Страница:
Однажды утром Чунга с уверенным видом преуспевающего человека явилась в Мангачерию и решительной походкой пошла до ее пыльным улочкам, спрашивая прохожих, где ей найти арфиста. Она нашла его спящим в хижине покойного Патросинио Найи. Лежа на колченогой продавленной койке, старик храпел, уронив руку на лицо; белые волосы у него на груди взмокли от пота. Чунга вошла и заперла за собой дверь, а по предместью между тем уже распространился слух об этом визите. Мангачи прогуливались поблизости от хижины, а иные заглядывали в щели, подслушивали у двери и сообщали друг другу, что им удалось выведать. Немного погодя арфист вышел на улицу и попросил ребятишек сбегать за Боласом и Молодым; вид у него был задумчивый и меланхоличный. Чунга сидела на койке и улыбалась. Потом пришли друзья старика, и дверь опять закрылась. Чунга пришла к нему не как к отцу, а как к музыканту, перешептывались мангачи, она чего-то хочет от оркестра. Они оставались в хижине больше часа, и к тому времени, когда они вышли, многие мангачи уже разошлись — надоело ждать. Но они увидели их из своих лачуг. Арфист опять брел как сомнамбула, с открытым ртом, выписывая кренделя и спотыкаясь, Молодой ежился, как от озноба, а Чунга шла под руку с Боласом, явно довольная и разговорчивая. Они отправились к Анхелике Мерседес, заказали пикео, а потом Молодой и Болас кое-что сыграли и спели. Арфист смотрел в потолок, чесал за ухом, и выражение лица у него поминутно менялось — то он улыбался, то грустнел. А когда Чунга ушла, мангачи окружили их, сгорая от любопытства. Дон Ансельмо, все еще не пришедший в себя, даже не слышал, что ему говорят, Молодой пожимал плечами, и только Болас отвечал на вопросы. «Старик не может пожаловаться, — говорили мангачи, — это хороший контракт, и кроме того, работая у Чунгиты, он будет как сыр в масле кататься. Интересно, она тоже покрасит дом в зеленый цвет?»
— Он был пьян, и мы не приняли это всерьез, — сказал Болас. — Сеньор Семинарио рассмеялся.
Но сержант опять вытащил револьвер и, взявшись одной рукой за рукоятку, а другой за ствол, старался разомкнуть его. Все вокруг начали переглядываться, принужденно посмеиваться и ерзать на стульях, вдруг сделавшихся неудобными. Только арфист продолжал пить — русская рулетка? — маленькими глотками — что это такое, ребята?
— Это такая штука, которая позволяет проверить, мужчины ли те, кто называет себя мужчинами, — сказал сержант. — Сейчас увидите, старина.
— Я понял, что это всерьез, по спокойствию Литумы, — сказал Молодой.
Семинарио, наклонив голову, молча следил за ним, и, хотя взгляд его был по-прежнему вызывающим, в нем в то же время сквозила растерянность. Сержант наконец разомкнул револьвер и, вынимая из барабана патроны, стоймя ставил их в ряд между стаканами, бутылками и полными окурков пепельницами. Дикарка всхлипнула.
— А меня он, скорее, обманул своим спокойствием, — сказала Чунга, — а то бы я вырвала у него револьвер, когда он его разряжал.
— Что с тобой, фараон, — сказал Семинарио, — что это за фокусы.
У него дрожал голос, и Молодой кивнул — да, на этот раз с него слетела вся спесь. Арфист поставил стакан на стол и с беспокойством понюхал воздух — они вправду ссорятся, ребята? Не надо так, пусть продолжают дружески беседовать о Чапиро Семинарио. Но девицы убежали из-за стола — Рита, Сандра, Ма-рибель квохча, Амапола и Гортензия пища, как птички, — и, столпившись у лестницы, шептались, глядя на мужчин округлившимися от страха глазами. Болас и Молодой взяли арфиста под руки и чуть не на весу оттащили его в угол, где располагался оркестр.
— Почему вы не уговорили его, — пролепетала Дикарка. — Когда с ним говорят по-хорошему, он понимает. Почему вы хотя бы не попробовали.
Чунга попробовала: пусть он уберет свой револьвер, кого он хочет запугать.
— Ты слышала, Чунга, как он давеча обругал меня по матери, — сказал Литума. — И лейтенанта Сиприано тоже, хотя он его даже не знает. Посмотрим, как ведут себя такие матерщинники, когда от человека требуется хладнокровие и выдержка.
— Что с тобой, фараон, — заорал Семинарио, — к чему весь этот спектакль?
И Хосефино перебил его: сеньор Семинарио напрасно притворяется, к чему прикидываться пьяным? Пусть лучше признается, что попросту боится, не в обиду ему будь сказано.
— И его приятель тоже попытался помешать им, — сказал Болас. — Мол, пойдем отсюда, брат, не впутывайся в скверную историю. Но Семинарио уже взбодрился и отпихнул его.
— И меня тоже, — сказала Чунга. — За то, что я крикнула: перестаньте, что за безобразие, перестаньте, мать вашу так.
— У, мужик в юбке, — сказал Семинарио. — Убирайся к чертям, не то я тебя продырявлю.
Литума кончиками пальцев держал перед собой револьвер, глядя в пузатый барабан с пятью отверстиями, и говорил негромко, наставительным тоном: сначала смотрят, пустой ли он, не осталось ли в нем пули.
— Он обращался вроде бы не к нам, а к револьверу, — сказал Молодой. — Такое было впечатление, Дикарка.
И тут Чунга вскочила, бросилась через зал и выбежала, изо всей силы хлопнув дверью.
— Когда они нужны, их никогда не видно, — сказала она. — Мне пришлось дойти до памятника Грау, чтоб найти двух полицейских.
Сержант взял одну пулю и, держа ее двумя пальцами, поднял повыше, чтобы на нее падал свет голубой лампочки: потом берут патрон и вставляют его в револьвер. И Обезьяна — ты потерял контроль над собой, братец, хватит, пойдем домой, в Мангачерию, и Хосе тоже, со слезами в голосе — не играй с этим револьвером, братец, послушай Обезьяну, уйдем.
— Я не могу вам простить, что вы не объяснили мне, что происходит, — сказал арфист. — Из-за криков братьев Леон и девушек я сидел как на иголках, но такого я и представить себе не мог, я думал, они просто дерутся. — Никто не догадывался, что произойдет, маэстро, — сказал Болас. — Семинарио тоже вытащил револьвер и водил им перед носом Литумы, мы так и ждали — вот-вот грянет выстрел.
Литума оставался все таким же спокойным, а Обезьяна — не давайте им, остановите их, случится несчастье, скажите ему вы, дон Ансельмо, вас он послушает. Рита и Марибель плакали, как плакала теперь Дикарка, а Сандра — пусть он подумает о своей жене, и Хосе — о ребенке, которого она ждет, не будь упрямым, братец, пойдем в Мангачерию. Раздался сухой щелк — сержант сомкнул ствол с рукояткой. И ровным голосом, невозмутимо — потом замыкают револьвер, и все в порядке, сеньор Семинарио, чего он ждет, пусть приготовится.
