– Я просил вас через Пилипенко приготовить письма и записки Евгения, – сказал Прохоров. – Вы приготовили, Людмила Петровна?
   – Да! Я все отдала товарищу Пилипенко.
   Он подошел к кожаному креслу, но не сел, так как увидел, что Людмила вернулась в прежнее состояние – сделалась купальщицей с фруктовой сумкой в руках, сигарета в ее губах дотлевала, щеки приняли обычный нежный цвет, движения были ленивыми, пасущимися, платье далеко обнажало невинную голую ногу.
   – Я приглашаю вас отужинать со мной, Людмила Петровна, – весело сказал Прохоров. – Лидия Михайловна с домработницей из-за реки вернутся поздно, Петр Петрович все еще гарцует на жеребце Рогдае… Вы принимаете мое предложение, Людмила Петровна? Угощу оше-ело-омительной осетриной!
   И пошел-поехал:
   – Ах, ах, Людмила Петровна, я – физиономист плюс психоаналитик плюс психопатолог плюс бух… Как там у Ильфа и Петрова?… Обедали вы плохо – лень разогревать, – пощипали только утренний пирог и сейчас голодны, как капитан Прохоров из уголовного розыска… Орсовская столовая – прелесть, конфетка, заповедник комфорта. А мне палец в рот не клади! Я еще три дня назад из профилактических соображений занес в книгу жалоб сердечную благодарность официанткам, директору, кухонной челяди и сторожу дяде Коле… Теперь меня обслуживают на полусогнутых, а вареная осетрина здесь лучше столичной, спиртные напитки не приносятся и не распиваются – штраф три рубля!… О, верьте, верьте, Людмила Петровна, завсегдатаю столовых, кафе, закусочных! Мне только сорок с хвостиком! Захотите, мы будем смеяться, как дети, среди упорной борьбы и труда… Не захотите, буду рассказывать об экзи-стен-циа-лиз-ме…
   Хохоча, посмеиваясь, паясничая, Прохоров за локоток провел Людмилу через коридор, лестницу и еще один коридор, на крыльце снова взял Людмилу за нежный локоть. Выйдя из ворот, Прохоров по-уличному прокашлялся, взбодрил голову и так огляделся, точно давно не виделся с Сосновкой, точно просидел в гасиловском кабинете три затворнических дня и три затворнические ночи.
   В орсовской столовой – в поселке была еще сельповская – на окнах висели марлевые занавески, на квадратных столах лежали голубые клеенки, посередине столовой торчала деревянная арка, похожая на ворота – для чего, почему, с какой целью поставленная, неизвестно, так как арка ничего не поддерживала, ничего не распирала, ничего не соединяла. Три официантки были толсты, упитанны, благодушны от безделья – спиртные напитки не приносятся и не распиваются, два раза по вечерам приходит участковый Пилипенко, – на их лбах, похожих на деревянную арку, торчали кокошники; с потолка столовой свешивались длинные липучие ленты, так густо унавоженные мертвыми мухами, что Прохоров поторопился занять пустой угловой столик – с него липучки были не видны, а, наоборот, можно было наблюдать вечернюю розовую реку по имени Обь.
   Озабоченно посоветовавшись с Людмилой, капитан Прохоров заказал окрошку, вареную осетрину, телячий холодец, потом смущенно почесал заскрипевший под пальцами подбородок.
   – Жаль сухого винца нет, Людмила Петровна! А водку? Водку мы не будем пить?
   – Никогда!
   Ему нравилось, как девушка вела себя в орсовской столовой.
   Она, видимо, никогда не бывала в ней, но по сторонам удивленно не глядела, не заметила ни мух, ни липких клеенок, толстым официанткам кивнула просто и сердечно, никакой специальной ресторанной позы не приняла.
   Уже было понятно, что Людмила хороша за столом – с ней будет весело, непринужденно, легко от того, что девушка умеет молчать, не испытывая при этом неловкости.
