Страница:
— Они искали в голове друг у друга, мать, — сказала Бонифация, — вытаскивали вшей и раскусывали их зубами. Не из злости, мать, а так, забавы ради, и, прежде чем раскусить, показывали их — мол, смотри, какую я у тебя нашла. Забавы ради и еще потому, что хотели услужить друг дружке.
— Раз они уже доверяли тебе, ты могла их уговорить, чтобы они не делали этих гадостей, — сказала начальница.
Но она думала только о том, что будет на следующий день: настанет утро, и мать Гризельда острижет им волосы. Она не хотела, чтобы их стригли, мать, не хотела, чтобы их обсыпали порошком, а начальница — это еще что за глупости?
Ты не знаешь, каково им, а мне приходится их держать, и я вижу, — сказала Бонифация. — И то же самое, когда их моют, и мыло им ест глаза.
Как! Ей было жаль, что мать Гризельда избавит их от насекомых, которые заедали их? От насекомых, которых они глотают и от которых потом болеют, от которых им пучит животики? Да, мать, ей было жаль девочек, наверное потому, что она сама еще помнит о ножницах матери Гризельды, о том, как ей было больно.
— Не очень-то ты умна, Бонифация, — сказала начальница. — Ты должна была бы испытывать жалость при виде этих детей, превратившихся в зверьков и делающих то же, что обезьяны.
— Ты сейчас еще больше рассердишься, мать, — сказала Бонифация. — Ты возненавидишь меня.
Чего они хотят? Почему не слушаются ее? И через несколько секунд, возвысив голос: они тоже хотят уйти? Хотят опять стать язычницами? А новенькие уже затерялись в тесной толпе воспитанниц, и перед Бонифацией только пыльники и горящие жадным желанием глаза. Раз так, ей-то что, бог с ними, как знают, хотят — возвращаются в спальню, хотят — убегают или умирают, и она снова смотрит в сторону главного здания. Там по-прежнему темно.
— Ему остригли волосы, чтобы изгнать дьявола, который в него вселился, — сказала мать Анхелика. — Ну и хватит, не думай больше об этом язычнике.
Он все не выходит у нее из головы, мамуля. Какой он стал, когда ему остригли волосы? А дьявол вроде вошек, да? Что она говорит, сумасшедшая? Его остригли, чтобы изгнать дьявола, а маленьких язычниц стригут, чтоб у них не было вшей, значит, и дьявол, и вши прячутся в волосах, мамуля, а мать Анхелика, — какая ты глупая, Бонифация, до чего глупая девочка.
Они выходят гуськом, по порядку, как по воскресеньям, когда идут на реку, и, проходя мимо Бонифации, иные с нежностью трогают ее за платье, за голую руку, а она — быстрее, да поможет им Бог, она помолится за них — и плечом придерживает калитку. Каждую воспитанницу, которая задерживается в проходе и поворачивает голову в сторону окутанного темнотой главного здания, она подталкивает, и одна за другой они ступают на сырую землю, ныряют в заросли и пропадают во мгле.
— И вдруг одна легонько оттолкнула другую и подошла ко мне, — сказала Бонифация. — Меньшая, мать. Я думала, она хочет меня обнять, но она начала и у меня искать в голове.
— Почему ты не отвела девочек в спальню? — сказала начальница.
— Она сделала это из благодарности за то, что я дала им поесть, понимаешь? — сказала Бонифация. — Лицо у нее погрустнело, потому что она не находила, а я про себя думаю — хорошо бы нашла, хорошо бы хоть одну отыскала, бедняжка.
— И после этого ты еще обижаешься, когда матери тебя называют дикаркой! — сказала начальница. — Разве ты говоришь как христианка?
И она тоже искала у девочки, и ей не было противно, мать, и каждый раз, когда находила вошь, раскусывала ее зубами. Отвратительно? Да, наверное, и начальница — ты говоришь так, как будто гордишься этой гадостью, а Бонифация и гордилась, мать, это самое ужасное, а маленькая язычница притворялась, что нашла, и поднимала ручонку, будто показывала ей, и делала вид, что кладет на зуб. А потом и вторая начала, а она у нее.
— Не говори со мной в таком тоне, — сказала начальница. — И вообще хватит, я не хочу больше слушать об этом, Бонифация.
И она думала — если бы вошли матери и увидели ее, мать Анхелика, и ты тоже, мать, она бы их изругала, до того она зла была, до того она их ненавидела, мать, но этих двух девочек уже нет, они, должно быть, выскочили одними из первых, проскользнув между ног. Бонифация идет через двор и, поравнявшись с часовней, останавливается. С минуту помешкав, она входит и садится на скамью. Лунный свет косо падает на алтарь и угасает возле решетки, которая во время воскресной мессы отделяет воспитанниц от прихожан Сайта-Мария де Ньевы.
— И кроме того, ты была настоящим зверьком, — сказала мать Анхелика. — Мне приходилось бегать за тобой по всей миссии. А как-то раз ты меня укусила за руку, разбойница.
— Я не понимала, что делаю, — сказала Бонифация, — ведь я была язычницей, правда? Если я тебя поцелую в то место, куда я тебя тогда укусила, ты меня простишь, мамуля?
— Ты все это говоришь таким насмешливым голоском и так лукаво смотришь на меня, что мне хочется тебя нашлепать, — сказала мать Анхелика. — Рассказать тебе еще одну историю?
— Нет, мать, — сказала Бонифация. — Я здесь молюсь.
— Почему ты не в спальне? — сказала мать Анхела. — Кто тебе разрешил прийти в часовню в такое время?
— Воспитанницы сбежали, — сказала мать Леонора, — тебя ищет мать Анхелика. Иди скорее, с тобой хочет говорить начальница.
— Должно быть, девушкой она была хорошенькая, — сказал Акилино. — Когда я познакомился с ней, я сразу обратил внимание, какие у нее длинные волосы. Жаль, что она стала такая прыщавая.
— А этот пес Реатеги теребил меня: сматывайся, чего доброго, нагрянет полиция, ты меня скомпрометируешь, — сказал Фусия. — Но эта шлюха все время лезла ему на глаза, и он не устоял.
— Но ведь ты сам велел ей обхаживать его, — сказал Акилино. — Она это делала не из распутства, а потому что слушалась тебя. Почему же ты ее ругаешь?
— Потому что ты красивая, — сказал Хулио Реатеги. — Я куплю тебе платье в лучшем магазине Икитоса. Хочешь? Но отойди от этого дерева. Иди ко мне, не бойся.
Босая, с распущенными светлыми волосами, она стоит под гигантским деревом с разлапистым комлем, густой кроной, пламенеющей багряными листьями, и корявой, пепельно-серой корой. На взгляд христиан, под этой корой просто плотная древесина, но язычники верят, что там обитают злые духи.
