Страница:
Музыка смолкла, братья Леон аплодировали, Литума и Дикарка вернулись к стойке. Чунга наполняла стаканы, Хосефино по-прежнему пил в одиночку. Толпа танцующих поредела, лишь несколько пар машинально, как в забытьи, продолжали кружиться по площадке в тусклом свете голубой, зеленой и фиолетовой лампочек. Мало народу оставалось и за столиками в углах зала. Большинство мужчин и девиц толпились в баре, пили пиво и шумно веселились. Раскатисто хохотала мулатка Сандра, ораторствовал, поднимая, как знамя, стакан, усатый толстяк в очках — он участвовал в войне с Эквадором в качестве рядового солдата, так-то, друзья мои, и он не забыл о голоде, о вшах, о героизме наших чоло, о нигуа[43], которые забирались под ногти и которых никакими силами невозможно было выковырять, так-то, друзья мои, и вдруг Обезьяна во все горло: да здравствует Эквадор! Все онемели и на несколько секунд застыли в растерянности, ошеломленные этой выходкой, только Обезьяна лукаво подмигивал направо и налево. Потом толстяк отстранил Хосе, схватил Обезьяну за лацканы пиджака и встряхнул, как тряпку, пусть повторит, если он мужчина, и Обезьяна, улыбаясь во весь рот: да здравствует Перу! Теперь все смеялись, громче всех Сандра, толстяк покусывал усы, Обезьяна оправлял одежду. К ним протиснулись Хосе и Хосефино.
— Когда речь идет о патриотизме, я не понимаю шуток, друг, — сказал толстяк, беззлобно похлопывая Обезьяну по плечу. — Оказывается, вы просто подтрунили надо мной. Раз так, выпьем, я угощаю.
— Как я люблю жизнь! — сказал Хосе. — Споем гимн.
Они обступили стойку, требуя еще пива. Лица лоснились от пота, глаза пьяно блуждали, голоса срывались на визг. Все пили, курили, спорили, а какой-то косоглазый юнец с топорщившимися, как щетка, волосами, обнимал за талию мулатку Сандру — разрешите представить вам мою невесту, приятель, — и она хохотала, показывая свои красные плотоядные десны и золотые зубы и сотрясаясь всем телом. Вдруг она, как пантера, бросилась на юнца и принялась алчно целовать его в губы, а он отбивался, пытаясь вырваться из ее могучих черных рук, — ни дать ни взять мошка в паутине. Непобедимые заговорщически переглянулись, схватили косоглазого и стиснули его так, что он не мог пошевелиться, — возьми его, Сандра, мы тебе его дарим, ешь его живьем. Глядя, как она целует взасос, чуть ли не кусает его, все, кто стоял вокруг, корчились от смеха, и, привлеченные этим исступленным весельем, к ним подходили новые пары, и даже музыканты вышли из своего угла. Молодой Алехандро томно улыбался, а дон Ансельмо, почуяв катавасию, в возбуждении метался из стороны в сторону -в чем дело, что происходит, расскажите. Наконец Сандра отпустила свою жертву, косоглазый, утершись платком, размазал по лицу следы помады и стал похож на клоуна, ему подали стакан пива, он вылил его себе на голову, ему зааплодировали, и вдруг Хосефино начал искать кого-то в толпе. Он становился на цыпочки, нагибался и наконец вышел из круга и, натыкаясь на стулья, обошел полутемный, продымленный зал. Через несколько минут он бегом вернулся к стойке.
— Я была права, — безгубым ртом процедила Чунга. — Ты попал в переплет.
— Где они, Чунгита? Поднялись наверх?
— Тебе-то что. — Остекленелые глаза Чунги рассматривали его, как какое-то насекомое. — Разве ты ревнив?
— Он ее убивает, — сказал появившийся как из-под земли Хосе, дергая Хосефино за рукав. — Бежим скорее.