   И от водки она отказалась прелестно: слово «никогда» произнесла глубоким басом, и при этом даже не улыбнулась.
   – Два холодца! – возникая возле стола, сказала самая толстая официантка. – Горчица вон тамочки – у солонки, а перец, наоборот, у в горчичнице.
   Они посмеялись.
   Холодец стоял под носом у девушки, но она почему-то еще не начинала есть – сидела тихо, спокойно, задумчиво. Однако что-то уже менялось в ее лице: оно становилось просветленным, губы раскрылись, открыв частые, белые и ровные зубы, такие, какие поэты сравнивают с жемчугом.
   Потом Людмила осторожно, коротко, как счастливый ребенок перед сном, вздохнула, взяв вилку и ножик, опять замерла с таким видом, словно не знала, что делать с ними. На свежее, молодое, красивое лицо продолжало наплывать светлое, торжественно-праздничное выражение.
   Людмила начала есть. Медленно-медленно подцепила на вилку аккуратный кусок холодца, внимательно осмотрев его со всех сторон, бережно положила в рот. Жевала она медленно, с непонятными остановками: сидела при этом прямо, спокойно, с ровными плечиками, а выражение лица снова менялось – затуманивалось, становилось сосредоточенным, настороженным, чуточку деловитым; серые материнские глаза внезапно приняли отцовское выражение с той фотографии, где Петр Петрович положил большие руки на хрупкое плечо пятилетней девочки. Она так же глядела в даль дальнюю, видела за рекой будущее, думы ее были крупны, глобальны – о жизни, судьбе, смерти. Но праздник продолжался: безлюдный, одинокий, сам в себе, но праздник.
   – А в клубе сегодня кино, – сказал Прохоров. – Называется «Анжелика и король». Играет о-очень красивая актриса. Серьезно!
   Улыбнувшись, Людмила съела очередной кусок холодца, задумчиво начала облюбовывать следующий, и Прохоров понял, что ни пиршеством, ни вкушанием, ни торжеством плоти нельзя было назвать тот особый интимный процесс, в который Людмила Гасилова превратила обыкновенный обед; для обозначения этого процесса не подходило ни одно из распространенных определений, так как еда и девушка составляли одно целое, и это было так естественно, как растет дерево, летают над Обью птицы, пасется на лугу добродушно-ленивая корова, лакает молоко кошка. И всякий, кто смотрел, как ест Людмила Гасилова, непременно думал о том, что она живет так же, как ест, – неторопливо, маленькими кусочками, облюбовывая, пробуя на вкус, тщательно прожевывая, берет прелести плотского существования по секундочке, по минуточке, по всякому оттеночку радости… Корова!
   В матовой окрошке плакал целомудренный лук, мелко нарезанные огурцы пахли летом, кусочки мяса высовывались зубчиками горной цепи, ровные квадратики картошки затаенно светились. Все это кричало: «Съешь меня!» – и Прохоров грустно потупился, и опустил в тарелку ложку, и ничего не мог поделать с собой: все думал о Женьке Столетове, который страдал, когда видел, как ест любимая девушка, и который никогда уже не почувствует, как пахнут огурцы, не увидит, какое это чудо – мелко нарезанная картошка!
   «Я нетерпелив, я очень нетерпелив! – подумал Прохоров. – Мне хочется иметь ружье, которое не только стреляет, но и поджаривает дичь!»
   – Что произошло с Женькой? – спросил Прохоров. – Вы знаете его с детства? Что произошло? Его столкнули или он сам сорвался?
   Людмила застыла с вилкой в руке. Потом тихо сказала:
   – Папа уверен, что Заварзин не мог… Он не толкал Женю… Я не знаю, почему папа так уверен в этом…
   Прохоров тоже, оказывается, не мог видеть, как ест Людмила Гасилова. Поэтому он повернулся к окну и заметил сразу, что на обском яру произошло какое-то изменение, что-то появилось новое…
   Ровно в девять пятнадцать возвращался с прогулки на жеребце Рогдае мастер Петр Петрович Гасилов. Поднимаясь по дороге, он бросил на гриву Рогдая поводья, сидел лениво и прямо, монотонно покачивался, но на лице еще виделись остатки бешеной скачки – ветер в прищуренные глаза, храп, топот, сверканье скошенных на ездока лошадиных лиловых белков, разбойный запах лошадиного пота.