— Неужели вы тоже боитесь лупуны[31], хозяин? — сказала Лалита. — Вот уж от вас я этого не ожидала.
Она насмешливо смотрит на него и смеется, откинув назад голову; длинные волосы падают на ее смуглые плечи, а ее ноги блестят от росы среди листьев папоротника, еще более темных, чем ее плечи.
— А еще туфли и чулки, — сказал Хулио Реатеги. — И сумочку. Все, что ты попросишь, крошка.
— И ты это спускал ему? — сказал Акилино. — В конце концов, она была твоя подружка. Неужели ты не ревновал?
— Я думал только о полиции, — сказал Фусия. — Она его с ума сводила, старик, у него голос дрожал, когда он с ней говорил.
— Чтоб сеньор Реатеги пускал слюни из-за девчонки! — сказал Акилино. — Из-за Лалиты? Мне просто не верится, Фусия. Она мне про это никогда не рассказывала, а ведь я был, можно сказать, ее исповедник, ко мне она приходила выплакать горе.
— Что за искусницы эти старухи боры[32], — сказал Хулио Реатеги, — как только они готовят такие краски. Этому покрывалу уже лет двадцать, если не больше, а цвета ничуть не поблекли — что красный, что черный. Ну-ка надень его, крошка, дай я посмотрю, как оно тебе идет.
— А зачем ему понадобилось, чтобы она надела покрывало? — сказал Акилино. — Придет же в голову! Но одного я не понимаю, Фусия: как ты на это спокойно смотрел. Всякий другой схватился бы за нож.
— Этот пес сидел в своем гамаке, а она у окна, — сказал Фусия. — Я слышал все, что он плел, и умирал со смеху.
— Отчего ж ты теперь не смеешься? — сказал Акилино. — За что ты так ненавидишь Лалиту?
— Что ж ты сравниваешь, — сказал Фусия. — В этот раз было по-другому. Без моего разрешения, тайком, у меня за спиной.
— Даже не мечтайте, хозяин, — сказала Лалита. — Ничего не выйдет, хоть на колени становитесь, хоть плачьте.
Но она надевает его, и вентилятор, который действует, когда гамак качается, издает прерывистый гуд, словно заикается от волнения. Лалита стоит не шевелясь, закутанная в красное с черным покрывало. Металлическая сетка, которой забрано окно, расцвечена зелеными, сиреневыми, желтыми пятнами, а вдали, между домом и лесом, виднеются нежные, наверное, пахучие кустики кофе.
— Ты похожа на маленькую гусеницу в коконе, — сказал Хулио Реатеги. — На одну из этих бабочек в окне. Сними его, Лалита, доставь мне удовольствие, что тебе стоит.
— С ума сойти, — сказал Акилино. — То надень, то сними. Что за причуды у этого богача.
Тебя никогда не мучила похоть, Акилино? — сказал Фусия.
— Я дам тебе все, что хочешь, — сказал Хулио Реатеги. — Проси что угодно, Лалита. Ну, иди ко мне.
Теперь покрывало лежит на полу, похожее на венчик виктории регии, а из него поднимается, как водяная лилия, стройное тело девушки. У нее маленькие упругие груди с дерзко торчащими сосками, а сквозь рубашку просвечивают гладкий живот и крепкие бедра.
— Я вошел, делая вид, что ничего не замечаю, и смеясь, чтобы этот пес Реатеги не сконфузился, — сказал Фусия. — Он вскочил с гамака, а Лалита надела покрывало.
— Тысячу солей за девчонку! Ну и заломил! — сказал Акилино. — Это цена мотора, Фусия.
— Она стоит десять тысяч, — сказал Фусия, — только я тороплюсь, вы сами прекрасно знаете почему, дон Хулио, и я не могу возиться с женщинами. Я хотел бы уехать сегодня же.
Но так дело не пойдет, ему не удастся вытянуть из него тысячу солей, хватит и того, что он его спрятал. И потом, Фусия сам видит, что дело с каучуком лопнуло, а из-за их паводка с лесоразработками в этом году уже ничего не выйдет, а Фусия — вы же знаете, дон Хулио, эти лоретанки не женщины, а огонь. Ему жаль расставаться с ней, потому что она не только хорошенькая, но и стряпать умеет, и сердце у нее доброе. Ну как, по рукам, дон Хулио?
Тебе и вправду жаль было оставлять ее в Учамале с сеньором Реатеги? — сказал Акилино. — Или ты это только так говорил?
— Чего мне было жалеть, — сказал Фусия, — я никогда не любил эту шлюху.
— Не вылезай из воды, — сказал Хулио Реатеги, — я искупаюсь с тобой. Но не стой голая: что, если приплывут канеро[33]? Надень что-нибудь, Лалита, хотя нет, подожди, подожди немножко.
Лалита, сидя на корточках, плещется в заводи, и от нее по воде расходятся круги. Зашевелились лианы, свисающие на воду, и Хулио Реатеги: вот они, прикройся, Лалита, с канеро шутки плохи, они то ненькие, юркие, забираются куда не след, царапаются своими колючками, и все внутри воспаляется. Смотри, крошка, придется тебе пить отвары, что готовят боры, и целую неделю мучиться поносом.
— Это не канеро, а обыкновенные рыбки, разве вы не видите, хозяин? — сказала Лалита. — Вам показалось, просто водоросли колышутся. А до чего теплая вода, правда?
— А приятно, должно быть, Фусия, купаться вместе с женщиной нагишом, — сказал Акилино. — Жаль, что мне ни разу не случилось, когда я был молодым.
— Я проберусь в Эквадор по Сантьяго, — сказал Фусия. — Путь неблизкий, дон Хулио, и мы уже больше не увидимся. Вы об этом подумали? Ведь я уезжаю этой же ночью. А ей только пятнадцать лет, и я был первым мужчиной, который к ней притронулся.
— Иногда я думаю — почему я не женился, — сказал Акилино. — Но как мне было жениться при такой жизни? Всегда в пути, а на реке разве встретишь женщину. Вот ты не можешь пожаловаться, Фусия. У тебя женщин хватало.
— Договорились, — сказал Фусия. — Вы даете мне вашу лодочку и консервы. Это хорошая сделка и для меня, и для вас, дон Хулио.
— Сантьяго далеко, и тебе туда не добраться незамеченным, — сказал Хулио Реатеги. — А кроме того, в эту пору по ней не проплывешь, и ты потеряешь месяц с лишним. Не лучше ли тебе податься в Бразилию?
Там меня ждут по обе стороны границы из-за истории в Кампо Гранде. Я не так глуп, дон Хулио.