— Как влюбленные, которым что говори, что не говори, потому что они витают в облаках, — вздохнул Молодой. — Литуму заворожил револьвер.
— А он заворожил нас, — сказал Болас, — и Семинарио слушался его как мальчик. Как только Литума приказал, он разомкнул свой револьвер и вытащил все пули, кроме одной. У бедняги дрожали пальцы.
— Верно, сердце ему говорило, что он умрет.
— Все в порядке, а теперь, не глядя, положите руку на барабан и крутните его несколько раз, чтоб не знать, где пуля. Крутите на всю железку, как рулетку, — сказал сержант. — Потому это и называется русская рулетка, арфист, понимаете?
— Хватит разглагольствовать, — сказал Семинарио. — Начнем, поганый чоло.
— Вы в четвертый раз меня оскорбляете, сеньор Семинарио, — сказал Литума.
— Мурашки по коже бегали, когда они крутили барабан, — сказал Болас. — Как будто два мальчишки волчок запускали.
— Видишь, девушка, что за люди пьюранцы, — сказал арфист. — Надо же — поставить на карту жизнь из-за одной только гордости.
— Какое там из-за гордости, — сказала Чунга. — С перепоя и чтобы мне насолить.
Литума отпустил барабан. Теперь полагается бросить жребий, кому первому, но неважно, он его вызвал — Литума поднял револьвер, — ему и начинать — приложил дуло к виску, — зажмурить глаза — и зажмурил глаза — и выстрелить — и нажал собачку: щелк, и залязгали зубы. Он побледнел, и все побледнели, раскрыл рот, и все раскрыли рот.
— Замолчи, Болас, — сказал Молодой. — Не видишь, что она плачет?
Дон Ансельмо погладил Дикарку по голове и протянул ей свой цветастый носовой платок — не плачь, девушка, дело прошлое, что уж теперь, а Молодой зажег сигарету и затянулся. Сержант положил револьвер на стол и стал медленно пить из пустого стакана, но никто не засмеялся. Лицо у него было мокрое от пота.
— Ничего не случилось, не волнуйтесь, — умолял Молодой. — Вы повредите себе, маэстро, клянусь вам, ничего не случилось.
Ты заставил меня испытать такое чувство, какого я никогда не испытывал, — пробормотал Обезьяна. — А теперь уйдем, прошу тебя, братец.
И Хосе, словно очнувшись, — это незабываемо, братец, ты настоящий герой, и зажужжали девицы, столпившиеся у лестницы, и завопила Сандра, и Молодой с Боласом — успокойтесь, маэстро, не волнуйтесь, а Семинарио сердито оттолкнул стол — тише, черт побери, теперь моя очередь, замолчите. Он поднял револьвер, приставил его к виску, но не зажмурил глаза, а только вобрал в грудь воздух.
— Мы с фараонами услышали выстрел, когда входили в поселок, — сказала Чунга. — Выстрел и крики. Мы стали ногами дубасить в дверь, но вы не открывали, и жандармы вышибли ее прикладами.
— Только что умер человек, Чунга, — сказал Молодой. — Кто же в эту минуту мог думать о том, чтобы открыть дверь.
— Он повалился на Литуму, — сказал Болас, — и они оба упали на пол. Приятель Семинарио закричал, чтобы позвали доктора Севальоса, но от испуга никто не мог двинуться с места. И кроме того, все уже было бесполезно.
— А он? — едва слышно сказала Дикарка.
Он смотрел на кровь, которой забрызгал его Семинарио, и ощупывал себя, без сомнения думая, что это его кровь, и ему не приходило в голову встать, и он все еще сидел на полу, ощупывая себя, когда ворвались жандармы с винтовками наперевес — ни с места, если с сержантом что-нибудь случилось, им не поздоровится. Но никто не обращал на них внимания — непобедимые и девицы метались по залу, толкая друг друга и натыкаясь на стулья, арфист дрожащими руками цеплялся то за одного, то за другого — кто, кто умер? — и один из полицейских встал перед лестницей и заставил попятиться тех, кто хотел убежать. Чунга, Молодой и Болас наклонились над Семинарио. Он лежал ничком с револьвером в руке, и в волосах его расплывалось липкое пятно. Его приятель стоял на коленях, закрыв лицо руками, а Литума все ощупывал себя.
— Жандармы спрашивают — что случилось, сержант? Он имел наглость напасть на вас, и вам пришлось уложить его? — сказал Болас. — А он, как в беспамятстве, на все отвечает: да, да.
— Сеньор покончил с собой, — сказал Обезьяна. — Мы тут ни при чем, дайте нам выйти, нас ждут наши семьи.
Но жандармы заперли дверь на засов и охраняли ее с винтовками на изготовку, держа палец на спусковом крючке, и вид у них был — не подступись.
— Будьте людьми, ради Бога, дайте нам выйти, — повторял Хосе. — Мы тихо-мирно развлекались и ни во что не вмешивались, клянемся вам всем святым.
— Принеси сверху одеяло, Марибель, — сказала Чунга. — Надо его прикрыть.
Ты одна не потеряла голову, Чунга, — сказал Молодой.
— Потом мне пришлось его выбросить, ничем нельзя было вывести пятна, — сказала Чунга.
— Странные вещи с ними случаются, — сказал арфист. — И живут они не так, как другие, и умирают не так, как другие.
— О ком вы говорите, маэстро? — сказал Молодой.
— Обо всех Семинарио, — ответил арфист. С минуту он сидел с открытым ртом, будто собираясь что-то добавить, но больше ничего не сказал.
— Я думаю, Хосефино уже не придет за мной, — сказала Дикарка. — Уже очень поздно.
Дверь была открыта, и через нее вливалось солнце, пламенея, как прожорливый пожар, во всех уголках зала. Высоко-высоко над крышами поселка сияла голубизна безоблачного неба, а поодаль виднелись золотистые пески и редкие, низкорослые рожковые деревья.
— Мы подвезем тебя, девушка, — сказал арфист. — Так тебе не придется тратиться на такси.
Часть IV
— Он был пьян, и мы не приняли это всерьез, — сказал Болас. — Сеньор Семинарио рассмеялся.
Но сержант опять вытащил револьвер и, взявшись одной рукой за рукоятку, а другой за ствол, старался разомкнуть его. Все вокруг начали переглядываться, принужденно посмеиваться и ерзать на стульях, вдруг сделавшихся неудобными. Только арфист продолжал пить — русская рулетка? — маленькими глотками — что это такое, ребята?
— Это такая штука, которая позволяет проверить, мужчины ли те, кто называет себя мужчинами, — сказал сержант. — Сейчас увидите, старина.
— Я понял, что это всерьез, по спокойствию Литумы, — сказал Молодой.
Семинарио, наклонив голову, молча следил за ним, и, хотя взгляд его был по-прежнему вызывающим, в нем в то же время сквозила растерянность. Сержант наконец разомкнул револьвер и, вынимая из барабана патроны, стоймя ставил их в ряд между стаканами, бутылками и полными окурков пепельницами. Дикарка всхлипнула.