   Рогдай шел устало, опустив длинную шею, бережно переставляя тонкие породистые ноги. Коня слева освещало закатное солнце, и Прохоров глупо открыл рот – жеребец был красным.
   На красной лошади ехал мастер Петр Петрович Гасилов.

Глава вторая

1

   Как волка, боящегося красного цвета, обкладывал капитан Прохоров тракториста Аркадия Заварзина. Два страшных красных флажка вбил в пустоту грузовых поездов, идущих один за одним с интервалом в сорок пять минут, третий флажок поставил на извилистой тропинке, по которой любила бродить сосновская молодежь, четвертый прилаживал в том месте, где тропинка пересекалась с проселочной дорогой, по которой ежевечерне гулял слепой учитель Викентий Алексеевич. Последний флажок капитан Прохоров собирался поставить на продутой ветрами железнодорожной платформе.
   Войдя в рабочую форму после встречи с Людмилой Гасиловой, капитан Прохоров спал по шесть часов в сутки, вечерами засыпал мгновенно, без снотворного, утрами пробуждался с песней: «Загудели, заиграли провода… Мы такого не видали никогда».
   По Сосновке ходил стремительный, ясноглазый, ловкий, хотя костюм по-прежнему мешковато сидел на нем; лицо загорело, голос от ветра и солнца сделался хрипловатым, губы плотно сжаты.
   Два дня назад Прохорову звонило милицейское начальство, осторожно намекая, что он, Прохоров, такой замечательный оперативный работник, что без него в управлении обойтись не могут. «Ты давай-ка, Саша, без этого самого… Философствуешь ты больно много, вот что я тебе скажу, Прохор! – говорил дружески в телефон начальник уголовного розыска полковник Борисов.
   – Вот ты молчишь, Саша, а я ведь вижу, как зубы скалишь… Тебе хорошо – речка, осетрина, всякие там закаты и восходы, а у меня в Пегарском районе сейф вскрыли! Кого я пошлю на это дело?… Давай, Прохоров, поскорее, а! Сделай милость, голубчик!»
   Потом начальство сообщило, что товарищ Прохорова майор Лукомский уже получил квартиру, значит, теперь и Прохорову недолго ждать отдельной секции в новом доме; ордерок Прохоров получит скоро, если, конечно, не слишком задержится в Сосновке. «Одним словом, давай без философии, Саша! Гони только информацию: да или нет!… Почему я такой веселый? А вот туточки майор Лукоша тебе привет шлет… Квартирку он получает – конфитюр! Окна, понимаешь, на Ушайку!» У полковника Борисова был веселый приятный баритон. Он успешно выступал на любительской сцене – пел арии из классических опер.
   Вскрытый сейф в Пегарском районе, естественно, интересовал Прохорова, но фраза: «Кого я пошлю на это дело?» заставила приглушенно улыбнуться. Не обошлось и без того, чтобы Прохоров не вспомнил о своем мешковатом костюме, о сибирских словечках, которые порой непроизвольно проскальзывали в его речи, о простецком курносом носе, который придавал его лицу наивность. Конечно, эта лиса Борисов нянькался с Прохоровым, как с малым дитятей, кричал на всех перекрестках, что капитан Прохоров – золотой, выдающийся работник, осыпал капитана всевозможными премиями и наградами, но он-то, Прохоров, не забыл, как однажды случайно услышал баритончик самого Борисова: «А что тут думать? Коли деревенское дело, посылай Прохора!»