— Никогда тебе не добраться до Эквадора, — сказал Хулио Реатеги.
— И в самом деле, ты туда не добрался, — сказал Акилино. — Остался в Перу.
— Всегда у меня так получалось, Акилино, — сказал Фусия. — Что я ни задумывал, все выходило наоборот.
— А если она не захочет? — сказал Хулио Реатеги. — Ты должен сам уговорить ее, прежде чем я дам тебе лодку.
— Она знает, что мне придется мотаться с места на место, что со мной может случиться что угодно, — сказал Фусия. — Ни одной женщине не улыбается таскаться за человеком, которого разыскивает полиция. Она будет счастлива остаться, дон Хулио.
— И все-таки она пошла за тобой и во всем тебе помогала, — сказал Акилино. — Она вела такую же собачью жизнь, как и ты, и не жаловалась. Нет, что ни говори, Лалита была хорошая женщина, Фусия.
Так появился Зеленый Дом. Его строительство растянулось на долгие месяцы. Доски, бревна, необожженный кирпич приходилось тащить с другого конца города, и мулы, нанятые доном Ансельмо, едва плелись, увязая в песке. Работа начиналась, как только прекращался сухой дождь, и кончалась, когда крепчал ветер. Ночью пустыня поглощала фундамент и погребала стены, игуаны грызли тес, ауры[34] вили гнезда в заложенном здании, и каждое утро надо было начинать все сначала, расчищать песок, переделывать кладку. Весь город следил за этой глухой борьбой. «Скоро ли пришелец признает себя побежденным?» — думали пьюранцы. Но проходили дни, а дон Ансельмо, не впадая в уныние от неудач и не заражаясь пессимизмом друзей и знакомых, продолжал свою кипучую деятельность. Полуголый, с мокрой от пота волосатой грудью, веселый и возбужденный, он руководил работами, раздавал пеонам тростниковую водку и чичу, сам укладывал кирпичи, прибивал балки и сновал по городу, понукая мулов. И настал день, когда, увидев на другом берегу реки, напротив города, возвышающийся, как его эмиссар на пороге пустыни, прочный остов здания, пьюранцы поверили, что дон Ансельмо выйдет победителем из битвы с песками. С этого момента работа пошла быстрее. Жители Кастильи и ранчерий, опоясывающих бойню, каждое утро приходили посмотреть, как движется дело, подавали советы, а иногда и подсобляли пеонам. Дон Ансельмо всех приглашал выпить. В последние дни вокруг строительства царила атмосфера народного праздника: продавщицы чичи, фруктов, сыра, сластей и прохладительных напитков предлагали свой товар рабочим и любопытным. Помещики, проезжая мимо, останавливали коня и обращались к дону Ансельмо со словами ободрения, а крупный землевладелец Чапиро Семинарио пожертвовал строителям быка и дюжину кантаро[35] чичи. Пеоны готовили пачаманку.
Когда дом был построен, дон Ансельмо распорядился покрасить его сверху донизу в зеленый цвет. Даже дети хохотали, глядя, как его стены облекаются в изумрудное одеяние, на котором играют солнечные блики. Его тут же окрестили Зеленым Домом. Старые и молодые, бедные и богатые, мужчины и женщины весело подшучивали над блажью дона Ансельмо, которому вздумалось так размалевать свое жилище. Но их забавлял не только его цвет, но и его странная архитектура. Дом был двухэтажный, но нижний этаж едва заслуживал этого названия: это был просторный зал с четырьмя — тоже зелеными — столбами, несущими крышу, который выходил во двор, вымощенный речной галькой и окруженный стеною в рост человека. Второй этаж составляли шесть крохотных комнаток, расположенных вдоль коридора с деревянной балюстрадой, который образовывал своего рода балкон над первым этажом. Кроме главного входа, в Зеленом Доме были две задние двери. К дому примыкали конюшня и большая кладовая.
В магазине испанца Эусебио Ромеро дон Ансельмо купил циновки, лампы, яркие занавески и много стульев. А однажды утром столяры из Гальинасеры объявили: «Дон Ансельмо заказал нам письменный стол, такую же стойку, как в „Северной звезде", и, представьте себе, полдюжины кроватей!» Тогда и дон Эусебио Ромеро признался: «А мне — шесть умывальников, шесть зеркал, шесть ночных горшков». Во всех кварталах это произвело настоящую сенсацию, пьюранцы, сгорая от любопытства, шумно обсуждали загадочные известия.
Возникли подозрения. Шныряя из дома в дом, из гостиной в гостиную, шушукались святоши, сеньоры с недоверием посматривали на своих мужей, соседи обменивались лукавыми улыбками, а однажды в воскресенье, во время мессы, отец Гарсиа заявил с кафедры: «В нашем городе замышляется посягательство на добрые нравы». Пьюранцы осаждали дона Ансельмо на улице, приставали к нему с расспросами. Но все было тщетно: «Это секрет, — отвечал он, веселясь, как школьник, — немножко терпения, скоро узнаете». Не обращая внимания на толки и пересуды, он по-прежнему приходил по утрам в «Северную звезду» и, расположившись на террасе, пил, шутил и заигрывал с женщинами, проходившими по площади. По вечерам он запирался в Зеленом Доме, куда он перебрался, подарив на прощанье Мельчору Эспиносе ящик писко и наборную сбрую.
Вскоре дон Ансельмо уехал. Он покинул Пьюру на вороном коне, которого только что купил, так же, как и прибыл, на заре, когда город еще спал, и исчез в неизвестном направлении.
О Зеленом Доме, от которого унаследовал свое название нынешний, в Пьюре ходило столько россказней, что теперь уже никто не знает в точности, каким он был на самом деле и какие подробности его истории достоверны. Немногие оставшиеся в живых свидетели событий того времени путаются и противоречат друг другу, смешивая то, что они видели и слышали, со своими собственными измышлениями. А герои этих событий уже так одряхлели и так упорно хранят молчание, что их бесполезно расспрашивать. Во всяком случае, первоначального Зеленого Дома уже не существует. Еще несколько лет назад на том участке пустыни между Кастильей и Катакаосом, где он был построен, попадались обугленные обломки дерева и предметы домашнего обихода, но пустыня, проложенное шоссе и появившиеся в окрестности фермы в конце концов стерли все эти следы, и теперь ни один пьюранец не способен указать, где именно на желтой скатерти песков возвышался Зеленый Дом, манивший огнями, музыкой, смехом, сверкавший на солнце, как изумруд, а издали и по ночам казавшийся каким-то фосфоресцирующим пресмыкающимся. Предания Мангачерии гласят, что он находился на другом берегу реки, неподалеку от Старого Моста, что это был очень большой дом, самый большой в те времена, и что в его окнах горело такое множество разноцветных фонариков, что их свет резал глаза, окрашивал песок вокруг здания и даже освещал Старый Мост. Но главная его сила была в музыке, которая неизменно раздавалась в его стенах, как только темнело, не смолкала всю ночь и была слышна даже в соборе. Говорят, дон Ансельмо неутомимо объезжал чичерии предместий и даже близлежащих селений и отовсюду привозил музыкантов, играющих на гитаре, кахоне, кихаде[36], флейте, барабане, корнете. Но никогда арфистов, потому что он сам неподражаемо играл на этом инструменте и его арфа вела оркестр Зеленого Дома.
