Дон Ансельмо обнимал Литуму, а Молодой и Болас похлопывали его по спине, и все трое говорили разом, возбужденные, удивленные, растроганные. Обезьяна присел перед тарелками и принялся позвякивать ими, Хосе рассматривал арфу.
   — Лучше уведи его сам, — сказала Чунга, — не то позову полицию.
   — Да ведь он пьян как стелька, Чунга, еле держится на ногах, разве ты не видишь? — сказал Хосефино. — Мы за ним смотрим. Никакого скандала не будет, честное слово.
   — Вы мое несчастье, — сказала Чунга. — В особенности ты, Хосефино. Смотри же, чтоб не повторилось то, что было в прошлый раз, не то, клянусь, я позову полицию.
   — Не будет никакого скандала, Чунгита, — сказал Хосефино. — Честное слово. Дикарка наверху?
   — Где ж ей быть, — сказала Чунга. — Но смотри у меня, сучий сын, если начнется заваруха, клянусь, тебе это с рук не сойдет.

II

   — Здесь я чувствую себя хорошо, дон Адриан, — сказал сержант. — Здесь такие же ночи, как у нас. Теплые и светлые.
   — Да, нет края лучше Монтаньи, — сказал Ньевес. — Паредес в прошлом году был в Сьерре и говорит, что там унылые места — ни деревца, одни только камни да облака.
   Они сидели на террасе. Высоко стояла полная луна, и небо было усыпано звездами, и звездами была усеяна река; вдали, за лесом, окутанным мягкой тенью, фиолетовыми громадами вырисовывались отроги Кордильер. В камыше и папоротнике квакали лягушки, а в хижине слышался голос Лалиты и потрескиванье хвороста в очаге. На ферме громко лаяли собаки — дрались из-за крыс, если бы сержант видел, как они за ними охотятся. Ложатся под бананами и притворяются спящими, а как подойдет какая-нибудь поближе — хвать, и только косточки хрустят. Это их лоцман научил.
   — В Кахамарке люди едят морских свинок, — сказал сержант. — Прямо с коготками, глазами и усиками. Они вроде крыс.
   — Однажды мы с Лалитой проделали очень далекое путешествие через сельву, — сказал Ньевес. — Тогда и нам пришлось есть крыс. Мясо у них белое и нежное, как лососина, но плохо пахнет. Акилино им отравился, чуть не умер у нас.
   — Это вашего старшего зовут Акилино? — сказал сержант. — Того, у которого глазенки раскосые?
   — Его, — сказал Ньевес. — А в ваших краях, сержант, готовят какие-нибудь особенные, местные блюда?
   Сержант поднял голову — ах, дон Адриан — и на мгновение замер, как бы в экстазе, — если бы он зашел в мангачскую таверну и отведал секо по-пьюрански! Он умер бы от наслажденья, честное слово, с этим не может сравниться ничто на свете, и лоцман Ньевес понимающе кивнул: для каждого нет краше своего края. Не тянет ли иногда сержанта вернуться в Пьюру? Конечно, он только об этом и мечтает, но, когда человек беден, он не может поступать, как ему хочется, дон Адриан, а он родился здесь, в Санта-Мария де Ньеве?
   — Нет, ниже, — сказал лоцман. — Там Мараньон очень широк, в туман даже не виден другой берег. Но я уже привык к Ньеве.
   — Ужин готов, — сказала Лалита, выглянув в окно. Ее распущенные волосы каскадом падали на подоконник, крепкие руки казались влажными. — Хотите поужинать здесь, на террасе, сержант?
   — С удовольствием, если это вам не доставит беспокойства, — сказал сержант. — У вас в доме я чувствую себя как на родине, сеньора. Только у нас река поуже, а в жаркие месяцы совсем пересыхает. И вместо деревьев пески.
   Тогда, значит, ничего общего, — засмеялась Лалита. — Но наверное, в Пьюре так же хорошо, как и здесь.
   — Она хочет сказать, там тоже солнце греет, тоже ветер шумит, — сказал Ньевес. — Для женщин родина ничего не значит, сержант.