   Ну конечно, форменный мундир на Прохорове не сидел так изысканно и аристократически, как на Борисове, ногти капитан Прохоров по примеру полковника не подравнивал маленькой пилочкой с перламутровой ручкой, не ходил в плавательный бассейн при университетском спортзале, не пел на любительской сцене арии из «Пиковой дамы», но… посмотрим, посмотрим!
   После разговора с начальством Прохоров спал отменно хорошо, вставши утром, вспомнил о разговоре и громко засмеялся: «Посмотрим, посмотрим!»
   После этого Прохоров и почувствовал, что пришло время составить примерный план дальнейших действий, так как до сего момента он, оказывается, действовал как бы на ощупь. Теперь в тумане уже просматривалась маковка прибрежного маяка, понемногу прояснялись человеческие фигуры, было уже недалеко до той минуты, когда увидятся глаза… Прохоров мысленно набрасывал:
   «Вызвать на первый предварительный – осторожный – допрос Аркадия Заварзина;
   встретиться с начальником лесопункта Суховым;
   осторожно и незаметно собрать в кучу комсомольцев лесопункта;
   вызвать для веселого разговора белобрысую девчонку, писавшую протокол знаменитого собрания;
   провести серьезную беседу со сменщиком Столетова, потешным мужичком Никитой Суворовым;
   с легкомысленным видом гуляки и фланера посетить даму Анну Лукьяненок, чтобы навсегда покончить с темой любовного треугольника или, может случиться, четырехугольника;
   узнать, наконец, что произошло в лесосеке двадцать второго мая…»
   Вот, пожалуй, и весь план, в котором, конечно, не учтены мелочи: найти и перечитать новеллу Исаака Бабеля, в которой есть фраза о женщинах и конях, «случайно» встретиться с женой Гасилова, спрыгнуть с грузовой платформы на среднем ходу поезда и так далее и тому подобное. Дураку понятно, что пункты можно переставлять, их очередность определяется…
   Прохоров опять поймал себя на том, что оттягивал визит в семью Евгения Столетова: боялся! Да, да! Он боялся идти в родной дом Евгения Столетова и даже на улице, когда проходил мимо зеленой крыши невысокого строения, отводил глаза и опускал голову, а вчера юркнул в переулок, так как увидел на тротуаре знакомую по фотографиям мать Женьки.
   Плохо было и другое – до сих пор не вернулся из города загадочный парторг Сосновского лесопункта Голубинь.
   И все-таки капитан Прохоров весело улыбался, напевал свое утреннее: «Загудели, заиграли провода…»
   «Начну-ка я рабочий день с Никитушки Суворова!» – решил капитан Прохоров.

2

   Когда тракторист Никита Суворов, сопровождаемый чеканным стуком пилипенковских сапог, вошел в кабинет и, смущаясь, начал переминаться с ноги на ногу, Прохоров впал в тихое неистовство; всего полчаса назад он предупредил Пилипенко о том, чтобы тот не смел сопровождать по деревне свидетелей. Теперь капитан с яростью смотрел в пилипенковскую переносицу, но, связанный присутствием постороннего человека, прошипел только нечленораздельно: «Стоеросовая, самая стоеросовая…»
   Пилипенко улыбнулся, сделав руки по швам:
   – Как приказано, пошел искать кондуктора Акимова! Будет допрошен, как приказывали!
   Он набатно простучал сапожищами по гулкому крыльцу, на улице засвистел лихо, красиво понес свое ефрейторское тело через солнечную улицу; сверкали, конечно, сапоги, бриджи на икрах сидели удивительно плотно. «Чудовище!» – подумал о нем Прохоров, но все равно почувствовал восхищение.