— А меня он, скорее, обманул своим спокойствием, — сказала Чунга, — а то бы я вырвала у него револьвер, когда он его разряжал.
— Что с тобой, фараон, — сказал Семинарио, — что это за фокусы.
У него дрожал голос, и Молодой кивнул — да, на этот раз с него слетела вся спесь. Арфист поставил стакан на стол и с беспокойством понюхал воздух — они вправду ссорятся, ребята? Не надо так, пусть продолжают дружески беседовать о Чапиро Семинарио. Но девицы убежали из-за стола — Рита, Сандра, Ма-рибель квохча, Амапола и Гортензия пища, как птички, — и, столпившись у лестницы, шептались, глядя на мужчин округлившимися от страха глазами. Болас и Молодой взяли арфиста под руки и чуть не на весу оттащили его в угол, где располагался оркестр.
— Почему вы не уговорили его, — пролепетала Дикарка. — Когда с ним говорят по-хорошему, он понимает. Почему вы хотя бы не попробовали.
Чунга попробовала: пусть он уберет свой револьвер, кого он хочет запугать.
— Ты слышала, Чунга, как он давеча обругал меня по матери, — сказал Литума. — И лейтенанта Сиприано тоже, хотя он его даже не знает. Посмотрим, как ведут себя такие матерщинники, когда от человека требуется хладнокровие и выдержка.
— Что с тобой, фараон, — заорал Семинарио, — к чему весь этот спектакль?
И Хосефино перебил его: сеньор Семинарио напрасно притворяется, к чему прикидываться пьяным? Пусть лучше признается, что попросту боится, не в обиду ему будь сказано.
— И его приятель тоже попытался помешать им, — сказал Болас. — Мол, пойдем отсюда, брат, не впутывайся в скверную историю. Но Семинарио уже взбодрился и отпихнул его.
— И меня тоже, — сказала Чунга. — За то, что я крикнула: перестаньте, что за безобразие, перестаньте, мать вашу так.
— У, мужик в юбке, — сказал Семинарио. — Убирайся к чертям, не то я тебя продырявлю.
Литума кончиками пальцев держал перед собой револьвер, глядя в пузатый барабан с пятью отверстиями, и говорил негромко, наставительным тоном: сначала смотрят, пустой ли он, не осталось ли в нем пули.
— Он обращался вроде бы не к нам, а к револьверу, — сказал Молодой. — Такое было впечатление, Дикарка.
И тут Чунга вскочила, бросилась через зал и выбежала, изо всей силы хлопнув дверью.
— Когда они нужны, их никогда не видно, — сказала она. — Мне пришлось дойти до памятника Грау, чтоб найти двух полицейских.
Сержант взял одну пулю и, держа ее двумя пальцами, поднял повыше, чтобы на нее падал свет голубой лампочки: потом берут патрон и вставляют его в револьвер. И Обезьяна — ты потерял контроль над собой, братец, хватит, пойдем домой, в Мангачерию, и Хосе тоже, со слезами в голосе — не играй с этим револьвером, братец, послушай Обезьяну, уйдем.
— Я не могу вам простить, что вы не объяснили мне, что происходит, — сказал арфист. — Из-за криков братьев Леон и девушек я сидел как на иголках, но такого я и представить себе не мог, я думал, они просто дерутся. — Никто не догадывался, что произойдет, маэстро, — сказал Болас. — Семинарио тоже вытащил револьвер и водил им перед носом Литумы, мы так и ждали — вот-вот грянет выстрел.
Литума оставался все таким же спокойным, а Обезьяна — не давайте им, остановите их, случится несчастье, скажите ему вы, дон Ансельмо, вас он послушает. Рита и Марибель плакали, как плакала теперь Дикарка, а Сандра — пусть он подумает о своей жене, и Хосе — о ребенке, которого она ждет, не будь упрямым, братец, пойдем в Мангачерию. Раздался сухой щелк — сержант сомкнул ствол с рукояткой. И ровным голосом, невозмутимо — потом замыкают револьвер, и все в порядке, сеньор Семинарио, чего он ждет, пусть приготовится.
— Как влюбленные, которым что говори, что не говори, потому что они витают в облаках, — вздохнул Молодой. — Литуму заворожил револьвер.
— А он заворожил нас, — сказал Болас, — и Семинарио слушался его как мальчик. Как только Литума приказал, он разомкнул свой револьвер и вытащил все пули, кроме одной. У бедняги дрожали пальцы.
— Верно, сердце ему говорило, что он умрет.
— Все в порядке, а теперь, не глядя, положите руку на барабан и крутните его несколько раз, чтоб не знать, где пуля. Крутите на всю железку, как рулетку, — сказал сержант. — Потому это и называется русская рулетка, арфист, понимаете?
— Хватит разглагольствовать, — сказал Семинарио. — Начнем, поганый чоло.
— Вы в четвертый раз меня оскорбляете, сеньор Семинарио, — сказал Литума.
— Мурашки по коже бегали, когда они крутили барабан, — сказал Болас. — Как будто два мальчишки волчок запускали.
— Видишь, девушка, что за люди пьюранцы, — сказал арфист. — Надо же — поставить на карту жизнь из-за одной только гордости.
— Какое там из-за гордости, — сказала Чунга. — С перепоя и чтобы мне насолить.
Литума отпустил барабан. Теперь полагается бросить жребий, кому первому, но неважно, он его вызвал — Литума поднял револьвер, — ему и начинать — приложил дуло к виску, — зажмурить глаза — и зажмурил глаза — и выстрелить — и нажал собачку: щелк, и залязгали зубы. Он побледнел, и все побледнели, раскрыл рот, и все раскрыли рот.
— Замолчи, Болас, — сказал Молодой. — Не видишь, что она плачет?
Дон Ансельмо погладил Дикарку по голове и протянул ей свой цветастый носовой платок — не плачь, девушка, дело прошлое, что уж теперь, а Молодой зажег сигарету и затянулся. Сержант положил револьвер на стол и стал медленно пить из пустого стакана, но никто не засмеялся. Лицо у него было мокрое от пота.
— Ничего не случилось, не волнуйтесь, — умолял Молодой. — Вы повредите себе, маэстро, клянусь вам, ничего не случилось.
Ты заставил меня испытать такое чувство, какого я никогда не испытывал, — пробормотал Обезьяна. — А теперь уйдем, прошу тебя, братец.
И Хосе, словно очнувшись, — это незабываемо, братец, ты настоящий герой, и зажужжали девицы, столпившиеся у лестницы, и завопила Сандра, и Молодой с Боласом — успокойтесь, маэстро, не волнуйтесь, а Семинарио сердито оттолкнул стол — тише, черт побери, теперь моя очередь, замолчите. Он поднял револьвер, приставил его к виску, но не зажмурил глаза, а только вобрал в грудь воздух.
— Мы с фараонами услышали выстрел, когда входили в поселок, — сказала Чунга. — Выстрел и крики. Мы стали ногами дубасить в дверь, но вы не открывали, и жандармы вышибли ее прикладами.