Они протолкались к Обезьяне, который уже стоял в дверях, указывая рукой в темноту, по направлению к Казарме Грау, и вместе с ним помчались сломя голову по безлюдному, казалось, вымершему поселку. Скоро лачуги остались позади, они бежали теперь по песчаной пустоши. Хосефино споткнулся, упал, поднялся и побежал дальше. Ноги увязали в песке, колючий ветер дул в лицо, и бежать приходилось зажмурившись и сдерживая дыхание.
— Это вы виноваты, зазевались, сволочи! — проревел Хосефино и минуту спустя надломленным голосом: — Да где же они, наконец, черт побери. — Но из черной пустоты между песками и звездами перед ними уже выросла грозная фигура.
— Здесь, подлец, собака, предатель.
— Обезьяна! — закричал Хосефино. — Хосе!
Но братья Леон вместе с Литумой бросились на него, пустив в ход кулаки, ноги, головы. Они сшибли его с ног и молотили со слепой яростью, а когда он пытался подняться и вырваться из этого свирепого хоровода, новый пинок сваливал его наземь, свинцовый кулак обрушивался на него, крепкая рука хватала его за волосы, заставляя подставить лицо под удары и под ливень песка, который впивался в него, как тысячи иголок, и набивался в ноздри и в рот. Наконец они слегка остыли. Теперь они напоминали свору истомленных травлей собак, которые с глухим рычаньем бродят вокруг растерзанного, еще теплого зверя и, время от времени скаля зубы, обнюхивают и нехотя кусают его.
— Он шевелится, — сказал Литума. — Будь мужчиной, Хосефино, встань, я хочу посмотреть на тебя!
— Куда там, братец, — сказал Обезьяна, — ему, должно быть, небо с овчинку показалось.
— Брось его, Литума, — сказал Хосе. — Ты его всласть отделал, лучше не отомстишь. Разве ты не видишь, что он может окочуриться?
Тогда тебя опять посадят, братец, — сказал Обезьяна. — Хватит, не будь упрямым.
— Бей его, бей его, — подойдя, сказала Дикарка хриплым глухим голосом. — Бей его, Литума.
Но Литума не послушал ее, а вместо того обернулся к ней, одним ударом свалил ее на песок и принялся пинать ногами, ругая ее, — шлюха, стерва, сука, — пока у него не пропал голос. Потом, обессиленный, он бросился наземь и заплакал как ребенок.
— Ради Бога, успокойся, братец.
— Вы тоже виноваты, — стонал Литума. — Все вы меня обманули. Сволочи, предатели, вы должны были бы умереть от угрызений совести.
— Разве мы не выманили его из Зеленого Дома, Литума? Разве мы не помогли тебе расправиться с ним? Один бы ты не смог.
— Мы отомстили за тебя, братец. И Дикарка тоже — видишь, как она его царапает?
— А раньше-то, раньше-то что вы думали, — всхлипывая, говорил Литума. — Все вы были в сговоре, а я гам ничего не знал и верил в вас, как дурак.
— Братец, мужчины не плачут. Не надо так. Мы всегда любили тебя.
— Что было, то прошло, брат. Будь мужчиной, будь мангачем, не плачь.
Братья Леон и Дикарка, которая наконец оставила в покое стонавшего слабым голосом Хосефино, ободряли Литуму: пусть он возьмет себя в руки, мужчины закаляются в несчастьях, обнимали его, отряхивали с него песок — забудем прошлое, ладно? Начнем все снова, хорошо? Брат, Литума, братишка. Он то беззлобно бормотал что-то, наполовину утешившись, то опять приходил в ярость и пинал лежащего на земле Хосефино, то улыбался, то грустнел.
— Пойдем, Литума, — сказал Хосе. — Может, нас увидели из поселка. Если позовут фараонов, нам не поздоровится.
— Пойдем в Мангачерию, братец, — сказал Обезьяна. — Допьем писко, которое ты привез, это подымет твой дух.