   — Я пошутила, — сказала Лалита. — Но ведь вы не обиделись, сержант?
   Что за мысль, он любит шутки, его располагают к себе люди, умеющие пошутить, а кстати, сеньора родом из Икитоса, не так ли? Лалита посмотрела на Ньевеса — из Икитоса? — и на мгновение сержант увидел ее лицо: отливающая металлом кожа, капельки пота, прыщи. Ему так показалось по манере говорить, сеньора.
   — Она уехала оттуда много лет назад, — сказал Ньевес. — Странно, что вы заметили у нее тамошний выговор.
   — Это потому, что у меня очень тонкий слух, как у всех мангачей, — сказал сержант. — Мальчишкой я очень хорошо пел.
   Лалита слышала, что северяне хорошо играют на гитаре и что они сердечные люди, это верно? И сержант: конечно, ни одна женщина не устоит перед песнями, которые у них поют. В Пьюре, когда парень влюбляется, он идет за друзьями, все берут гитары и покоряют девушку серенадами. У них есть замечательные музыканты, сеньора, он многих знал — одного старика, который чудо как играл на арфе, одного композитора, сочинявшего вальсы. Адриан Ньевес кивком указал Лалите в глубину хижины: а она не выйдет? Лалита пожала плечами.
   — Не хочет показываться, стесняется, — сказала она. — Не могу уговорить. Бонифация, как олененок, сержант, чуть что настораживается, все ее пугает.
   — Пусть хотя бы выйдет поздороваться с сержантом, — сказал Ньевес.
   — Оставьте ее, — сказал сержант. — Пусть не выходит, раз ей не хочется.
   — Нельзя так быстро переменить жизнь, — сказала Лалита. — До сих пор вокруг нее были одни только женщины, и бедняжка боится мужчин, говорит, что их надо остерегаться, как ядовитых змей. Должно быть, ее этому монашенки научили. Сейчас она спряталась где-то на ферме.
   — Женщины боятся мужчин, пока не попробуют, — сказал Ньевес. — А потом меняются, становятся ненасытными.
   Лалита отошла от окна, а через минуту снова послышался ее голос, в котором звучала легкая обида: к ней это, во всяком случае, не относится, она никогда не боялась мужчин и не была ненасытной, зачем Адриан говорит такие вещи? Лоцман расхохотался и наклонился к сержанту: Лалита — хорошая женщина, но с характером, тут уж ничего не скажешь. На террасу вышел Акилино — добрый вечер, — маленький, тоненький, с живыми раскосыми глазами. Он принес лампу и поставил ее на перила. Двое других ребятишек, гладковолосые, в коротких, штанишках, босые, вынесли столик. Сержант подозвал их, и пока он щекотал их и смеялся вместе с ними, Лалита и Ньевес принесли фрукты, копченую рыбу, маниоку — как все это аппетитно выглядит, сеньора, — и несколько бутылок анисовки. Лоцман дал каждому из детей его порцию, и они ушли. У них прелестные чурре, дон Адриан, — так в Пьюре называют ребятишек, сеньора, — сержант вообще любит детей.
   — За ваше здоровье, сержант, — сказал Ньевес. — Мы очень рады видеть вас у себя в доме.
   — Бонифация боится людей, зато она очень работящая, — сказала Лалита. — Она помогает мне на ферме и умеет стряпать. А как она шьет! Вы видели штанишки на детях? Это она их сшила, сержант.
   — Но ты должна посоветовать ей, чтобы она так не дичилась, а то никогда не выйдет замуж.
   — Если бы вы знали, сержант, какая она молчаливая. Только и раскрывает рот, когда мы ее о чем-нибудь спросим.
   — По-моему, это хорошо, — сказал сержант. — Я не люблю трещоток.
   — Тогда Бонифация вам очень понравится, — сказала Лалита. — От нее в жизни не услышишь лишнего слова.
   — Раскрою вам один секрет, сержант, — сказал Ньевес. — Лалита хочет женить вас на Бонифации. Она мне все время это говорит, для того и попросила меня пригласить вас. Остерегайтесь, пока еще есть время.