   – Вон как потопал, Пилипенко-то! – с улыбкой сказал капитан трактористу Никите Суворову и показал пальцем на стул. – Садитесь, Никита Гурьевич… Вот и во второй раз встретились, как говорится. Опять я вас зачну мучить, как вчера, Никита Гурьевич. – Прохоров помолчал. – Выходит, что вы, Никита Гурьевич, вокруг правды ходите, как шкодливая коза вокруг высокого прясла. И капустки хочется, и ноги коротки… Вот вы показали товарищу Сорокину, что Столетов и Заварзин дрались на Круглом озере. А драки-то, Никита Гурьевич, ведь не было! Не было, говорю, драки, Никита Гурьевич!
   Морщинистое, маленькое лицо Никиты Суворова сияло робкой, предупредительной и опасливой улыбкой. Ему, конечно, было приятно беседовать со своим, сибирским человеком, он, конечно, с большой симпатией относился к Прохорову, во всем доверял ему, но был так запуган, что ему по ночам, видимо, мерещился острый нож с ложбинкой на лезвии, он, наверное, просыпался в холодном поту и от ужаса опять закрывал глаза.
   – Ну как же будем жить дальше, Никита Гурьич? Будем продолжать запираться?
   Суворов помигал и торопливо ответил:
   – Что было говорено, то и есть говорено. Больше нет правды, чем ты от меня услышал, товаришш Прохоров, врать мне не с руки, не такой я человек, чтобы врать…
   Прохоров легко поднялся с места, неторопливо подошел к окну и опять почувствовал, какой он весь спокойный, деловитый, умный. Если его не вывел из себя старательный Пилипенко, если он способен почувствовать восхищение твердой линией упрямого младшего лейтенанта, то запуганный Заварзиным тракторист Никита Суворов и подавно не мог удивить капитана, когда повторял вчерашнюю ложь.
   – Вы меня вокруг пальца как мальчишку водите, Никита Гурьич! – обидчиво сказал Прохоров и помигал на Суворова: – Я вашу байку брать в резон не могу: она потолочная.
   – Это уж как ты себе на душу положишь, товаришш Прохоров!
   Ох как нетрудно было запугать трусливого мужичонку…
   – Мученье мне с вами, Никита Гурьич! – со вздохом сказал Прохоров и сел на прежнее место. Он с полминуты помолчал, потом произнес негромко: – Снова мне рассказывайте вашу байку, Никита Гурьевич… Надежда только на то, что вы сегодня по-другому врать будете, а я вас тут-то и поймаю! Ох, скажу, Никита Гурьевич, ох врете, ох путаете!
   У мужичонки отвисла нижняя губа, открылся рот с желтыми, стоящими вразнотык зубами; совсем был плох красотой и мужской силой Никита Суворов, обидели его отец и мать всем тем, что надо давать сыну, – силой, ростом, разворотом плеч.
   – Начинайте, начинайте, Суворов!
   Тракторист побледнел, ухватился руками за края табуретки, начал было сгибаться обреченно, но Прохоров все еще требовательно глядел на него, все еще улыбался, и Суворов заговорил:
   – Ну, дело с того началось, что Арканя-то Заварзин на лесосеку вдругорядь вернулся. Сначала он будто с Андрюшечкой-то Лузгиным на поселок уехал, а потом я трактором-то на эстакаду бреду, гляжу: он обратно возля столовой стоит! Ах, думаю, забери его лихоманка, как же он оттеля сюды попал, когда должон уже по деревне шастать! Да так он быстро возвернулся, что и сапог на нем забыгать не успел… Ну, стоит возля столовой, куренкой займается, наплоть к вагонке-то подошел, чтобы его-то не видать…
   Прохоров про себя усмехался, вынимая из памяти полузабытые слова. Забыгать – значит просохнуть, наплоть – вплотную, куренка – курить… Волной воспоминаний веяло от местных словечек мужичонки, в мягких интонациях скрывалась прохоровская молодость, детство с зарницами и рекой, прохладой звездных вечеров, гармошкой на улице, шорохами на полатях, где спала древняя бабка. Гармонь шла переулком, пела «Расцветали яблони и груши…», смеялись девчата; на заре – петушиный всполошный крик, зябкая роса, тревога молодого тела…
   – Ну, стоит он у вагонки, куренкой займается, глаз у него пришшуренный, как у сома-рыбы, – продолжал Суворов, вздыхая. – Тута надо тебе сказать, товаришш Прохоров, что сом-то только кажет круглый глаз, у него только обличье, что глаз круглый, а взаболь у его глаз-то пришшуренный. Ты вот возьми сома, товаришш Прохоров, да искосу на него глянь: глаз пришшуренный! У щуки – глаз круглый! А за карася я тебе и говореть не буду: каждый знат, что у его глаз даже шибко круглый…
   Слушая Суворова, капитан Прохоров сидел тихо, не двигаясь, как бы боясь спугнуть плавную речь, прервать нить неожиданных ассоциаций и прямых воспоминаний. Суворова нельзя было ни перебивать, ни торопить, и Прохоров добродушно думал: «В тридцать минут уложится!»