«Казалось, сам воздух отравлен, — говорили старухи с улицы Малекон. — От музыки негде было укрыться, хотя мы закрывали двери и окна, и мы слышали ее за едой, во время молитвы и даже сквозь сон».
«И надо было видеть лица мужчин, когда они ее слышали, — говорили святоши, закутанные в покрывала. — И надо было видеть, как она их отрывала от домашнего очага, вытаскивала на улицу и толкала к Старому Мосту».
«И ничего не помогало, — говорили матери, жены, невесты, — ни наши молитвы, слезы, мольбы, ни проповеди священников, ни посты, ни обеты».
«Может, и правда, что Зеленый Дом принес нам несчастье, но уж и веселились в проклятом!» — говорили, облизываясь, старики.
Через несколько недель после возвращения дона Ансельмо с караваном жилиц Зеленый Дом утвердил свое господство над Пьюрой. Вначале его посетители выходили из города тайком, дождавшись темноты, украдкой переходили через Старый Мост и ныряли в дюны. Потом эти вылазки превратились в настоящие набеги, и молодых людей уже не заботило, что их узнают приникшие к жалюзи сеньоры с улицы Малекон. В ранчо, гостиных, асьендах только об этом и говорили. С церковных кафедр все чаще раздавались предостережения и увещания, отец Гарсиа клеймил распущенность, цитируя Священное Писание. Был создан Комитет благочестия и добрых нравов, и входившие в него дамы нанесли визиты префекту и алькальду. Представители власти, понурив головы, соглашались: конечно, они правы, Зеленый Дом — это позор для Пьюры, но что делать? Законы, изданные в Лиме, этой прогнившей столице, на стороне дона Ансельмо, существование Зеленого Дома не противоречит конституции и не подпадает под действие Уголовного кодекса. Дамы перестали здороваться с префектом и алькальдом и закрыли для них двери своих гостиных. А между тем юнцы, зрелые мужчины и даже старики, мирно доживавшие свой век, толпами стекались в сверкающий огнями притон.
Не устояли даже самые воздержанные, работящие и степенные пьюранцы. Город, прежде такой тихий, теперь по ночам, как кошмар, тревожили шум и топот шагов. На заре, когда в Зеленом Доме смолкали арфа и гитары, на улицах поднимался нестройный гул: это гуляки расходились поодиночке и группами, распевая и хохоча. Мужчины с исколотыми песком, помятыми от бессонной ночи лицами рассказывали в «Северной звезде» сногсшибательные истории, которые потом передавались из уст в уста, подхватывались малолетками.
— Вот видите, вот видите, — дрожащим голосом говорил отец Гарсиа, — не хватает только, чтобы на Пьюру ниспал огонь с неба, все остальные несчастья уже обрушились на нас.
Потому что действительно все это совпало со стихийными бедствиями. В первый год река Пьюра так разлилась, что разнесла дамбы у ферм и затопила посевы, кое у кого потонула скотина, и на широких пространствах пустыни Сечуры песок потемнел, пропитавшись водой. Взрослые проклинали наводнение, дети строили замки из мокрого песка. На второй год, как бы в наказание за брань, которой осыпали ее хозяева затопленных земель, река пересохла. Русло Пьюры поросло чертополохом и травами, а когда они, едва поднявшись, полегли от зноя, превратилось в голую расщелину. Сахарный тростник засох, хлопок пророс раньше времени. На третий год урожай погубили паразиты.
«Эти бедствия — кара за грех, — гремел отец Гарсиа. — Враг в вас самих, пока не поздно, убейте его молитвами».
Знахари кропили посевы кровью молочных козлят, катались по бороздам, бормотали заклинания, чтобы вызвать дождь и прогнать насекомых.
«Боже мой, Боже мой, — сетовал отец Гарсиа, — люди терпят голод и нищету, но, вместо того чтобы извлечь из этого суровый урок, все грешат и грешат».
Потому что ни наводнение, ни засуха, ни порча не помешали расти славе Зеленого Дома.
Облик города изменился. Тихие провинциальные улицы заполонили приезжие, которые в конце недели прибывали в Пьюру из Сульяны, Пайты, Хуанкабамбы и даже Тумбеса и Чиклайо, наслышавшись о Зеленом Доме, легенда о котором распространилась через пустыню. Они проводили там ночь и, вернувшие в город в самом непотребном виде, шатались по улицам, наглые и грубые, выставляя напоказ свою пьяную удаль. Пьюранцы ненавидели их, и нередко возникали драки, притом не ночью и не на лужке у Моста, где обычно происходили поединки, а среди бела дня, на Пласа де Армас, на проспекте Грау и в любом другом месте. Дело доходило до настоящих побоищ. Стало небезопасно выходить на улицу.
Когда, несмотря на запрещение властей, одна из обитательниц Зеленого Дома появлялась в городе, сеньоры поспешно уводили в дом своих дочерей и задергивали занавески, а отец Гарсиа вне себя от ярости выходил навстречу нежеланной гостье, и прохожим приходилось удерживать священника, чтобы он не набросился на нее с кулаками.
В первый год в заведении жили только четыре девицы, но на следующий год, когда они уехали, дон Ансельмо снова отправился в путь и вернулся с восемью, а в пору наивысшего расцвета Зеленого Дома их число, говорят, доходило до двадцати. Они прибывали прямо на место, минуя город. Со Старого Моста было видно, как они приезжали, были слышны их непристойный выкрики и визг. Их яркие платья, платки и украшения пестрели на фоне бесплодных песков.
Зато дон Ансельмо частенько бывал в городе. Он разъезжал по улицам на своем черном коне, которого выучил всяким кунштюкам: весело помахивать хвостом, когда проходит женщина, подгибать ногу в знак приветствия, пританцовывать при звуках музыки. Дон Ансельмо располнел и одевался с шиком: носил шляпу из мягкой соломки, шелковый шарф, тонкие рубашки, наборный пояс, сшитые на заказ брюки, сапоги на высоком каблуке и шпоры. Пальцы его были унизаны кольцами. Иногда он заходил в «Северную звезду» выпить стаканчик-другой, и многие именитые люди не колеблясь присаживались за его столик, болтали с ним, а потом провожали его до Старого Моста.