— Нет, — сказал Литума. — Вернемся к Чунге. Он решительно зашагал к поселку, а когда Дикарка и братья Леон нагнали его, принялся свистеть во всю мочь. Далеко позади, хромая, со стонами и воплями тащился Хосефино.
— Тут самое веселье, — сказал Обезьяна, придерживая дверь, чтобы пропустить вперед остальных. — Только нас не хватало.
Усатый толстяк в очках вышел им навстречу.
— Привет-приветик, друзья. Куда же вы делись? Пойдемте, ночь только начинается.
— Музыку, арфист, — воскликнул Литума. — Даешь вальсы, тондеро, маринеры.
Он, спотыкаясь, прошел в угол, где помещался оркестр, и упал в объятия Боласа и Молодого Алеханд-ро, а толстяк и косоглазый тем временем тащили братьев Леон к бару и угощали их пивом. Сандра поправляла Дикарке волосы, Рита и Марибель засыпали ее вопросами, и все четверо жужжали, как осы. Оркестр начал играть, посетители отхлынули от стойки, с полдюжины пар уже танцевали под нимбами зеленого, голубого и фиолетового света. Литума подошел к стойке, умирая от смеха.
— Чунга, дорогая, до чего сладка месть. Слышишь? Кричит, а войти не смеет. Мы избили его до полусмерти.
— Меня чужие дела не интересуют, — сказала Чунга. — Но вы мое несчастье. Прошлый раз меня по твоей милости оштрафовали. Хорошо еще, что сегодняшний скандал разыгрался не в моем доме. Что тебе налить? Здесь кто не пьет, тому скатертью дорога.
— До чего ж ты груба, Чунгита, — сказал Литума. — Ну да ладно, я не обижаюсь, налей что хочешь. И себе тоже, я угощаю.
Между тем толстяк хотел повести Дикарку на площадку для танцев, а она упиралась и вырывалась.
— Что это с ней, Чунга? — сказал толстяк.
— Какая муха тебя укусила, — сказала Чунга. — Тебя приглашают танцевать, так иди, не кочевряжься. Почему ты отказываешь сеньору?
Но Дикарка продолжала отбиваться.
— Литума, скажи ему, чтобы он меня отпустил.
— Не отпускай ее, приятель, — сказал Литума. — А ты, шлюха, делай свою работу.
Часть III
Лейтенант машет рукой до тех пор, пока лодка не превращается в белую точку. Жандармы взваливают чемоданы на плечи и уходят с пристани. На площади Санта-Мария де Ньевы они останавливаются, и сержант указывает на холмы, где среди лесистых дюн белеют стены и поблескивают крыши строений, — это миссия, господин лейтенант, вон главное здание, там живут монашенки, господин лейтенант, а левее часовня. Лейтенант оглядывается вокруг: коренастые фигуры индейцев, хижины с похожими на капюшоны крышами из пальмового волокна. Полуголые, грязные женщины с апатичными лицами что-то размалывают, прислонившись к стволам капирон. Жандармы идут дальше, и офицер оборачивается к сержанту: ему не удалось толком поговорить с лейтенантом Сиприано, почему он не остался хотя бы ввести его в курс дела? Но ведь если бы он упустил лодку, ему пришлось бы ждать целый месяц, господин лейтенант, а он спал и видел, как бы поскорее уехать. Пусть он не беспокоится, сержант в два счета введет его в курс дела. Блондин ставит на землю чемодан и указывает на неказистую хижину — вот он, господин лейтенант, самый захудалый полицейский участок в Перу, и Тяжеловес — а он будет жить вон там, напротив, господин лейтенант, и Малыш — они подберут ему пару агварунок в служанки, и Черномазый — служанок здесь хоть завались, только их и хватает в этой дыре. Входя в дом, лейтенант трогает герб, подвешенный к стропилу, и он издает металлический звук. Крыльцо без перил, половицы и доски, из которых сколочены стены, грубо обтесаны и плохо пригнаны, всю обстановку первой комнаты составляют соломенные стулья, письменный