   Лицо сержанта приняло смешливое и вместе с тем слегка меланхолическое выражение — он уже однажды собирался жениться. Тогда он только что поступил в жандармерию и встретил девушку, которая его полюбила, и он тоже был к ней неравнодушен. Как ее звали? Лира. Ну и что же случилось? Ничего, сеньора, просто его перевели из Пьюры, а Лира не захотела поехать с ним, на том и кончился их роман.
   — Бонифация поехала бы за своим суженым хоть на край света, — сказала Лалита. — В наших местах мы, женщины, не ставим мужчинам условий. Вам надо жениться на здешней, сержант.
   — Вы видите, когда Лалита заберет себе что-нибудь в голову, она не отступится, пока не добьется своего, — сказал Ньевес. — Лоретанки — настоящие разбойницы, сержант.
   — Какие вы милые люди, — сказал сержант. — В Санта-Мария де Ньеве говорят, что Ньевесы бирюки, ни с кем не общаются. А между тем, сеньора, за все время, что я здесь, вы первые пригласили меня к себе.
   — Это потому, что никто не любит жандармов сержант, — сказала Лалита. — Вы ведь знаете, какие они. Заводят шашни с девушками, а потом бросают их беременными и переводятся в другое место.
   — Тогда почему же ты хочешь женить сержанта на Бонифации? — сказал Ньевес. — Одно с другим не вяжется.
   — Не ты ли мне говорил, что сержант — совсем другой человек? — сказала Лалита. — Хотя кто его знает, верно ли это.
   — Верно, сеньора, — сказал сержант. — Я человек честный, добрый христианин, как здесь говорят. А уж друзья могут на меня положиться как на каменную стену. Я вам очень благодарен, дон Адриан, правда, мне очень хорошо у вас в доме.
   — Всегда будем вам рады, — сказал Ньевес. — Приходите проведать Бонифацию. Но не вздумайте ухаживать за Лалитой, потому что я очень ревнив.
   — Вполне понятно, дон Адриан, — сказал сержант. — Сеньора так хороша собой, что на вашем месте я бы тоже ее ревновал.
   — Вы очень любезны, сержант, — сказала Лалита. — Но я понимаю, что вы говорите это просто так, теперь меня уже не назовешь красивой. Вот в молодости — да, я была хорошенькая.
   — Да ведь вы и сейчас еще совсем молоденькая, — сказал сержант.
   — Как бы чего не вышло, — сказал Ньевес. — Лучше не приходите, когда меня нет дома, сержант.
   На ферме все лаяли собаки и время от времени слышались голоса детей. Вокруг лампы, заправленной смолой, кружились мотыльки, Ньевес и сержант пили, болтали и шутили, как вдруг — лоцман Ньевес! — и все трое повернули голову в ту сторону, где шелестела листва прибрежных деревьев: тропинку, которая вела к Санта-Мария де Ньеве, не было видно в темноте. Лоцман Ньевес! И сержант — это Тяжеловес, вот не было печали, что ему нужно, чего он беспокоит его в такое время, дон Адриан. Дети вбежали на террасу. Акилино подошел к лоцману и тихо сказал ему, что его зовут.
   — Похоже, надо куда-то ехать, сержант, — сказал лоцман Ньевес.
   — Да он, наверное, пьян, — сказал сержант. — Не слушайте его. Тяжеловес, как выпьет, так начинает дурить.
   Ступеньки крылечка заскрипели, и за спиной Акилино выросла массивная фигура Тяжеловеса — вот он где, господин сержант, наконец-то он его нашел, лейтенант и ребята его везде разыскивают.
   — Я не на дежурстве, — проворчал сержант. -Чего они от меня хотят?
   — Воспитанниц нашли, — сказал Тяжеловес. — На них наткнулась партия лесорубов поблизости от лагеря, что вверх по реке. Часа два назад в миссию прибыл нарочный. Матери всех подняли на ноги, сержант. Говорят, одна девочка занедужила.
   Тяжеловес обмахивался кепи, а Лалита осаждала его вопросами. Лоцман и сержант встали. Вот какая штука, сеньора, надо сейчас же отправляться за ними. Они хотели подождать до утра, но монашенки уговорили дона Фабио и лейтенанта, и сержант: что ж, они ночью поедут? Да, господин сержант, матери боятся, как бы лесорубы не изнасиловали старших девочек.