— Раз они уже доверяли тебе, ты могла их уговорить, чтобы они не делали этих гадостей, — сказала начальница.
Но она думала только о том, что будет на следующий день: настанет утро, и мать Гризельда острижет им волосы. Она не хотела, чтобы их стригли, мать, не хотела, чтобы их обсыпали порошком, а начальница — это еще что за глупости?
Ты не знаешь, каково им, а мне приходится их держать, и я вижу, — сказала Бонифация. — И то же самое, когда их моют, и мыло им ест глаза.
Как! Ей было жаль, что мать Гризельда избавит их от насекомых, которые заедали их? От насекомых, которых они глотают и от которых потом болеют, от которых им пучит животики? Да, мать, ей было жаль девочек, наверное потому, что она сама еще помнит о ножницах матери Гризельды, о том, как ей было больно.
— Не очень-то ты умна, Бонифация, — сказала начальница. — Ты должна была бы испытывать жалость при виде этих детей, превратившихся в зверьков и делающих то же, что обезьяны.
— Ты сейчас еще больше рассердишься, мать, — сказала Бонифация. — Ты возненавидишь меня.
Чего они хотят? Почему не слушаются ее? И через несколько секунд, возвысив голос: они тоже хотят уйти? Хотят опять стать язычницами? А новенькие уже затерялись в тесной толпе воспитанниц, и перед Бонифацией только пыльники и горящие жадным желанием глаза. Раз так, ей-то что, бог с ними, как знают, хотят — возвращаются в спальню, хотят — убегают или умирают, и она снова смотрит в сторону главного здания. Там по-прежнему темно.
— Ему остригли волосы, чтобы изгнать дьявола, который в него вселился, — сказала мать Анхелика. — Ну и хватит, не думай больше об этом язычнике.
Он все не выходит у нее из головы, мамуля. Какой он стал, когда ему остригли волосы? А дьявол вроде вошек, да? Что она говорит, сумасшедшая? Его остригли, чтобы изгнать дьявола, а маленьких язычниц стригут, чтоб у них не было вшей, значит, и дьявол, и вши прячутся в волосах, мамуля, а мать Анхелика, — какая ты глупая, Бонифация, до чего глупая девочка.
Они выходят гуськом, по порядку, как по воскресеньям, когда идут на реку, и, проходя мимо Бонифации, иные с нежностью трогают ее за платье, за голую руку, а она — быстрее, да поможет им Бог, она помолится за них — и плечом придерживает калитку. Каждую воспитанницу, которая задерживается в проходе и поворачивает голову в сторону окутанного темнотой главного здания, она подталкивает, и одна за другой они ступают на сырую землю, ныряют в заросли и пропадают во мгле.
— И вдруг одна легонько оттолкнула другую и подошла ко мне, — сказала Бонифация. — Меньшая, мать. Я думала, она хочет меня обнять, но она начала и у меня искать в голове.
— Почему ты не отвела девочек в спальню? — сказала начальница.
— Она сделала это из благодарности за то, что я дала им поесть, понимаешь? — сказала Бонифация. — Лицо у нее погрустнело, потому что она не находила, а я про себя думаю — хорошо бы нашла, хорошо бы хоть одну отыскала, бедняжка.
— И после этого ты еще обижаешься, когда матери тебя называют дикаркой! — сказала начальница. — Разве ты говоришь как христианка?
И она тоже искала у девочки, и ей не было противно, мать, и каждый раз, когда находила вошь, раскусывала ее зубами. Отвратительно? Да, наверное, и начальница — ты говоришь так, как будто гордишься этой гадостью, а Бонифация и гордилась, мать, это самое ужасное, а маленькая язычница притворялась, что нашла, и поднимала ручонку, будто показывала ей, и делала вид, что кладет на зуб. А потом и вторая начала, а она у нее.
— Не говори со мной в таком тоне, — сказала начальница. — И вообще хватит, я не хочу больше слушать об этом, Бонифация.
И она думала — если бы вошли матери и увидели ее, мать Анхелика, и ты тоже, мать, она бы их изругала, до того она зла была, до того она их ненавидела, мать, но этих двух девочек уже нет, они, должно быть, выскочили одними из первых, проскользнув между ног. Бонифация идет через двор и, поравнявшись с часовней, останавливается. С минуту помешкав, она входит и садится на скамью. Лунный свет косо падает на алтарь и угасает возле решетки, которая во время воскресной мессы отделяет воспитанниц от прихожан Сайта-Мария де Ньевы.
— И кроме того, ты была настоящим зверьком, — сказала мать Анхелика. — Мне приходилось бегать за тобой по всей миссии. А как-то раз ты меня укусила за руку, разбойница.
— Я не понимала, что делаю, — сказала Бонифация, — ведь я была язычницей, правда? Если я тебя поцелую в то место, куда я тебя тогда укусила, ты меня простишь, мамуля?
— Ты все это говоришь таким насмешливым голоском и так лукаво смотришь на меня, что мне хочется тебя нашлепать, — сказала мать Анхелика. — Рассказать тебе еще одну историю?
— Нет, мать, — сказала Бонифация. — Я здесь молюсь.
— Почему ты не в спальне? — сказала мать Анхела. — Кто тебе разрешил прийти в часовню в такое время?
— Воспитанницы сбежали, — сказала мать Леонора, — тебя ищет мать Анхелика. Иди скорее, с тобой хочет говорить начальница.
— Должно быть, девушкой она была хорошенькая, — сказал Акилино. — Когда я познакомился с ней, я сразу обратил внимание, какие у нее длинные волосы. Жаль, что она стала такая прыщавая.
— А этот пес Реатеги теребил меня: сматывайся, чего доброго, нагрянет полиция, ты меня скомпрометируешь, — сказал Фусия. — Но эта шлюха все время лезла ему на глаза, и он не устоял.
— Но ведь ты сам велел ей обхаживать его, — сказал Акилино. — Она это делала не из распутства, а потому что слушалась тебя. Почему же ты ее ругаешь?
— Потому что ты красивая, — сказал Хулио Реатеги. — Я куплю тебе платье в лучшем магазине Икитоса. Хочешь? Но отойди от этого дерева. Иди ко мне, не бойся.
Босая, с распущенными светлыми волосами, она стоит под гигантским деревом с разлапистым комлем, густой кроной, пламенеющей багряными листьями, и корявой, пепельно-серой корой. На взгляд христиан, под этой корой просто плотная древесина, но язычники верят, что там обитают злые духи.
