстве Евгения Владимировича Столетова. Потрудитесь пройти на место следственного эксперимента.
   В комнате сделалось тихо, как в глубоком высохшем колодце. Ребята на подоконнике подались назад, Андрюшка Лузгин слегка побледнел – он еще не видел такого Прохорова, не подозревал даже, что глаза разговорчивого капитана могут быть такими опасными. Прохоров действительно был жутковат, как нож с пружиной, выскочивший из тайного гнезда. Что-то такое открылось в капитане уголовного розыска, что было упрятано далеко, запечатано семью печатями, хранилось до поры до времени, до такого вот нужного мгновения.
   – Прошу выходить из кабинета! – уверенно командовал Прохоров. – Андрей, пожалуйста, заприте дверь на ключ. Остальных прошу следовать… Вы идите впереди меня, Заварзин! Вот так!
   Они вышли на улицу. Висела в небе полная луна, деревня благоухала сладкой ночной сыростью, в огромных лужах, как в мокром асфальте, отражались, двоились, троились огни, на темном плесе Оби двигался освещенный разноцветными огнями пароход. Виделось, как старательно, чисто ливневый дождь промыл жаркую и пыльную от зноя Сосновку, до светлоты выхлестал деревянные тротуары.
   – Прошу не отставать, товарищи!
   Они шли по той дорожке, по которой несколько дней назад Прохоров гулял с Викентием Алексеевичем; поднимались на тот же взгорок. Когда подъем кончился, луна, словно по просьбе Прохорова, окончательно выпуталась из проредившихся лохмотьев туч, засияла на свободе, причем показалось, что, восторжествовав, она как бы скачком поднялась еще выше, чем была минутами раньше. Вскоре идущие увидели на высоком обском яре две освещенные луной человеческие фигуры – это стояли участковый Пилипенко и учитель Викентий Алексеевич Радин.
   – Добрый вечер! – поздоровался Прохоров. – Товарищ Пилипенко, разъясните принцип выбора участников следственного эксперимента.
   Участковый инспектор Пилипенко сделал четкий шаг вперед, рапортовым голосом произнес:
   – Среди участников следственного эксперимента в наличности трое граждан, которых товарищ Радин знает. Это товарищ Маслов, Лузгин и Попов… Далее… С одним из граждан – Михаилом Кочневым – товарищ Радин мог встречаться, не зная его по фамилии. Трех граждан – Заварзина, Гукасова и Лобанова – товарищ Радин не знает… У меня все, товарищ капитан!
   – Спасибо, младший лейтенант, – ответил Прохоров и повернулся к Аркадию Заварзину. – Таким образом, вы находитесь в равном положении с Гукасовым и Лобановым, гражданин Заварзин. Товарищи Маслов, Лузгин и Попов приглашены для того, чтобы продемонстрировать точность опознания, Михаил Кочнев – чтобы еще раз подтвердить очевидное… Вы готовы, Викентий Алексеевич?
   – Готов.
   – Еще раз прошу простить милицию, Викентий Алексеевич.
   – Начинайте, Александр Матвеевич.
   Луна горела в полную меру – круглая, большая, покрытая морщинами, она казалась прозрачной, похожей на колобок из детской книжки; река Обь под высоким яром лежала спокойно, притихшая, отдохнувшая, охлажденная дождем; с деревьев капало, пахло отцветшей черемухой – все вокруг было таким знакомым, понятным и мирным, что всем участникам следственного эксперимента, исключая Прохорова и Пилипенко, происходящее на высоком обском яре казалось не то длинным, пока непонятным сном, не то театральным представлением. Андрюшка Лузгин сутулился и втягивал голову в плечи, Маслов и Попов старались держаться в тени, Михаил Кочнев старательно играл спокойствие, Гукасов и Лобанов неслышно шептались, а Аркадий Заварзин улыбался прежней хлебосольной улыбкой.
   – Следуйте за мной! – распоряжался между тем Пилипенко. – Начинаем тянуть жребий – кому идти первому, кому второму и так далее… Не теряйте времени, граждане, не теряйте! Бояться нечего, товарищ Маслов, вам ничего не будет. Не робейте. Айда, айда!… Вы почему стоите, Заварзин? Я спрашиваю: почему не идете за нами, Заварзин? Товарищ капитан…
   Жутковатое, невероятное, театральное действие продолжалось. Молчаливые ребята выстроились в цепочку согласно жребию, Викентий Алексеевич Радин с закинутой назад головой встал на то место, где имел привычку долго отдыхать во время каждодневных прогулок. Было тихо, слышалось, как шелестит под яром великая сибирская река, как лает одинокая собака.
   – Заварзин! – негромко произнес Прохоров. – Заварзин!