   — Они правы, — сказала Лалита. — Бедняжки, столько дней провести в лесу. Поторопись, Адриан, ступай.
   — Что же делать, — сказал лоцман. — Пойду залить газолин в моторку, а вы пока выпейте с сержантом.
   — Спасибо, с удовольствием, — сказал Тяжеловес. — Ну и жизнь у нас, верно, сержант? Мне очень жаль, что я прервал ваш ужин.
   — Их всех нашли? — послышался голос из хижины. Все посмотрели на окно, в котором вырисовывалась фигура женщины с густыми короткими волосами — лицо ее расплывалось в полутьме.
   — Кроме двоих, — сказал Тяжеловес, подавшись к окну. — Тех, что из Чикаиса.
   — Почему же они их не привезли вместо того, чтобы присылать нарочного? — сказала Лалита. — Хорошо еще, что их нашли, слава Богу, что нашли.
   Им не на чем было привезти их, сеньора, и Тяжеловес с сержантом вглядывались в окно, но женщина уже отодвинулась в сторону, и теперь видно было только краешек лица да темную прядь волос. В нескольких шагах от хижины раздавался голос Адриана Ньевеса, который приказывал детям принести одно, подать другое, и было слышно, как они ходят взад и вперед, пробираясь через папоротник и шлепая по воде. Лалита налила жандармам анисовки, и они выпили — за ваше здоровье, господин сержант, а сержант — за здоровье сеньоры, дурень.
   — Значит, лейтенант взвалил на меня эту работенку, — сказал сержант. — Но не один же я отправлюсь за девочками, кто поедет со мной?
   — Малыш и я, — сказал Тяжеловес. — И еще одна монашенка.
   — Мать Анхелика? — послышался голос из-за перегородки, и они опять обернулись к окну.
   — Наверное, — сказал Тяжеловес. — Ведь мать Анхелика разбирается в медицине, она и полечит ту, что занедужила.
   — Дайте ей хины, — сказала Лалита. — Но сразу всех вы не перевезете — в лодку не поместятся, придется съездить раза два или три.
   — Хорошо, что луна светит, — сказал лоцман Ньевес, подойдя к террасе. — Через полчаса я буду готов.
   — Ступай к лейтенанту, Тяжеловес, доложи, что сейчас тронемся, — сказал сержант.
   Тяжеловес кивнул, попрощался и, посвистывая, направился к крыльцу. Едва он приблизился к окну, смутный силуэт отпрянул назад и вновь появился, когда Тяжеловес уже спускался по лесенке.
   — Иди сюда, Бонифация, — сказала Лалита. — Я представлю тебе сержанта.
   Лалита взяла сержанта под руку и подвела к двери. На пороге показалась женская фигура. Сержант, протянув руку, смущенно глядел на два зеленоватых огонька, светившихся в полутьме, пока к его пальцам не прикоснулись на мгновение пальцы девушки. Очень приятно — к вашим услугам, сеньорита. Лалита улыбалась.
 
   — Я думал, он такой же, как ты, — сказал Фусия. — И вот видишь, старик, какая это была ужасная ошибка.
   — Я тоже насчет него обмишулился малость, — сказал Акилино. — Я не думал, что Адриан Ньевес способен на это. Казалось, ему ни до чего нет дела. Никто не заметил, как это началось?
   — Никто, — сказал Фусия. — Ни Пантача, ни Хум, ни уамбисы. Будь проклят час, когда эти собаки на свет появились.
   — Опять в, тебе злоба закипает, Фусия, — сказал Акилино.