— Неужели вы тоже боитесь лупуны[31], хозяин? — сказала Лалита. — Вот уж от вас я этого не ожидала.
Она насмешливо смотрит на него и смеется, откинув назад голову; длинные волосы падают на ее смуглые плечи, а ее ноги блестят от росы среди листьев папоротника, еще более темных, чем ее плечи.
— А еще туфли и чулки, — сказал Хулио Реатеги. — И сумочку. Все, что ты попросишь, крошка.
— И ты это спускал ему? — сказал Акилино. — В конце концов, она была твоя подружка. Неужели ты не ревновал?
— Я думал только о полиции, — сказал Фусия. — Она его с ума сводила, старик, у него голос дрожал, когда он с ней говорил.
— Чтоб сеньор Реатеги пускал слюни из-за девчонки! — сказал Акилино. — Из-за Лалиты? Мне просто не верится, Фусия. Она мне про это никогда не рассказывала, а ведь я был, можно сказать, ее исповедник, ко мне она приходила выплакать горе.
— Что за искусницы эти старухи боры[32], — сказал Хулио Реатеги, — как только они готовят такие краски. Этому покрывалу уже лет двадцать, если не больше, а цвета ничуть не поблекли — что красный, что черный. Ну-ка надень его, крошка, дай я посмотрю, как оно тебе идет.
— А зачем ему понадобилось, чтобы она надела покрывало? — сказал Акилино. — Придет же в голову! Но одного я не понимаю, Фусия: как ты на это спокойно смотрел. Всякий другой схватился бы за нож.
— Этот пес сидел в своем гамаке, а она у окна, — сказал Фусия. — Я слышал все, что он плел, и умирал со смеху.
— Отчего ж ты теперь не смеешься? — сказал Акилино. — За что ты так ненавидишь Лалиту?
— Что ж ты сравниваешь, — сказал Фусия. — В этот раз было по-другому. Без моего разрешения, тайком, у меня за спиной.
— Даже не мечтайте, хозяин, — сказала Лалита. — Ничего не выйдет, хоть на колени становитесь, хоть плачьте.
Но она надевает его, и вентилятор, который действует, когда гамак качается, издает прерывистый гуд, словно заикается от волнения. Лалита стоит не шевелясь, закутанная в красное с черным покрывало. Металлическая сетка, которой забрано окно, расцвечена зелеными, сиреневыми, желтыми пятнами, а вдали, между домом и лесом, виднеются нежные, наверное, пахучие кустики кофе.
— Ты похожа на маленькую гусеницу в коконе, — сказал Хулио Реатеги. — На одну из этих бабочек в окне. Сними его, Лалита, доставь мне удовольствие, что тебе стоит.
— С ума сойти, — сказал Акилино. — То надень, то сними. Что за причуды у этого богача.
Тебя никогда не мучила похоть, Акилино? — сказал Фусия.
— Я дам тебе все, что хочешь, — сказал Хулио Реатеги. — Проси что угодно, Лалита. Ну, иди ко мне.
Теперь покрывало лежит на полу, похожее на венчик виктории регии, а из него поднимается, как водяная лилия, стройное тело девушки. У нее маленькие упругие груди с дерзко торчащими сосками, а сквозь рубашку просвечивают гладкий живот и крепкие бедра.
— Я вошел, делая вид, что ничего не замечаю, и смеясь, чтобы этот пес Реатеги не сконфузился, — сказал Фусия. — Он вскочил с гамака, а Лалита надела покрывало.
— Тысячу солей за девчонку! Ну и заломил! — сказал Акилино. — Это цена мотора, Фусия.
— Она стоит десять тысяч, — сказал Фусия, — только я тороплюсь, вы сами прекрасно знаете почему, дон Хулио, и я не могу возиться с женщинами. Я хотел бы уехать сегодня же.
Но так дело не пойдет, ему не удастся вытянуть из него тысячу солей, хватит и того, что он его спрятал. И потом, Фусия сам видит, что дело с каучуком лопнуло, а из-за их паводка с лесоразработками в этом году уже ничего не выйдет, а Фусия — вы же знаете, дон Хулио, эти лоретанки не женщины, а огонь. Ему жаль расставаться с ней, потому что она не только хорошенькая, но и стряпать умеет, и сердце у нее доброе. Ну как, по рукам, дон Хулио?
Тебе и вправду жаль было оставлять ее в Учамале с сеньором Реатеги? — сказал Акилино. — Или ты это только так говорил?
— Чего мне было жалеть, — сказал Фусия, — я никогда не любил эту шлюху.
— Не вылезай из воды, — сказал Хулио Реатеги, — я искупаюсь с тобой. Но не стой голая: что, если приплывут канеро[33]? Надень что-нибудь, Лалита, хотя нет, подожди, подожди немножко.
Лалита, сидя на корточках, плещется в заводи, и от нее по воде расходятся круги. Зашевелились лианы, свисающие на воду, и Хулио Реатеги: вот они, прикройся, Лалита, с канеро шутки плохи, они то ненькие, юркие, забираются куда не след, царапаются своими колючками, и все внутри воспаляется. Смотри, крошка, придется тебе пить отвары, что готовят боры, и целую неделю мучиться поносом.
— Это не канеро, а обыкновенные рыбки, разве вы не видите, хозяин? — сказала Лалита. — Вам показалось, просто водоросли колышутся. А до чего теплая вода, правда?
— А приятно, должно быть, Фусия, купаться вместе с женщиной нагишом, — сказал Акилино. — Жаль, что мне ни разу не случилось, когда я был молодым.
— Я проберусь в Эквадор по Сантьяго, — сказал Фусия. — Путь неблизкий, дон Хулио, и мы уже больше не увидимся. Вы об этом подумали? Ведь я уезжаю этой же ночью. А ей только пятнадцать лет, и я был первым мужчиной, который к ней притронулся.
— Иногда я думаю — почему я не женился, — сказал Акилино. — Но как мне было жениться при такой жизни? Всегда в пути, а на реке разве встретишь женщину. Вот ты не можешь пожаловаться, Фусия. У тебя женщин хватало.
— Договорились, — сказал Фусия. — Вы даете мне вашу лодочку и консервы. Это хорошая сделка и для меня, и для вас, дон Хулио.
— Сантьяго далеко, и тебе туда не добраться незамеченным, — сказал Хулио Реатеги. — А кроме того, в эту пору по ней не проплывешь, и ты потеряешь месяц с лишним. Не лучше ли тебе податься в Бразилию?
Там меня ждут по обе стороны границы из-за истории в Кампо Гранде. Я не так глуп, дон Хулио.
— Никогда тебе не добраться до Эквадора, — сказал Хулио Реатеги.
— И в самом деле, ты туда не добрался, — сказал Акилино. — Остался в Перу.