— Только что умер человек, Чунга, — сказал Молодой. — Кто же в эту минуту мог думать о том, чтобы открыть дверь.
— Он повалился на Литуму, — сказал Болас, — и они оба упали на пол. Приятель Семинарио закричал, чтобы позвали доктора Севальоса, но от испуга никто не мог двинуться с места. И кроме того, все уже было бесполезно.
— А он? — едва слышно сказала Дикарка.
Он смотрел на кровь, которой забрызгал его Семинарио, и ощупывал себя, без сомнения думая, что это его кровь, и ему не приходило в голову встать, и он все еще сидел на полу, ощупывая себя, когда ворвались жандармы с винтовками наперевес — ни с места, если с сержантом что-нибудь случилось, им не поздоровится. Но никто не обращал на них внимания — непобедимые и девицы метались по залу, толкая друг друга и натыкаясь на стулья, арфист дрожащими руками цеплялся то за одного, то за другого — кто, кто умер? — и один из полицейских встал перед лестницей и заставил попятиться тех, кто хотел убежать. Чунга, Молодой и Болас наклонились над Семинарио. Он лежал ничком с револьвером в руке, и в волосах его расплывалось липкое пятно. Его приятель стоял на коленях, закрыв лицо руками, а Литума все ощупывал себя.
— Жандармы спрашивают — что случилось, сержант? Он имел наглость напасть на вас, и вам пришлось уложить его? — сказал Болас. — А он, как в беспамятстве, на все отвечает: да, да.
— Сеньор покончил с собой, — сказал Обезьяна. — Мы тут ни при чем, дайте нам выйти, нас ждут наши семьи.
Но жандармы заперли дверь на засов и охраняли ее с винтовками на изготовку, держа палец на спусковом крючке, и вид у них был — не подступись.
— Будьте людьми, ради Бога, дайте нам выйти, — повторял Хосе. — Мы тихо-мирно развлекались и ни во что не вмешивались, клянемся вам всем святым.
— Принеси сверху одеяло, Марибель, — сказала Чунга. — Надо его прикрыть.
Ты одна не потеряла голову, Чунга, — сказал Молодой.
— Потом мне пришлось его выбросить, ничем нельзя было вывести пятна, — сказала Чунга.
— Странные вещи с ними случаются, — сказал арфист. — И живут они не так, как другие, и умирают не так, как другие.
— О ком вы говорите, маэстро? — сказал Молодой.
— Обо всех Семинарио, — ответил арфист. С минуту он сидел с открытым ртом, будто собираясь что-то добавить, но больше ничего не сказал.
— Я думаю, Хосефино уже не придет за мной, — сказала Дикарка. — Уже очень поздно.
Дверь была открыта, и через нее вливалось солнце, пламенея, как прожорливый пожар, во всех уголках зала. Высоко-высоко над крышами поселка сияла голубизна безоблачного неба, а поодаль виднелись золотистые пески и редкие, низкорослые рожковые деревья.
— Мы подвезем тебя, девушка, — сказал арфист. — Так тебе не придется тратиться на такси.
Часть IV
Каноэ бесшумно пристают к берегу, и Фусия, Пантача и Ньевес выскакивают на землю. Они на несколько метров углубляются в чащу, садятся на корточки, тихо переговариваются. Уамбисы между тем вытаскивают из воды каноэ, прячут их в кустарнике, заравнивают следы в прибрежном иле и, в свою очередь, входят в лес. В руках у них пукуны, топоры, луки, на шее — связки стрел, а на поясе — ножи и просмоленные камышовые трубки с кураре. Их лица, торсы, руки и ноги сплошь покрыты татуировкой, а зубы и ногти выкрашены как в дни больших празднеств. Пантача и Ньевес вооружены ружьями, у Фусии только револьвер.
Один из уамбисов обменивается с ними несколькими словами, потом пригибается и исчезает в зарослях. Хозяин чувствует себя лучше? Он вовсе не чувствовал себя плохо, кто это выдумал? Но пусть хозяин не повышает голоса, а то люди начинают нервничать. Безмолвные фигуры, рассеянные под деревьями, уамбисы настороженно озираются по сторонам; движения у них сдержанные, и только глаза, в которых пляшут шальные искорки, да слегка подергивающиеся губы выдают хмельное возбуждение — всю ночь они пили анисовку и отвары, сидя у костра на песчаной отмели, где они сделали привал. Некоторые обмакивают в кураре опушенные хлопком острия стрел, другие продувают сербатаны. Они долго сидят, не глядя друг на друга, в молчаливом ожидании. Солнце стоит уже высоко, и желтые языки его пламени растапливают уиро и ачоте[68] на голых телах. Все вокруг стало ярче и рельефнее — листва зеленее, кора шершавее. Свет и тени ложатся на землю затейливым кружевом. С высоты доносится оглушительный гомон птиц. Наконец неслышно, как кошка, из зарослей показывается уамбис, ходивший на разведку. Фусия встает, выслушивает его и оборачивается к Пантаче и Ньевесу: мураты ушли на охоту, в селении остались только женщины и дети, не видно ни каучука, ни шкур. Стоит ли идти туда, несмотря на это? Хозяин думает, что стоит, как знать, может быть, они все спрятали, собаки. Теперь уамбисы обступают разведчика и не спеша расспрашивают его, а он вполголоса отвечает на их односложные вопросы, подкрепляя свои слова жестами и легкими кивками. Потом они разбиваются на три группы — с хозяином, Пантачей и Ньевесом во главе — и в таком порядке продвигаются через лес вслед за двумя уамбисами, которые ударами мачете прокладывают им дорогу. Тишину нарушает только шорох шагов да шелест высоких трав и раздвигаемых ветвей, которые, распрямляясь, смыкаются у них за спиной. Они долго идут в лесной полутьме, как вдруг становится заметно светлее — косые лучи солнца проникают в чащу, которая переходит в редкое мелколесье и подрост. Они останавливаются. Вдали уже видна опушка леса, а за ней широкая поляна, хижины и спокойные воды озера. Хозяин и христиане делают еще несколько шагов и обозревают местность. Хижины скучены на голом бугре, неподалеку от озера, а за селением, которое кажется безлюдным, желтеет плоская ровная отмель. Справа тянется перелесок, подступающий почти к самым хижинам. Пусть Пантача со своими людьми ударит оттуда, и тогда мураты бросятся в эту сторону. Пантача оборачивается и, жестикулируя, объясняет задачу окружившим его уамбисам, а те слушают и кивают. Они уходят гуськом, пригибаясь и отводя руками лианы, а хозяин, Ньевес и остальные опять всматриваются в селение. Теперь