стол, вылинявший флажок. Через открытую дверь видно заднее помещение: четыре гамака, несколько винтовок, железная печка, мусорное ведро — ну и убожество. Не выпьет ли лейтенант пивка? Оно, должно быть, холодное, они с утра поставили несколько бутылок в ведро с водой. Лейтенант кивает, Малыш с Черномазым выходят — губернатора зовут, кажется, Фабио Куэста? Да, он симпатичный старичок, но лучше ему представиться попозже, господин лейтенант, после обеда он отдыхает — и возвращаются с бутылками и стаканами. Они пьют, сержант поднимает стакан за здоровье лейтенанта, жандармы расспрашивают о Лиме, офицер интересуется, что за народ в Сайта-Мария де Ньеве, кто здесь кто, — а монашенки из миссии хорошие женщины? — и много ли мороки от чунчей. Ладно, они еще потолкуют вечером, а сейчас лейтенант хочет немного отдохнуть. Они предупредили Паредеса, что хотят отпраздновать прибытие господина лейтенанта, он приготовит для них что-нибудь особенное, и Блондин: Паредес — это хозяин таверны, господин лейтенант, у него все столуются, и Черномазый: он еще и плотник, а Тяжеловес: и вдобавок знахарь или вроде того, вечером они его представят господину лейтенанту, славный человек этот Паредес. Жандармы несут чемоданы в хижину напротив, офицер, зевая, идет за ними и, войдя, бросается на койку, которая стоит посреди комнаты. Он сонным голосом прощается с сержантом и, не поднимаясь, снимает фуражку и ботинки. Пахнет пылью и крепким табаком. Мебель в комнате небогатая: комод, две скамейки, стол да лампа, подвешенная к потолку. На окнах проволочная сетка, и сквозь нее видно площадь: женщины у капирон по-прежнему что-то мелют. Лейтенант встает и выходит в другую комнату. Она пуста, и в ней есть маленькая задняя дверь. Он открывает ее, и она оказывается скорее окном, чем дверью: лесенки нет, а пол — на высоте двух метров от земли, заросшей кустами мате. В нескольких шагах от хижины начинается густой лес. Лейтенант расстегивает брюки, мочится, а когда возвращается в первую комнату, сержант уже снова там: опять этот надоеда, господин лейтенант, агварун по имени Хум. А переводчик: агварун говорит, дьявол, солдат врать, и лимабукварь, и правительстволима, сеньор. Аревало Бенсас смотрит вверх, щитком приложив руки к глазам: его не проведешь, дон Хулио, язычник притворяется сумасшедшим, но Хулио Реатеги качает головой: нет, Аревало, он все время тянет одну и ту же песню, Реатеги уже знает ее наизусть. По-видимому, он что-то вбил себе в голову — буквари да буквари, но кто его, к черту, поймет. Над Сайта-Мария де Ньевой пылает солнце, и солдаты, индейцы, хозяева жмурятся и вытирают пот. Мануэль Агила обмахивается соломенным веером. Дон Хулио, наверное, очень устал? Ему пришлось изрядно поработать в Уракусе? Не без этого, потом он им спокойно расскажет, а сейчас ему нужно сходить в миссию, он скоро вернется. Хорошо, они подождут его в управе, капитан Кирога и Эскабино уже там. А переводчик: туда и сюда, лоцман сбежать, уракуса родина, пируанофлаг. Мануэль Агила заслоняет веером лицо от солнца, и все-таки у него слезятся глаза. Пусть не надрывается, не поможет, заварил кашу — расхлебывай, переведи ему это, переводчик. Лейтенант не спеша застегивает брюки, сержант, засунув руки в карманы, прохаживается по комнате. Он уже не в первый раз приходит, господин лейтенант. К лейтенанту Сиприано он приставал до тех пор, пока тот не вышел из себя и не нагнал на него страху. С тех пор этот язычник перестал морочить ему голову. Но вот хитрец — наверняка пронюхал, что