   И тогда Ньевес увидел ее, забившуюся в угол, возле кувшина из голубой глины, — большую, мохнатую, черную как уголь. Он тихо-тихо поднялся с циновки, поискал вокруг: одежда, каучуковые сандалии, веревка, тыквенные бутылки, чамбировая корзина — ничего подходящего. Она не шевелилась, затаившись в углу, наверное, наблюдала за ним из-под своих тонких, похожих на вьюнки, бурых лапок, отражавшихся в глазури кувшина. Он сделал шаг, снял с гвоздя мачете, а она все не убегала, но наверняка следила за каждым его движением своими маленькими злыми глазками, и он представил себе, как пульсирует ее красное брюшко. Он на цыпочках подошел к ней, и она вдруг свернулась в клубок и замерла, как бы в тоскливом ожидании удара. Он ударил, и послышался легкий хруст. Лапы он не задел; шерсть на них была черная, длинная, шелковистая. Плетеный коврик был рассечен и забрызган кровью. Ньевес повесил на место мачете, но не лег опять, а подошел к окну и закурил. В лицо ему веяло дыхание сельвы с ее шумами и запахами. Угольком сигареты он старался обжечь летучих мышей, задевавших крыльями металлическую сетку, которой было забрано окно.
   — Они никогда не оставались одни на острове? — сказал Акилино.
   — Один раз оставались, потому что этот пес заболел, — сказал Фусия. — Но это было в самом начале. В то время они еще не могли спутаться — не посмели бы, боялись меня.
   — Разве есть что-нибудь страшнее, чем ад? — сказал Акилино. — А все-таки люди грешат. Не ото всего удерживает страх.
   — Ада никто не видел, — сказал Фусия. — А меня они видели все время.
   — Ну и что, — сказал Акилино. — Когда мужчину и женщину тянет друг к другу, никому их не остановить. Их так и печет, как будто нутро горит. Разве с тобой этого никогда не было?
   — Ни одна женщина не заставила меня это испытать, — сказал Фусия. — Но вот теперь меня разобрало, старик, теперь разобрало. Я себе места не нахожу, как будто меня поджаривают на раскаленных углях.
   Справа среди деревьев виднелись костры, мелькали фигуры уамбисов, а слева, там, где построил себе хижину Хум, все было окутано темнотой. В вышине, вырисовываясь на фоне темно-синего неба, колыхались кроны лупун. В лунном свете белела тропинка, которая спускалась по косогору, поросшему кустарником и папоротником, и, огибая черепаший бочаг, вела на берег озера, в этот час, должно быть, голубого, тихого и пустынного. Продолжает ли спадать вода в бочаге? На суху ли уже перемет? Скоро покажутся копошащиеся на песке черепахи с вытянутыми вверх морщинистыми шеями и гноящимися, выпученными от удушья глазами, и надо будет срывать с них щиты лезвием мачете, резать на ломтики белое мясо и солить его, пока оно не испортилось от жары и сырости. Ньевес бросил сигарету и хотел было задуть лампу, как вдруг постучали в дверь. Он отодвинул засов, и вошла Лалита в уамбисском итипаке[38], с распущенными волосами, босая.
   — Если бы мне пришлось выбирать, кому из них двоих отомстить, я бы выбрал ее, Акилино, — сказал Фусия. — Потому что наверняка эта сука его сама завлекла, когда увидела, что я болен.
   Ты с ней плохо обращался, бил ее, и потом у женщин тоже есть своя гордость, Фусия, — сказал Акилино — Какая же стала бы это терпеть? Из каждой поездки ты привозил женщину и забавлялся с ней в свое удовольствие.
   — Думаешь, она злилась на меня из-за чунчей? -сказал Фусия. — Что за глупость, старик. Эта сука распалилась потому, что я уже не мог с ней спать.
   — Лучше не говори об этом, Фусия, — сказал Акилино, — а то опять на тебя тоска нападет.
   — Но ведь они оттого и спутались, что я не мог спать с Лалитой, — сказал Фусия. — Разве ты не понимаешь, Акилино, какое это несчастье, какая это ужасная вещь.
   — Я вас не разбудила? — сонным голосом сказала Лалита.
   — Нет, не разбудили, — сказал Ньевес. — Добрый вечер, заходите.
   Он запер дверь на засов, подтянул брюки и скрестил руки на голой груди, но тут же опустил их и с минуту постоял, переминаясь с ноги на ногу. Наконец он указал в угол, где стоял кувшин из голубой глины: к нему забралась мохнатка[39], и он ее только что убил. Всего неделю назад он засыпал все ходы — Лалита села на циновку, — но эти твари каждый день проделывают новые.