оно подает признаки жизни: между хижинами угадывается какое-то движение, и группа людей — что у них на головах, должно быть, кувшины — медленно направляется к озеру, сопровождаемая крохотными фигурками, то ли собаками, то ли детьми. Ньевес что-нибудь видит? Каучука не видать, хозяин, но на столбах что-то развешано, может быть, шкуры сушатся. Хозяин не понимает, в чем дело, в этих местах растет гевея, может, здесь уже побывали скупщики каучука? Эти мураты — народ ленивый, вряд ли они надрываются на работе. В хриплых голосах уамбисов, переговаривающихся между собой, звучат все более резкие ноты. Кто сидя на корточках, кто стоя, кто взобравшись на сук, они пристально смотрят на хижины, на смутные силуэты людей, спустившихся к озеру, на мельтешащие возле них фигурки, и в блеске их глаз есть что-то от хищных огоньков, сверкающих в расширенных зрачках голодного зверя, и даже мускулы их переливаются под кожей, как у изготовившегося к прыжку ягуара. Они нервно сжимают сербатаны, ощупывают луки и ножи, бьют себя по ляжкам и лязгают отточенными, острыми, как гвозди, зубами, вымазанными уиро, или покусывают лианы, стебельки, волокна табака. Фусия подходит к ним, говорит им несколько слов, и они в ответ рычат и плюют; лица у них одновременно улыбающиеся, возбужденные и воинственные. Опустившись на одно колено возле Ньевеса, Фусия озирает селение. Люди возвращаются с озера и, устало, тяжело ступая, разбредаются между хижин. Где-то разожгли костер: сизый дымок, как деревце, тянется к сияющему небу. Лает собака. Фусия и Ньевес переглядываются, уамбисы подносят к губам пукуны и выглядывают из-за кустов, но собака не показывается. Невидимая, она время от времени лает, оставаясь в безопасности. А что, если когда-нибудь они войдут в селение, а из хижин выскочат солдаты, которые их поджидали? Хозяину никогда не приходила в голову такая мысль? Нет, никогда. А ему приходила, и каждый раз, когда они уезжают, он представляет себе, как они возвращаются на остров, а с обрыва в них целят из винтовок солдаты. Или там все сожжено, жены уамбисов перебиты, а хозяйку увезли. Вначале он немножко побаивался, но теперь нет, просто нервы пошаливают. А хозяину никогда не было страшно? Нет, потому что он знает — бедняки, которые поддаются страху, всю жизнь остаются бедняками. Но на него это не действует, хозяин: Ньевес всегда был беден, и бедность не избавляла его от страха. Это потому, что Ньевес покоряется судьбе, а хозяин нет. Ему не повезло, но черные дни пройдут, и рано или поздно он тоже станет богачом. Кто может в этом сомневаться, хозяин, он всегда добивается своего. И тут утреннюю тишину взрывает рев голосов: пошедшие в обход уамбисы с диким воем выбегают из перелеска, мчатся к селению, поднимаются на взгорок, и среди голых тел мелькают белые штаны Пантачи, и слышны его крики, напоминающие хохот чикуа[69]. Теперь уже лает много собак, а из хижине визгом выскакивают люди и, спотыкаясь, размахивая руками, натыкаясь друг на друга, в смятении бегут по другому склону косогора к лесу, и вот наконец отчетливо видно: это женщины. Позади Ньевеса и Фусии уамбисы беснуются и вопят, так что вокруг дрожит листва и уже не слышно птиц. Хозяин оборачивается к ним и указывает в ту сторону, откуда бегут женщины: ну давайте. Но они еще несколько секунд топчутся на месте, раздувая ноздри и рыча, как вдруг один из них поднимает пукуну и бросается вперед через узкую полоску поросли отделяющей их от поляны, а когда он выбегает на луг, остальные тоже бросаются бежать, крича так, что на шее вздуваются жилы. Фусия и Ньевес идут за ними, а на поляне женщины кидаются врассыпную, вздымают руки к небу, мечутся из стороны в сторону, падают и одна за другой скрываются из виду, захлестнутые черно-красной ордою. И впереди, и позади Фусии и Ньевеса не умолкают крики, словно они исходят из светящейся пыли, которая окутывает их, пока они поднимаются по косогору. В селении Муратов уамбисы носятся между хижинами, крушат в щепы тонкие стены, ударами мачете сносят крыши из ярины, кто швыряет камнями в проломы, кто затаптывает костер. Фусия трясет за плечо то одного, то другого, расспрашивает, отдает приказания. А вот и Пантача — с выпученными глазами и открытым ртом он сидит на большом глиняном кувшине, и по лицу его катится пот. Он указывает на еще не разгромленную хижину — там был старик. Да, хозяин, как Пантача ни уговаривал их, они отрезали ему голову. Некоторые уамбисы наконец успокоились и рыщут в поисках добычи, тащат шкуры, мячи каучука, одеяла, которые складывают на поляне. Крики доносятся теперь только из остова тростниковой хижины, куда согнали женщин, за которыми, стоя поодаль, с равнодушным видом наблюдают три уамбиса. Хозяин и Ньевес входят в уцелевшую хижину. Два уамбиса стоят на коленях, наклонившись над простертым на полу телом, — видны короткие дряблые ноги, деревянный гульфик, живот, безволосая хилая грудь, выпирающие ребра, обтянутые землистой кожей. Один из уамбисов оборачивается и показывает им отрезанную голову. Из нее уже едва сочатся алые капли, но из отверстия между костлявыми плечами все еще бьет — собаки, — густая, темная кровь — только посмотри на них. Но Ньевес уже вышел из хижины, пятясь как рак, а уамбисы не выказывают никакого воодушевления, и глаза у них пустые, осовелые. Они молча, с бесстрастными лицами слушают Фусию, который кричит, размахивая револьвером, а когда он умолкает, выходят из хижины. Фусия выходит вслед за ними и наталкивается на Ньевеса, который стоит, нагнув голову и прислонившись к стене, — его рвет. Нет, он еще не избавился от страха, но ему нечего стыдиться, из-за этих собак кого хочешь стошнит. Что толку от Пантачи, который был с ними? Что толку от приказаний хозяина? Они никогда не научатся вести себя как люди, будь они прокляты, и в любой день могут отрезать головы им самим. Но Фусия выбьет дурь из этих падл, черт побери, он заставит их слушаться, сволочей, хотя бы ему пришлось пустить в ход револьвер. Они возвращаются на поляну, и уамбисы, расступаясь, пропускают