   – …глаз пришшуренный быват еще у молодой стерляди. Ну, это особ статья, это рыба така, что у нее все наперекосяк…
   Никита Суворов приостановился, почесал веко.
   – Ну, гляжу я на Заварзина, ничего понять не могу, однако смекаю: дело нечисто! Во-первых, чего возвернулся, во-вторых, чего пришшуриватся, чего лыбится на контору? В ей же не сахар, в конторе-то! В ей Женечка Столетов с самим Гасиловым разговариват… – Он покрутил головой. – Ну до чего долго Женечка с Гасиловым говорели, что я три ездки трактором-то сделал. Это ведь чуток поболе часа, никак не меньше…
   По-прохоровскому тоже выходило, что между отъездом и возвращением Аркадия Заварзина прошло никак не меньше часа, и, значит, именно столько времени разговаривал Столетов с мастером Гасиловым.
   – Да, это никак не меньше двух часов прошло, когда Заварзин-то возвернулся, – снова пересчитывал Никита Суворов. – Я, конешно, тракторист не ахти какой – я ведь колтоногий. – Он показал на хроменькую ногу. – Мне с Евгением Столетовым, конешно, равненья не было. Куды там! Он, Женечка-то, на тракторе езживал, как остяк на обласке… Это я тебе, товаришш Прохоров, на полном сурьезе говорю, что во всей области лучше Евгения тракториста не было. Вот те хрест! Ну, ты сам посуди, товаришш Прохоров! Я делывал за смену, сказать, двадцать ездок, а Женечка – тридцать! Это что? Это рази не стахановска работа? «Степанида» под нем была ровно конь! Бывалыча, скажет: «Ну, давай, родимая!» А она его слушат, ровно живая. Ей-бо! «Степанида» его понимала, это соврать никто не даст, а я с ней, бывалыча, часа два вожусь. Все, зараза, не заводится. Ну, Женечка подойдет, руку ей на бочину положит, в моторе кой-чего покопатся – она и заведется. Ну зараза, ну зараза!… Это я про трактор говорю, не про Евгенья…
   На улице творился летний день. Было так же жарко, как вчера и позавчера, но над деревней сегодня висело большое, темное в середине, растопыренное облако, обрамленное по краям белой слепящей каймой. От облака лежала на реке густая тень, и вода в этом месте казалась рябой, простуженной. Облако медленно-медленно приближалось к солнцу.
   – Дожж будет! – поймав взгляд Прохорова, сказал Никита Суворов. – Падет короткий, залывит всю деревню, под вечер угомонится… Ну, я дальше пойду… Я, значит, воз на эстакаде отцепляю, с бригадиришкой Притыкиным, язви его мать, хлестаюсь насчет тросов, а сам, не будь дурак, на Заварзина поглядаю. Здеся вдруг и Женечка выходит… Ах ты мать честна! Лица на нем нет, ногами-руками дрыгат, туда, откеля вышел, супротивно зыркает… Ну, тут Заварзин и подходит к ему. Ах, мать твою распротак, думаю, бандюга, семь лет по лагерям да тюрьмам сиживал, чего бы он плохого Женечке не произвел!