— Всегда у меня так получалось, Акилино, — сказал Фусия. — Что я ни задумывал, все выходило наоборот.
— А если она не захочет? — сказал Хулио Реатеги. — Ты должен сам уговорить ее, прежде чем я дам тебе лодку.
— Она знает, что мне придется мотаться с места на место, что со мной может случиться что угодно, — сказал Фусия. — Ни одной женщине не улыбается таскаться за человеком, которого разыскивает полиция. Она будет счастлива остаться, дон Хулио.
— И все-таки она пошла за тобой и во всем тебе помогала, — сказал Акилино. — Она вела такую же собачью жизнь, как и ты, и не жаловалась. Нет, что ни говори, Лалита была хорошая женщина, Фусия.
Так появился Зеленый Дом. Его строительство растянулось на долгие месяцы. Доски, бревна, необожженный кирпич приходилось тащить с другого конца города, и мулы, нанятые доном Ансельмо, едва плелись, увязая в песке. Работа начиналась, как только прекращался сухой дождь, и кончалась, когда крепчал ветер. Ночью пустыня поглощала фундамент и погребала стены, игуаны грызли тес, ауры[34] вили гнезда в заложенном здании, и каждое утро надо было начинать все сначала, расчищать песок, переделывать кладку. Весь город следил за этой глухой борьбой. «Скоро ли пришелец признает себя побежденным?» — думали пьюранцы. Но проходили дни, а дон Ансельмо, не впадая в уныние от неудач и не заражаясь пессимизмом друзей и знакомых, продолжал свою кипучую деятельность. Полуголый, с мокрой от пота волосатой грудью, веселый и возбужденный, он руководил работами, раздавал пеонам тростниковую водку и чичу, сам укладывал кирпичи, прибивал балки и сновал по городу, понукая мулов. И настал день, когда, увидев на другом берегу реки, напротив города, возвышающийся, как его эмиссар на пороге пустыни, прочный остов здания, пьюранцы поверили, что дон Ансельмо выйдет победителем из битвы с песками. С этого момента работа пошла быстрее. Жители Кастильи и ранчерий, опоясывающих бойню, каждое утро приходили посмотреть, как движется дело, подавали советы, а иногда и подсобляли пеонам. Дон Ансельмо всех приглашал выпить. В последние дни вокруг строительства царила атмосфера народного праздника: продавщицы чичи, фруктов, сыра, сластей и прохладительных напитков предлагали свой товар рабочим и любопытным. Помещики, проезжая мимо, останавливали коня и обращались к дону Ансельмо со словами ободрения, а крупный землевладелец Чапиро Семинарио пожертвовал строителям быка и дюжину кантаро[35] чичи. Пеоны готовили пачаманку.
Когда дом был построен, дон Ансельмо распорядился покрасить его сверху донизу в зеленый цвет. Даже дети хохотали, глядя, как его стены облекаются в изумрудное одеяние, на котором играют солнечные блики. Его тут же окрестили Зеленым Домом. Старые и молодые, бедные и богатые, мужчины и женщины весело подшучивали над блажью дона Ансельмо, которому вздумалось так размалевать свое жилище. Но их забавлял не только его цвет, но и его странная архитектура. Дом был двухэтажный, но нижний этаж едва заслуживал этого названия: это был просторный зал с четырьмя — тоже зелеными — столбами, несущими крышу, который выходил во двор, вымощенный речной галькой и окруженный стеною в рост человека. Второй этаж составляли шесть крохотных комнаток, расположенных вдоль коридора с деревянной балюстрадой, который образовывал своего рода балкон над первым этажом. Кроме главного входа, в Зеленом Доме были две задние двери. К дому примыкали конюшня и большая кладовая.
В магазине испанца Эусебио Ромеро дон Ансельмо купил циновки, лампы, яркие занавески и много стульев. А однажды утром столяры из Гальинасеры объявили: «Дон Ансельмо заказал нам письменный стол, такую же стойку, как в „Северной звезде", и, представьте себе, полдюжины кроватей!» Тогда и дон Эусебио Ромеро признался: «А мне — шесть умывальников, шесть зеркал, шесть ночных горшков». Во всех кварталах это произвело настоящую сенсацию, пьюранцы, сгорая от любопытства, шумно обсуждали загадочные известия.
Возникли подозрения. Шныряя из дома в дом, из гостиной в гостиную, шушукались святоши, сеньоры с недоверием посматривали на своих мужей, соседи обменивались лукавыми улыбками, а однажды в воскресенье, во время мессы, отец Гарсиа заявил с кафедры: «В нашем городе замышляется посягательство на добрые нравы». Пьюранцы осаждали дона Ансельмо на улице, приставали к нему с расспросами. Но все было тщетно: «Это секрет, — отвечал он, веселясь, как школьник, — немножко терпения, скоро узнаете». Не обращая внимания на толки и пересуды, он по-прежнему приходил по утрам в «Северную звезду» и, расположившись на террасе, пил, шутил и заигрывал с женщинами, проходившими по площади. По вечерам он запирался в Зеленом Доме, куда он перебрался, подарив на прощанье Мельчору Эспиносе ящик писко и наборную сбрую.
Вскоре дон Ансельмо уехал. Он покинул Пьюру на вороном коне, которого только что купил, так же, как и прибыл, на заре, когда город еще спал, и исчез в неизвестном направлении.
О Зеленом Доме, от которого унаследовал свое название нынешний, в Пьюре ходило столько россказней, что теперь уже никто не знает в точности, каким он был на самом деле и какие подробности его истории достоверны. Немногие оставшиеся в живых свидетели событий того времени путаются и противоречат друг другу, смешивая то, что они видели и слышали, со своими собственными измышлениями. А герои этих событий уже так одряхлели и так упорно хранят молчание, что их бесполезно расспрашивать. Во всяком случае, первоначального Зеленого Дома уже не существует. Еще несколько лет назад на том участке пустыни между Кастильей и Катакаосом, где он был построен, попадались обугленные обломки дерева и предметы домашнего обихода, но пустыня, проложенное шоссе и появившиеся в окрестности фермы в конце концов стерли все эти следы, и теперь ни один пьюранец не способен указать, где именно на желтой скатерти песков возвышался Зеленый Дом, манивший огнями, музыкой, смехом, сверкавший на солнце, как изумруд, а издали и по ночам казавшийся каким-то фосфоресцирующим пресмыкающимся. Предания Мангачерии гласят, что он находился на другом берегу реки, неподалеку от Старого Моста, что это был очень большой дом, самый большой в те времена, и что в его окнах горело такое множество разноцветных фонариков, что их свет резал глаза, окрашивал песок вокруг здания и даже освещал Старый Мост. Но главная его сила была в музыке, которая неизменно раздавалась в его стенах, как только темнело, не смолкала всю ночь и была слышна даже в соборе. Говорят, дон Ансельмо неутомимо объезжал чичерии предместий и даже близлежащих селений и отовсюду привозил музыкантов, играющих на гитаре, кахоне, кихаде[36], флейте, барабане, корнете. Но никогда арфистов, потому что он сам неподражаемо играл на этом инструменте и его арфа вела оркестр Зеленого Дома.