их туда, где на земле разложена добыча: шкуры оленей уанган[70], ящериц и змей, тыквенные бутылки, бусы, каучук, связки барбаско[71]. Кричат, вращая глазами, женщины, лают собаки, а Фусия рассматривает на свет шкуры и прикидывает вес каучука. Ньевес отходит в сторонку и садится на упавшее дерево. К нему подходит Пантача. Этот старик был колдун? Кто его знает, только он не пытался убежать и, когда они вошли, сидел себе и жег какие-то травы. Он закричал? Кто его знает, Пантача не слышал. Сначала он попробовал остановить их, а потом ушел, ему стало до того муторно, что ноги дрожали, и он даже не заметил, как обделался. Хозяин разозлился, уж это точно, и не потому, что ему так уж жаль этого старика, а из-за их самовольства — зачем они не послушались. Да и добычи почти никакой — шкуры порченые, а каучук самый бросовый, как же ему не злиться. Но зачем он притворяется, зачем скрывает, что, помимо всего прочего, он болен? На острове как-то забываешь, что чунчи — это чунчи, но теперь это сразу видно, они, христиане, не могут так жить, будь у него масато, он бы напился. Смотри-ка, они еще спорят с хозяином, ну и рассвирепеет же он. Голос Фусии, которого не видно из-за спин обступивших его плотным кольцом уамбисов, не так уж громок, а они неистово орут, грозят кулаками, плюют и дрожат от ярости. Но вот над копнами гладких черных волос показывается его рука с поблескивающим на солнце револьвером. Он стреляет в небо — и уамбисы затихают, стреляет еще раз — и женщины тоже умолкают. Только собаки не унимаются. Почему хозяин хочет сразу трогаться в путь? Уамбисы устали, Пантача тоже устал, и они хотят отпраздновать это дело, это их право, ведь они из кожи вон лезут не из-за каучука и шкур, а только ради удовольствия, и, если их держать в черном теле, они когда-нибудь распалятся и перебьют их. Дело в том, что хозяин болен, Пантача, он хочет это скрыть, но не может. Разве раньше в таких случаях он не приходил в хорошее настроение? Разве он сам не любил погулять? А теперь он даже не смотрит на женщин и все время злится. Может, он бесится оттого, что ему не удается разбогатеть, как ему хочется? Теперь из толпы уамбисов, окружающих Фусию, доносится не рев, а оживленное жужжание — они разговаривают с хозяином взволнованно, но без озлобления, а иные лица уже повеселели. Притихшие женщины жмутся друг к другу, придерживая возле себя детей и собак. Болен? Ясное дело, за день до того, как Хум сбежал с острова, Ньевес вечером зашел к хозяину и увидел, как ачуалки натирают ему ноги смолою, а он взбеленился, заорал «пошел вон», не хотел, видно, чтобы знали, что он хворает. Фусия отдает распоряжения, и уамбисы сворачивают шкуры, взваливают на плечи мячи каучука, растаптывают и ломают все, что хозяин забраковал. Пантача и Ньевес подходят к Фусии. Эти собаки с каждым днем наглеют, не хотят слушаться, сволочи, но он им покажет. Да ведь они только хотели отпраздновать это дело, хозяин, тем более что здесь столько женщин, почему он им не позволил? Ну и болван! И он туда же? Ему, дубине, наплевать, что в этих местах полно войск? Если бы они перепились, то дня два не очухались бы, и все, начиная с него, говнюка, валялись бы, как бревна, а тем временем могли бы вернуться мураты или нагрянуть солдаты. Хозяин не желает рисковать из-за такой ерунды, пусть тащат товар к реке, да побыстрее, недоносок. Несколько уамбисов уже спускаются по косогору, и Пантача, почесываясь, идет за ними. Он подгоняет их, но они не торопятся — плетутся нехотя, молчаливые и угрюмые. Те, что остались в селении, бродят из стороны в сторону, избегая попадаться на глаза Фусии, который, стоя посреди поляны, следит за ними с револьвером в руке. Наконец вспыхивают тростниковые стены уцелевшей хижины. Уамбисы перестают слоняться и, словно умиротворенные, ждут, когда пламя охватит ее со всех сторон, превратив в огромный костер. После этого они отправляются в обратный путь, но, спускаясь по голому склону, время от времени оборачиваются и смотрят на женщин, которые бросают в пылающую хижину пригоршни земли. В лесу им снова приходится ударами мачете прокладывать узкую тропку и пробираться между деревьями, лианами, бочагами. К тому времени, когда они выходят на берег, Пантача со своими людьми уже успевает вытащить из кустов каноэ и погрузить добычу. Все садятся в лодки и отплывают; впереди идет каноэ лоцмана, который веслом измеряет глубину. Они плывут весь остаток дня, если не считать короткой остановки для еды, а когда темнеет, пристают к косе, почти скрытой колючей щетиной сросшихся чамбир. Разжигают костер, достают провизию, пекут лепешки из маниоки. Пантача и Ньевес зовут хозяина. Нет, ему не хочется есть. Он ничком лежит на песке, подложив под голову руки. Они едят, потом рядышком валятся наземь и укрываются одеялом, захваченным у Муратов. Больно смотреть, до чего изменился хозяин, мало того что не ест — даже не разговаривает. Наверное, в ногах у него хворь — ты обратил внимание, что он еле ходит и все время отстает? Должно быть, они болят у него, наверняка болят, да и недаром он ни за что не снимает брюк и сапог. Ночь разговаривает сама с собой голосами насекомых, голосами воды, плещущей о скалы, о песок, о прибрежный тростник. Светляки мерцают в темноте, как блуждающие огоньки. Но Пантача видел, как Ньевес взял себе акитаи из вещей, которые они забрали у Муратов, очень красивый, разноцветный, уамбисы таких не делают. Взял и спрятал за пазуху, он видел. Да? А как Пантача думает, почему Хум удрал с острова? Пусть он не переводит разговор на другое. Он везет шапре этот акитаи? Он влюбился в нее? Как он может влюбиться в нее, когда они даже не понимают друг друга, да и не больно она ему нравится. Тогда, значит, он ему отдаст ее? Когда они вернутся? В ту же ночь? Да, как только вернутся, в ту же ночь, если хочет. Для кого же тогда он взял этот акитаи? Для какой-нибудь ачуалки? Хозяин обещал ему одну из ачуалок? Ни для кого, для себя самого, ему нравятся всякие вещицы из перьев. Просто так, на память.