   — Потому что они голодные, — сказала Лалита. — Такая пора. Однажды я просыпаюсь и, можете себе представить, не могу пошевелить ногой. Смотрю — маленькое пятнышко, а потом это место вспухло. Уамбисы заставили меня подержать ногу над жаровней, чтобы испарина выступила. У меня даже след остался.
   Она подняла отороченный край итипака, и показались ее ляжки — гладкие, крепкие, цвета мате. Шрам от укуса походил на маленького червячка.
   — Чего вы испугались? — сказала Лалита. — Почему вы отворачиваетесь?
   — Я не испугался, — сказал Ньевес. — Но только вы голая, а я мужчина.
   Лалита засмеялась и опустила итипак. Правой ногой она рассеянно катала по полу тыквенную бутылку.
   — Пусть она шлюха, сука, кто хочешь, — сказал Акилино. — Но все равно я люблю Лалиту, она для меня как родная дочь.
   — Женщина, которая делает такую подлость, потому что видит, что ее мужчина умирает, хуже шлюхи, хуже суки, — сказал Фусия. — Для нее даже не подберешь подходящего слова.
   — Умирает? В Сан-Пабло по большей части умирают от старости, а не от болезней, — сказал Акилино.
   Ты говоришь это не для того, чтобы утешить меня, а потому, что тебе не по нутру, что я ругаю эту стерву, — сказал Фусия.
   — Он при мне сказал: если еще раз увижу, как ты ходишь в одном итипаке, сделаю из тебя кровяную колбасу, — проговорил Ньевес. — Разве вы уже забыли?
   — А то еще говорит — отдам тебя уамбисам, выколю тебе глаза, — сказала Лалита. — И Пантаче все время грозит — убью, не заглядывайся на нее. Когда он угрожает, это еще ничего, отведет душу и успокоится. А вот когда он бьет меня, вам меня жаль?
   — Мало сказать жаль, во мне злость закипает. — Ньевес похлопал рукой по засову на двери. — В особенности когда он оскорбляет вас.
   Когда они вдвоем, он еще не так измывается над ней — э-э, у тебя уже зубы выпадают, э-э, все лицо в прыщах, э-э, какая ты дряблая стала, скоро будешь, как старая уамбиска, — как только может, унижает ее. Ньевесу ее жаль? А Ньевес — что уж тут говорить.
   — Но она верила в тебя, хоть и знала, что ты за человек, — сказал Акилино. — Бывало, я приезжал на остров, и Лалита говорила мне: скоро он возьмет меня отсюда, если в этом году будет много каучука, мы уедем в Эквадор и поженимся. Будьте добреньки, дон Акилино, продавайте товар по хорошей цене. Бедная Лалита.
   — Она не удрала раньше, потому что надеялась, что я разбогатею, — сказал Фусия. — Ну и дура, старик. Я не женился на ней, когда она была крепенькая, свежая, без прыщей, и она думала, что я женюсь, когда она уже никому не горячила кровь.
   — Адриану Ньевесу разгорячила, — сказал Акилино. — Иначе он не увез бы ее.
   — А их тоже хозяин хочет взять с собой в Эквадор? Он и на них женится?
   — Его жена только я, — сказала Лалита. — Остальные служанки.
   — Говорите что угодно, но я знаю, что вам это больно, — сказал Ньевес. — Вы были бы человеком без души, если бы вам не было больно, что он приводит других женщин в ваш дом.
   — Он не приводит их в мой дом, — сказала Лалита. — Они спят в загоне, вместе со скотиной.
   — Но он ведь живет с ними, не скрываясь от вас, — сказал Ньевес. — Не делайте вид, что вы меня не понимаете.
   Он обернулся и взглянул на нее. Лалита подвинулась к краю циновки и сидела, поджав ноги и опустив глаза. Ньевес не хотел ее обидеть, он запнулся и опять стал смотреть в окно, — его взяла злость, когда она сказала, что уедет с хозяином в Эквадор, — на темно-синее небо, на костры, на светлячков, мерцавших в папоротнике, — он просит прощения, он не хотел ее обидеть, — и Лалита подняла глаза.