лейтенант Сиприано уезжает из Санта-Мария де Ньевы, и тут же прибежал попытать счастья у нового лейтенанта. Офицер завязывает шнурки ботинок и встает. Он, по крайней мере, не скандалист? Сержант делает неопределенный жест — буянить-то он не буянит, но уж упрям, настоящий мул, хоть кол на голове теши. Когда произошла эта история? Когда губернатором был сеньор Хулио Реатеги, еще до того, как в Ньеве появился полицейский участок. Лейтенант выходит из хижины, хлопнув дверью: черт знает что, не прошло и двух часов, как он приехал, и уже приходится приниматься за работу, неужели этот чунчо не мог потерпеть до завтра? А переводчик: капралэль-гадо дьявол! Дьявол капитанартемио! Но капрал Дель-гадо не сердится, а смеется вместе с солдатами, и кое-кто из индейцев тоже смеется: пусть буянит, пусть ругает его и капитана, посмотрим, кто будет смеяться последним. А переводчик: говорит, голодный, господин капрал, тошнит, нутро выворачивает, господин капрал, говорит, пить, дать ему воды? Нет, дудки, и, возвысив голос: кто даст ему воды или еды, будет иметь дело с капралом, пусть переводчик скажет это всем язычникам Санта-Мария де Ньевы, потому что они, хоть и придуриваются, строят улыбочки, но в душе кипят злостью. А переводчик: сын шлюхи, господин капрал, эскабино-дьявол, ругается. Теперь солдаты только улыбаются и украдкой посматривают на капрала, а он: прекрасно, пусть только еще раз помянет мать, он ему покажет, когда его спустят вниз. Худой загорелый мужчина выходит им навстречу, снимает соломенную шляпу, и сержант представляет его: Адриан Ньевес, господин лейтенант. Он знает агварунский язык и иногда служит им переводчиком, это лучший лоцман во всем краю, и вот уже два месяца работает на полицейский участок. Ньевес и лейтенант обмениваются рукопожатием, а Малыш, Тяжеловес и Блондин отступают в сторону, пропуская офицера к письменному столу. Вот он, господин лейтенант, это и есть тот самый язычник — так здесь называют чунчей, и лейтенант улыбается: он думал, что они отращивают волосы до пят, и уж никак не ожидал увидеть плешивого. Голова Хума покрыта пушком, а крохотный лоб пересечен розоватым шрамом. Он среднего роста, коренастый; потертая юбка прикрывает его тело от пояса до колен. На безволосой груди — лиловый треугольник с тремя кружками, симметрично расположенными по периметру, а на скулах — по три параллельных черты. Татуировку довершают два маленьких черных крестика по обе стороны рта. Выражение лица у него спокойное, но в желтых глазах светится непокорность и какая-то фанатическая одержимость. С тех пор как его обрили, он сам бреет себе голову, и это очень странно, господин лейтенант, потому что для чунчей нет ничего унизительнее, чем лишиться волос. Лоцман может объяснить, в чем тут дело, господин лейтенант: для Хума это вопрос чести, они как раз говорили об этом, пока ждали лейтенанта. И сержант: может быть, с помощью дона Адриана они скорее столкуются с язычником; когда переводил знахарь Паредес, никто ничего не мог понять, а Тяжеловес: да ведь трактирщик только хвастает, что говорит по-агварунски, а на самом деле двух слов связать не умеет. Ньевес и Хум рычат и размахивают руками: он говорит, господин лейтенант, что не может вернуться в Уракусу, пока ему не возвратят все, что отняли у него, но ему хочется вернуться, и потому-то он бреет себе голову — в таком виде он при всем желании не может показаться на глаза сородичам, и Блондин: ну не сумасшедший? Так, а теперь пусть объяснит толком, что ему должны возвратить. Лоцман