Один из уамбисов обменивается с ними несколькими словами, потом пригибается и исчезает в зарослях. Хозяин чувствует себя лучше? Он вовсе не чувствовал себя плохо, кто это выдумал? Но пусть хозяин не повышает голоса, а то люди начинают нервничать. Безмолвные фигуры, рассеянные под деревьями, уамбисы настороженно озираются по сторонам; движения у них сдержанные, и только глаза, в которых пляшут шальные искорки, да слегка подергивающиеся губы выдают хмельное возбуждение — всю ночь они пили анисовку и отвары, сидя у костра на песчаной отмели, где они сделали привал. Некоторые обмакивают в кураре опушенные хлопком острия стрел, другие продувают сербатаны. Они долго сидят, не глядя друг на друга, в молчаливом ожидании. Солнце стоит уже высоко, и желтые языки его пламени растапливают уиро и ачоте[68] на голых телах. Все вокруг стало ярче и рельефнее — листва зеленее, кора шершавее. Свет и тени ложатся на землю затейливым кружевом. С высоты доносится оглушительный гомон птиц. Наконец неслышно, как кошка, из зарослей показывается уамбис, ходивший на разведку. Фусия встает, выслушивает его и оборачивается к Пантаче и Ньевесу: мураты ушли на охоту, в селении остались только женщины и дети, не видно ни каучука, ни шкур. Стоит ли идти туда, несмотря на это? Хозяин думает, что стоит, как знать, может быть, они все спрятали, собаки. Теперь уамбисы обступают разведчика и не спеша расспрашивают его, а он вполголоса отвечает на их односложные вопросы, подкрепляя свои слова жестами и легкими кивками. Потом они разбиваются на три группы — с хозяином, Пантачей и Ньевесом во главе — и в таком порядке продвигаются через лес вслед за двумя уамбисами, которые ударами мачете прокладывают им дорогу. Тишину нарушает только шорох шагов да шелест высоких трав и раздвигаемых ветвей, которые, распрямляясь, смыкаются у них за спиной. Они долго идут в лесной полутьме, как вдруг становится заметно светлее — косые лучи солнца проникают в чащу, которая переходит в редкое мелколесье и подрост. Они останавливаются. Вдали уже видна опушка леса, а за ней широкая поляна, хижины и спокойные воды озера. Хозяин и христиане делают еще несколько шагов и обозревают местность. Хижины скучены на голом бугре, неподалеку от озера, а за селением, которое кажется безлюдным, желтеет плоская ровная отмель. Справа тянется перелесок, подступающий почти к самым хижинам. Пусть Пантача со своими людьми ударит оттуда, и тогда мураты бросятся в эту сторону. Пантача оборачивается и, жестикулируя, объясняет задачу окружившим его уамбисам, а те слушают и кивают. Они уходят гуськом, пригибаясь и отводя руками лианы, а хозяин, Ньевес и остальные опять всматриваются в селение. Теперь оно подает признаки жизни: между хижинами угадывается какое-то движение, и группа людей — что у них на головах, должно быть, кувшины — медленно направляется к озеру, сопровождаемая крохотными фигурками, то ли собаками, то ли детьми. Ньевес что-нибудь видит? Каучука не видать, хозяин, но на столбах что-то развешано, может быть, шкуры сушатся. Хозяин не понимает, в чем дело, в этих местах растет гевея, может, здесь уже побывали скупщики каучука? Эти мураты — народ ленивый, вряд ли они надрываются на работе. В хриплых голосах уамбисов, переговаривающихся между собой, звучат все более резкие ноты. Кто сидя на корточках, кто стоя, кто взобравшись на сук, они пристально смотрят на хижины, на смутные силуэты людей, спустившихся к озеру, на мельтешащие возле них фигурки, и в блеске их глаз есть что-то от хищных огоньков, сверкающих в расширенных зрачках голодного зверя, и даже мускулы их переливаются под кожей, как у изготовившегося к прыжку ягуара. Они нервно сжимают сербатаны, ощупывают луки и ножи, бьют себя по ляжкам и лязгают отточенными, острыми, как гвозди, зубами, вымазанными уиро, или покусывают лианы, стебельки, волокна табака. Фусия подходит к ним, говорит им несколько слов, и они в ответ рычат и плюют; лица у них одновременно улыбающиеся, возбужденные и воинственные. Опустившись на одно колено возле Ньевеса, Фусия озирает селение. Люди возвращаются с озера и, устало, тяжело ступая, разбредаются между хижин. Где-то разожгли костер: сизый дымок, как деревце, тянется к сияющему небу. Лает собака. Фусия и Ньевес переглядываются, уамбисы подносят к губам пукуны и выглядывают из-за кустов, но собака не показывается. Невидимая, она время от времени лает, оставаясь в безопасности. А что, если когда-нибудь они войдут в селение, а из хижин выскочат солдаты, которые их поджидали? Хозяину никогда не приходила в голову такая мысль? Нет, никогда. А ему приходила, и каждый раз, когда они уезжают, он представляет себе, как они возвращаются на остров, а с обрыва в них целят из винтовок солдаты. Или там все сожжено, жены уамбисов перебиты, а хозяйку увезли. Вначале он немножко побаивался, но теперь нет, просто нервы пошаливают. А хозяину никогда не было страшно? Нет, потому что он знает — бедняки, которые поддаются страху, всю жизнь остаются бедняками. Но на него это не действует, хозяин: Ньевес всегда был беден, и бедность не избавляла его от страха. Это потому, что Ньевес покоряется судьбе, а хозяин нет. Ему не повезло, но черные дни пройдут, и рано или поздно он тоже станет богачом. Кто может в этом сомневаться, хозяин, он всегда добивается своего. И тут утреннюю тишину взрывает рев голосов: пошедшие в обход уамбисы с диким воем выбегают из перелеска, мчатся к селению, поднимаются на взгорок, и среди голых тел мелькают белые штаны Пантачи, и слышны его крики, напоминающие хохот чикуа[69]. Теперь уже лает много собак, а из хижине визгом выскакивают люди и, спотыкаясь, размахивая руками, натыкаясь друг на друга, в смятении бегут по другому склону косогора к лесу, и вот наконец отчетливо видно: это женщины. Позади Ньевеса и Фусии уамбисы беснуются и вопят, так что вокруг дрожит листва и уже не слышно птиц. Хозяин оборачивается к ним и указывает в ту сторону, откуда бегут женщины: ну давайте. Но они еще несколько секунд топчутся на месте, раздувая ноздри и рыча, как вдруг один из них поднимает пукуну и бросается вперед через узкую полоску поросли отделяющей их от поляны, а когда он выбегает на луг, остальные тоже бросаются бежать, крича так, что на шее вздуваются жилы. Фусия и Ньевес идут за ними, а на поляне женщины кидаются врассыпную, вздымают руки к небу, мечутся из стороны в сторону, падают и одна за другой скрываются из виду, захлестнутые черно-красной ордою. И впереди, и позади Фусии и Ньевеса не умолкают крики, словно они исходят из светящейся пыли, которая окутывает их, пока они поднимаются по косогору. В селении Муратов уамбисы носятся между хижинами, крушат в щепы тонкие стены, ударами мачете сносят крыши из ярины, кто швыряет камнями в проломы, кто затаптывает костер. Фусия трясет за плечо то одного, то другого, расспрашивает, отдает приказания. А вот и Пантача — с выпученными глазами и открытым ртом он сидит на большом глиняном кувшине, и по лицу его катится пот. Он указывает на еще не разгромленную хижину — там был старик. Да, хозяин, как Пантача ни уговаривал их, они отрезали ему голову. Некоторые уамбисы наконец успокоились и рыщут в поисках добычи, тащат шкуры, мячи каучука, одеяла, которые складывают на поляне. Крики доносятся теперь только из остова тростниковой хижины, куда согнали женщин, за которыми, стоя поодаль, с равнодушным