«Казалось, сам воздух отравлен, — говорили старухи с улицы Малекон. — От музыки негде было укрыться, хотя мы закрывали двери и окна, и мы слышали ее за едой, во время молитвы и даже сквозь сон».
«И надо было видеть лица мужчин, когда они ее слышали, — говорили святоши, закутанные в покрывала. — И надо было видеть, как она их отрывала от домашнего очага, вытаскивала на улицу и толкала к Старому Мосту».
«И ничего не помогало, — говорили матери, жены, невесты, — ни наши молитвы, слезы, мольбы, ни проповеди священников, ни посты, ни обеты».
«Может, и правда, что Зеленый Дом принес нам несчастье, но уж и веселились в проклятом!» — говорили, облизываясь, старики.
Через несколько недель после возвращения дона Ансельмо с караваном жилиц Зеленый Дом утвердил свое господство над Пьюрой. Вначале его посетители выходили из города тайком, дождавшись темноты, украдкой переходили через Старый Мост и ныряли в дюны. Потом эти вылазки превратились в настоящие набеги, и молодых людей уже не заботило, что их узнают приникшие к жалюзи сеньоры с улицы Малекон. В ранчо, гостиных, асьендах только об этом и говорили. С церковных кафедр все чаще раздавались предостережения и увещания, отец Гарсиа клеймил распущенность, цитируя Священное Писание. Был создан Комитет благочестия и добрых нравов, и входившие в него дамы нанесли визиты префекту и алькальду. Представители власти, понурив головы, соглашались: конечно, они правы, Зеленый Дом — это позор для Пьюры, но что делать? Законы, изданные в Лиме, этой прогнившей столице, на стороне дона Ансельмо, существование Зеленого Дома не противоречит конституции и не подпадает под действие Уголовного кодекса. Дамы перестали здороваться с префектом и алькальдом и закрыли для них двери своих гостиных. А между тем юнцы, зрелые мужчины и даже старики, мирно доживавшие свой век, толпами стекались в сверкающий огнями притон.
Не устояли даже самые воздержанные, работящие и степенные пьюранцы. Город, прежде такой тихий, теперь по ночам, как кошмар, тревожили шум и топот шагов. На заре, когда в Зеленом Доме смолкали арфа и гитары, на улицах поднимался нестройный гул: это гуляки расходились поодиночке и группами, распевая и хохоча. Мужчины с исколотыми песком, помятыми от бессонной ночи лицами рассказывали в «Северной звезде» сногсшибательные истории, которые потом передавались из уст в уста, подхватывались малолетками.
— Вот видите, вот видите, — дрожащим голосом говорил отец Гарсиа, — не хватает только, чтобы на Пьюру ниспал огонь с неба, все остальные несчастья уже обрушились на нас.
Потому что действительно все это совпало со стихийными бедствиями. В первый год река Пьюра так разлилась, что разнесла дамбы у ферм и затопила посевы, кое у кого потонула скотина, и на широких пространствах пустыни Сечуры песок потемнел, пропитавшись водой. Взрослые проклинали наводнение, дети строили замки из мокрого песка. На второй год, как бы в наказание за брань, которой осыпали ее хозяева затопленных земель, река пересохла. Русло Пьюры поросло чертополохом и травами, а когда они, едва поднявшись, полегли от зноя, превратилось в голую расщелину. Сахарный тростник засох, хлопок пророс раньше времени. На третий год урожай погубили паразиты.
«Эти бедствия — кара за грех, — гремел отец Гарсиа. — Враг в вас самих, пока не поздно, убейте его молитвами».
Знахари кропили посевы кровью молочных козлят, катались по бороздам, бормотали заклинания, чтобы вызвать дождь и прогнать насекомых.
«Боже мой, Боже мой, — сетовал отец Гарсиа, — люди терпят голод и нищету, но, вместо того чтобы извлечь из этого суровый урок, все грешат и грешат».
Потому что ни наводнение, ни засуха, ни порча не помешали расти славе Зеленого Дома.
Облик города изменился. Тихие провинциальные улицы заполонили приезжие, которые в конце недели прибывали в Пьюру из Сульяны, Пайты, Хуанкабамбы и даже Тумбеса и Чиклайо, наслышавшись о Зеленом Доме, легенда о котором распространилась через пустыню. Они проводили там ночь и, вернувшие в город в самом непотребном виде, шатались по улицам, наглые и грубые, выставляя напоказ свою пьяную удаль. Пьюранцы ненавидели их, и нередко возникали драки, притом не ночью и не на лужке у Моста, где обычно происходили поединки, а среди бела дня, на Пласа де Армас, на проспекте Грау и в любом другом месте. Дело доходило до настоящих побоищ. Стало небезопасно выходить на улицу.
Когда, несмотря на запрещение властей, одна из обитательниц Зеленого Дома появлялась в городе, сеньоры поспешно уводили в дом своих дочерей и задергивали занавески, а отец Гарсиа вне себя от ярости выходил навстречу нежеланной гостье, и прохожим приходилось удерживать священника, чтобы он не набросился на нее с кулаками.
В первый год в заведении жили только четыре девицы, но на следующий год, когда они уехали, дон Ансельмо снова отправился в путь и вернулся с восемью, а в пору наивысшего расцвета Зеленого Дома их число, говорят, доходило до двадцати. Они прибывали прямо на место, минуя город. Со Старого Моста было видно, как они приезжали, были слышны их непристойный выкрики и визг. Их яркие платья, платки и украшения пестрели на фоне бесплодных песков.
Зато дон Ансельмо частенько бывал в городе. Он разъезжал по улицам на своем черном коне, которого выучил всяким кунштюкам: весело помахивать хвостом, когда проходит женщина, подгибать ногу в знак приветствия, пританцовывать при звуках музыки. Дон Ансельмо располнел и одевался с шиком: носил шляпу из мягкой соломки, шелковый шарф, тонкие рубашки, наборный пояс, сшитые на заказ брюки, сапоги на высоком каблуке и шпоры. Пальцы его были унизаны кольцами. Иногда он заходил в «Северную звезду» выпить стаканчик-другой, и многие именитые люди не колеблясь присаживались за его столик, болтали с ним, а потом провожали его до Старого Моста.