   — Разве он не отдает их тебе и Пантаче, когда они ему надоедают? — сказала она. — Ты поступаешь так же, как он.
   — Я человек одинокий, — пробормотал Ньевес. — Мужчина не может обходиться без женщин. Зачем вы меня сравниваете с Пантачей, хоть мне и приятно, что вы обращаетесь ко мне на «ты».
   — Только вначале, — сказал Фусия. — Когда я уезжал, она набрасывалась на них, одну ачуалку исцарапала до крови. Но потом она привыкла и, можно сказать, подружилась с ними. Она их учила говорить по-испански, болтала с ними о том о сем. Дело не в этом, старик.
   — И ты еще жалуешься, — сказал Акилино. — Тебе каждый позавидовал бы. Многих ты знаешь мужчин, которые так меняли бы женщин?
   — Но ведь это же были чунчи, Акилино, — сказал Фусия, — понимаешь, чунчи: агварунки, ачуалки, шарпы — всякая дрянь.
   — И потом, они привязываются ко мне, как прирученные зверьки. Мне их даже жалко — они так боятся уамбисов. Если бы ты был хозяином, ты вел бы себя так же, как он, и тоже измывался бы надо мной.
   — Почему вы так думаете обо мне, разве вы меня знаете? — сказал Ньевес. — Я бы так не поступал со своей подругой. Тем более если бы это были вы.
   — Здесь женщины быстро дрябнут, — сказал Фусия. — Разве я виноват, что Лалита постарела? И потом, было бы глупо не воспользоваться случаем.
   — Потому, значит, ты и уводил таких маленьких, — сказал Акилино. — Тебе хотелось крепеньких, да?
   — Не только поэтому, — сказал Фусия. — Как и все мужчины, я люблю целеньких. Только эти собаки-язычники не дают им подрасти, все девочки, какие мне попадались, кроме одной шапры, были уже початые.
   — Мне больно только одно — вспоминать, какой я была в Икитосе, — сказала Лалита. — Зубы белые, ровненькие, и ни единого пятнышка на лице.
   — Что вы понапрасну растравляете себе сердце, — сказал Ньевес. — Почему хозяин не позволяет уамбисам околачиваться на этом краю? Потому что, когда вы проходите, все на вас пялят глаза.
   — И вы с Пантачей тоже, — сказала Лалита. — Но это не значит, что я хорошенькая, просто я здесь единственная белая.
   — Я всегда был вежлив с вами, — сказал Ньевес. -
   Почему вы меня равняете с Пантачей?
   — Ты лучше Пантачи, — сказала Лалита. — Поэтому я и пришла проведать тебя. Ну как, тебя уже не лихорадит?
   — Помнишь, как-то раз ты приехал, а я не вышел к причалу встретить тебя? — сказал Фусия. — Помнишь, ты нашел меня в сарае для каучука? Это было в тот раз, старик.
   — Помню, — сказал Акилино. — Казалось, ты спишь с открытыми глазами. Я думал, Пантача напоил тебя отваром.
   — А помнишь, как я напился, благо ты привез анисовку? — сказал Фусия.
   — И это помню, — сказал Акилино. — Ты хотел спалить хижины уамбисов. Ты просто осатанел, нам пришлось тебя связать.
   — Все дело было в том, что я уже дней десять не мог спать с этой сукой, — сказал Фусия. — Пытался и не мог — ни с Лалитой, ни с чунчами. От этого можно было с ума сойти, старик. Я даже плакал, когда оставался один, хотел покончить с собой, места себе не находил — десять дней кряду пытался и не мог, Акилино.
   — Не плачь, Фусия, — сказал Акилино. — Почему ты не сказал мне тогда, что с тобой творится? Может, тебя вылечили бы. Мы поехали бы в Багуа, и врач сделал бы тебе уколы.
   — И ноги у меня одеревенели, старик, — сказал Фусия. — Я щипал их и ничего не чувствовал, спичками обжигал, а они как мертвые, старик.