видом наблюдают три уамбиса. Хозяин и Ньевес входят в уцелевшую хижину. Два уамбиса стоят на коленях, наклонившись над простертым на полу телом, — видны короткие дряблые ноги, деревянный гульфик, живот, безволосая хилая грудь, выпирающие ребра, обтянутые землистой кожей. Один из уамбисов оборачивается и показывает им отрезанную голову. Из нее уже едва сочатся алые капли, но из отверстия между костлявыми плечами все еще бьет — собаки, — густая, темная кровь — только посмотри на них. Но Ньевес уже вышел из хижины, пятясь как рак, а уамбисы не выказывают никакого воодушевления, и глаза у них пустые, осовелые. Они молча, с бесстрастными лицами слушают Фусию, который кричит, размахивая револьвером, а когда он умолкает, выходят из хижины. Фусия выходит вслед за ними и наталкивается на Ньевеса, который стоит, нагнув голову и прислонившись к стене, — его рвет. Нет, он еще не избавился от страха, но ему нечего стыдиться, из-за этих собак кого хочешь стошнит. Что толку от Пантачи, который был с ними? Что толку от приказаний хозяина? Они никогда не научатся вести себя как люди, будь они прокляты, и в любой день могут отрезать головы им самим. Но Фусия выбьет дурь из этих падл, черт побери, он заставит их слушаться, сволочей, хотя бы ему пришлось пустить в ход револьвер. Они возвращаются на поляну, и уамбисы, расступаясь, пропускают их туда, где на земле разложена добыча: шкуры оленей уанган[70], ящериц и змей, тыквенные бутылки, бусы, каучук, связки барбаско[71]. Кричат, вращая глазами, женщины, лают собаки, а Фусия рассматривает на свет шкуры и прикидывает вес каучука. Ньевес отходит в сторонку и садится на упавшее дерево. К нему подходит Пантача. Этот старик был колдун? Кто его знает, только он не пытался убежать и, когда они вошли, сидел себе и жег какие-то травы. Он закричал? Кто его знает, Пантача не слышал. Сначала он попробовал остановить их, а потом ушел, ему стало до того муторно, что ноги дрожали, и он даже не заметил, как обделался. Хозяин разозлился, уж это точно, и не потому, что ему так уж жаль этого старика, а из-за их самовольства — зачем они не послушались. Да и добычи почти никакой — шкуры порченые, а каучук самый бросовый, как же ему не злиться. Но зачем он притворяется, зачем скрывает, что, помимо всего прочего, он болен? На острове как-то забываешь, что чунчи — это чунчи, но теперь это сразу видно, они, христиане, не могут так жить, будь у него масато, он бы напился. Смотри-ка, они еще спорят с хозяином, ну и рассвирепеет же он. Голос Фусии, которого не видно из-за спин обступивших его плотным кольцом уамбисов, не так уж громок, а они неистово орут, грозят кулаками, плюют и дрожат от ярости. Но вот над копнами гладких черных волос показывается его рука с поблескивающим на солнце револьвером. Он стреляет в небо — и уамбисы затихают, стреляет еще раз — и женщины тоже умолкают. Только собаки не унимаются. Почему хозяин хочет сразу трогаться в путь? Уамбисы устали, Пантача тоже устал, и они хотят отпраздновать это дело, это их право, ведь они из кожи вон лезут не из-за каучука и шкур, а только ради удовольствия, и, если их держать в черном теле, они когда-нибудь распалятся и перебьют их. Дело в том, что хозяин болен, Пантача, он хочет это скрыть, но не может. Разве раньше в таких случаях он не приходил в хорошее настроение? Разве он сам не любил погулять? А теперь он даже не смотрит на женщин и все время злится. Может, он бесится оттого, что ему не удается разбогатеть, как ему хочется? Теперь из толпы уамбисов, окружающих Фусию, доносится не рев, а оживленное жужжание — они разговаривают с хозяином взволнованно, но без озлобления, а иные лица уже повеселели. Притихшие женщины жмутся друг к другу, придерживая возле себя детей и собак. Болен? Ясное дело, за день до того, как Хум сбежал с острова, Ньевес вечером зашел к хозяину и увидел, как ачуалки натирают ему ноги смолою, а он взбеленился, заорал «пошел вон», не хотел, видно, чтобы знали, что он хворает. Фусия отдает распоряжения, и уамбисы сворачивают шкуры, взваливают на плечи мячи каучука, растаптывают и ломают все, что хозяин забраковал. Пантача и Ньевес подходят к Фусии. Эти собаки с каждым днем наглеют, не хотят слушаться, сволочи, но он им покажет. Да ведь они только хотели отпраздновать это дело, хозяин, тем более что здесь столько женщин, почему он им не позволил? Ну и болван! И он туда же? Ему, дубине, наплевать, что в этих местах полно войск? Если бы они перепились, то дня два не очухались бы, и все, начиная с него, говнюка, валялись бы, как бревна, а тем временем могли бы вернуться мураты или нагрянуть солдаты. Хозяин не желает рисковать из-за такой ерунды, пусть тащат товар к реке, да побыстрее, недоносок. Несколько уамбисов уже спускаются по косогору, и Пантача, почесываясь, идет за ними. Он подгоняет их, но они не торопятся — плетутся нехотя, молчаливые и угрюмые. Те, что остались в селении, бродят из стороны в сторону, избегая попадаться на глаза Фусии, который, стоя посреди поляны, следит за ними с револьвером в руке. Наконец вспыхивают тростниковые стены уцелевшей хижины. Уамбисы перестают слоняться и, словно умиротворенные, ждут, когда пламя охватит ее со всех сторон, превратив в огромный костер. После этого они отправляются в обратный путь, но, спускаясь по голому склону, время от времени оборачиваются и смотрят на женщин, которые бросают в пылающую хижину пригоршни земли. В лесу им снова приходится ударами мачете прокладывать узкую тропку и пробираться между деревьями, лианами, бочагами. К тому времени, когда они выходят на берег, Пантача со своими людьми уже успевает вытащить из кустов каноэ и погрузить добычу. Все садятся в лодки и отплывают; впереди идет каноэ лоцмана, который веслом измеряет глубину. Они плывут весь остаток дня, если не считать короткой остановки для еды, а когда темнеет, пристают к косе, почти скрытой колючей щетиной сросшихся чамбир. Разжигают костер, достают провизию, пекут лепешки из маниоки. Пантача и Ньевес зовут хозяина. Нет, ему не хочется есть. Он ничком лежит на песке, подложив под голову руки. Они едят, потом рядышком валятся наземь и укрываются одеялом, захваченным у Муратов. Больно смотреть, до чего изменился хозяин, мало того что не ест — даже не разговаривает. Наверное, в ногах у него хворь — ты обратил внимание, что он еле ходит и все время отстает? Должно быть, они болят у него, наверняка болят, да и недаром он ни за что не снимает брюк и сапог. Ночь разговаривает сама с собой голосами насекомых, голосами воды, плещущей о скалы, о песок, о прибрежный тростник. Светляки мерцают в темноте, как блуждающие огоньки. Но Пантача видел, как Ньевес взял себе акитаи из вещей, которые они забрали у Муратов, очень красивый, разноцветный, уамбисы таких не делают. Взял и спрятал за пазуху, он видел. Да? А как Пантача думает, почему Хум удрал с острова? Пусть он не переводит разговор на другое. Он везет шапре этот акитаи? Он влюбился в нее? Как он может влюбиться в нее, когда они даже не понимают друг друга, да и не больно она ему нравится. Тогда, значит, он ему отдаст ее? Когда они вернутся? В ту же ночь? Да, как только вернутся, в ту же ночь, если хочет. Для кого же тогда он взял этот акитаи? Для какой-нибудь ачуалки? Хозяин обещал ему одну из ачуалок? Ни для кого, для себя самого, ему нравятся всякие вещицы из перьев. Просто так, на память.