   Все замерло, притихло, так как Аркадий Заварзин на самом деле стоял с таким видом, словно и не собирался идти вслед за Пилипенко, чтобы демонстрировать ночной проход перед Викентием Алексеевичем.
   – Гражданин Заварзин! – еще раз выкрикнул участковый Пилипенко. – Прошу следовать!
   На высоком обском яре все происходило так, как предполагал Прохоров. Вывший уголовник Аркадий Заварзин медленно вынул руки из карманов, погасив блеск фиксы и улыбку, по-воровски ссутулился. Было серым и вдруг похудевшим его лицо, согнутый, он казался перебитым в позвоночнике, руки болтались как пришитые на живую нитку. Он сделал шаг к Прохорову, занес было ногу для следующего шага, но остановился, наверное, потому, что ноги были тяжелыми, словно их отлили из свинца.
   – Ну, ну, гражданин Заварзин! – резко прикрикнул на него капитан Прохоров. – Не молчите, Заварзин, и не стойте на месте!
   Еще две-три секунды длилась страшная голая тишина, потом послышался хриплый голос Заварзина:
   – Ехал я одним поездом со Столетовым, ехал…
   Прохоров боковым зрением заметил, как подались вперед трое близких друзей погибшего, как сжал кулаки вчерашний солдат Михаил Кочнев и как испуганно отстранились Лобанов и Гукасов, а слепой завуч Викентий Алексеевич Радин быстрым движением полез в карман за сигаретами. Прохоров скорее привычно-профессионально, чем осмысленно, продолжал действовать.
   – Товарищ Пилипенко, – распорядился он, – проводите гражданина Заварзина в свой кабинет.
   Он не успел закончить эти слова, как Аркадий Заварзин, еще более ссутулившись, заложил руки за спину, то есть проделал сам то, что ему должен был приказать Пилипенко. И как только произошло это, показалось, что на обском яре повеяло холодом. Не имея возможности наблюдать за всеми участниками эксперимента, Прохоров посмотрел только на одного Андрея Лузгина и прочел на его лице то, что и следовало прочесть: «Убийца! Это живой убийца!»
   – Действуйте, действуйте, Пилипенко! – торопил события Прохоров. – Все участники эксперимента могут быть свободными.
   Пилипенко и Заварзин уже давно исчезли в темноте, уже затих стук сапог участкового инспектора, а парни все еще неподвижно и немо стояли на месте, словно ни один из них не услышал Прохорова. Небо окончательно прояснилось, набухали, пульсируя, крупные звезды, круглая луна светила торжественно, велеречиво; душный запах травы и перегноя поднимался от земли, и это тоже был торжественный, молодой запах, и наплывало такое чувство, словно и земля, и небо, и река, и деревья только что родились, чистые и непорочные.
   По одному, как будто сразу потеряли связь друг с другом, участники эксперимента, забыв попрощаться с Прохоровым и Радиным, исчезли в темноте; двигались они бесшумно, отчего-то по-заварзински сутулясь. Когда исчез последний из них, Прохоров подошел к Радину, осторожно прикоснулся пальцами к его локтю.
   – Спасибо, Викентий Алексеевич! – сказал он. – Спасибо, и еще раз простите милицию.
   В прилегающем, ловко пригнанном к высокой фигуре костюме, простоволосый, пахнущий дождем и свежестью, освещенный луной, Викентий Алексеевич казался таким же молодым и чистым, как все вокруг; тени в глубоких глазницах делали его лицо зрячим, туго затянутый ремень придавал Радину офицерский лоск, и было понятно, что перед Прохоровым стоит тот самый политрук сибирского батальона, о котором писали все армейские газеты зимой сорок второго года.
   – Знаете что, Александр Матвеевич, – сказал Радин, – мы с вами не виделись всего несколько дней, но вы за это время сделались ярко-красным… Вы даже не красный, вы – пунцовый! Как это вам удалось, Александр Матвеевич?

2

   Вооруженный неопровержимыми фактами, логикой развития события, капитан Прохоров спокойно и твердо сидел за столом, глядя в угол кабинета, выдерживал необходимую, по его мнению, паузу. Потом, когда время истекло, Прохоров медленно сказал:
   – Никакой драки, Заварзин, на берегу озера Круглого не было! Вы запугали Суворова, навязали ему драку возле озера, чтобы оправдать порванную рубаху на погибшем. Таким же образом вы запугали кондуктора Акимова, который видел, как вы садились на тот же поезд, с которым ехал из лесосеки Столетов… – Он опять допустил паузу, но крошечную. – Я имею доказательство и того, что вы ехали на одной тормозной площадке с погибшим… Дело в том, что Суворов и Акимов дали показания.