   Опять всплеснув руками, Суворов приподнялся, поглядел на Прохорова с испугом:
   – Ну, они поговорили, поговорили да в тайгу пошли. Идут, обои руками размахивают, обои агромадные, балмошные. Ну, думаю, за имя надо иттить! Бегом бежать за имя, думаю, надо! Ладно! Бросаю трактор, бригадиру Притыкину говорю: «Я по большой нужде поспешаю!», а сам – шасть за имя в тайгу! Вот, думаю, остановятся, вот, думаю, что плохое начнется, а они все валят да валят дальше. Обратно ручищами махают, о чем разговор, мне обратно не слыхать, как я шибко позади их поспешаю, – неровен час Заварзин усмотрит! Он страшенный! Чего хорошего, если ножом обранит, али того хужее, вовсе убьет?
   Прохоров слушал чутко, так как приближался момент, когда в рассказе начиналась ложь, а надо было непременно засечь картину, после которой тракторист врал.
   – Ну, шнырим дальше, уж порядочно от лесосеки отошли, как на тебе – останавливаются… Ну, они ишшо маненько руками помахали, построжились друг на друга и давай молчать, ровно нанятые. А было дело, надоть сказать тебе, товаришш Прохоров, возля озерца.
   Никита Суворов оживился.
   – Ты теми местами не хаживал, ты, товаришш Прохоров, и в понятье не держишь, чтобы посередь тайги да вдруг – ветельник, сморода, дерево. Это озеро Кругло называется, в нем, если хочешь знать, всяка рыба живет…
   И страшно было мужичонке, и любопытно, и воспоминания наваливались, и хотелось, чтобы все были довольны – милиционер Прохоров, страшный Аркадий Заварзин, несчастные родители Евгения Столетова. А трудное место в рассказе приближалось, а темное озерцо уже посверкивало в проеме сосен, а милиционер Прохоров смотрел так, словно просвечивал Никиту Суворова насквозь, и все было так страшно, что страдальческие глаза тракториста спрашивали: «Зачем все это, для чего?»
   – Утки в Круглом озере – невпроворот! – радовался отдыху Никита Суворов. – Ну, чирка там видимо-невидимо, нырка помене будет, но тоже есть – садится, быват, и нырок. Крякуша, само собой, водится, однако черноклювика не видать. Черноклювик, он больше на луговине, на сорах или на болотине… – Никита Суворов ни на секунду не приостановился. – Ну, тут надо тебе сказать, товаришш Прохоров, что они не сразу драться стали. Они еще хотели договориться без драки, но, надо быть, не сумели…
   Никита Суворов тяжело, прерывисто вздохнул.
   – Тут на Кругло озеро клохарь-утка села… Вот об это время, товаришш Прохоров, они и начали хлестаться, как лончаки. Страшное дело!… Ты чего так на меня зыркашь, товаришш Прохоров? Клохаря-утку не знаешь?… Сам он из себя большой, сизый, питатся рыбой, мульков имат и тоже ест. А вот еще есть така птица – мартын с балалайкой. Этого не едят, не стреляют, сам белый, над полями летат, крылья долги, а сам меньше утки. Этого ты, когда встренешь, не стреляй – почто он тебе…
   Никита Суворов начал врать после слов «они не сразу драться стали». Именно здесь картина каким-то образом перекосилась, перед мысленным взором Прохорова возникло что-то неестественное, мешающее. Прохоров закрыл глаза, отключившись от Никиты Суворова, наново мысленно просмотрел ту картину, когда Столетов и Заварзин подошли к берегу озера… Они стояли вплотную друг к другу, в пролете сосен качались лучи догорающего солнца, в таежной тишине слышалось хриплое дыхание парней. Свистнув крыльями, тревожно крякнув, опустилась торпедой на озеро клохарь-утка, погнала грудкой овальную волну по темной масляной воде…