Ньевес подходит поближе к агваруну и, указывая на офицера, рычит и жестикулирует. Хум внимательно слушает, потом кивает и плюет. Ну, ну! Здесь не свинарник, нечего плеваться. Адриан Ньевес, надевая шляпу, поясняет — это он для того, чтобы лейтенант видел, что он говорит правду, и сержант — такой уж обычай у чунчей: по-ихнему, кто не плюет, когда говорит, тот врет, а офицер — только этого не хватало, этак они потонут в слюне. Они верят ему, Ньевес, пусть не плюет. Хум скрещивает руки, и татуировка у него на груди смещается и морщится. Он начинает говорить -быстро, почти без пауз, продолжая плевать вокруг себя и не сводя глаз с лейтенанта, который недовольным взглядом провожает каждый плевок. И голос, и жесты Хума полны энергии. А переводчик: воровать, дьявол, уракусакаучук, девочка, солдатыреатеги, господин капрал. Ну и печет! Чтобы защитить глаза от солнца, капрал Роберто Дельгадо снимает пилотку и прикладывает ее ко лбу. Пусть себе попляшет, пусть поорет, вот потеха-то, животики надорвешь. Спроси-ка у него, где он набрался такого нахальства. И переводчик: договор есть договор, согласен, хозяин Эскабино, спустить, господин капрал. Солдаты раздеваются, и некоторые уже бегут к реке, но капрал Роберто Дельгадо остается у капирон. Спустить? Ни-ни, боль— но рано, и пусть скажет спасибо, что капитан Артемио Кирога — добрый человек, а будь его воля, капрал так разделался бы с ним, что он всю жизнь вспоминал бы. Ну, что ж он больше не поминает мать? Пусть попробует, пусть покуражится перед своими земляками, которые смотрят на него, и переводчик: ладно, сын шлюхи, господин капрал. Еще раз, пусть повторит, для того капрал и остался, и лейтенант кладет ногу на ногу и откидывает назад голову: какая-то нелепая история, ничего не поймешь. О каких букварях говорит этот чудак? Это такие книжки с картинками, господин лейтенант, чтоб учить дикарей патриотизму. В управе до сих пор валяется несколько штук, только они уже превратились в труху, дон Фабио может показать. Лейтенант растерянно смотрит на жандармов, а агварун и Адриан Ньевес продолжают вполголоса рычать. Офицер обращается к сержанту — это верно насчет девочки? И Хум громовым голосом — девочка! Дьявол! А Тяжеловес — т-с-с, лейтенант говорит, и сержант — кто его знает, здесь сплошь и рядом воруют девочек, может, и верно, ведь вот, говорят, эти бандиты с Сантьяго завели у себя целый гарем. Но язычник мешает все в одну кучу, и невозможно понять, какое отношение имеют буквари к каучуку, который он требует, и к этой истории с девочкой, у Хума в башке дьявольская путаница. И Малыш — раз это были солдаты, они тут ни при чем, почему он не идет со своей жалобой в Форт Борха? Лоцман и Хум рычат и жестикулируют, и Ньевес — он уже ходил гуда два раза, но никто не стал его слушать, лейтенант. И Блондин — до чего злопамятный, господин лейтенант, сколько времени прошло, а он все ворошит это дело, мог бы уж позабыть. Лоцман и Хум рычат и жестикулируют, и Ньевес — в его селении его винят за все, и он не хочет возвращаться в Уракусу без каучука, шкур, букварей и девочки, хочет добиться своего — пусть видят, что Хум прав. Хум снова говорит, теперь уже медленно, не размахивая руками. Черные крестики у рта движутся, как два пропеллера, которые никак не могут набрать скорость — начинают вращаться и стопорят, опять начинают и опять стопорят. О чем он теперь говорит, дон Адриан? Вспоминает эту историю и ругает тех, кто его повесил, и лейтенант перестает нетерпеливо постукивать каблуком — как повесил, разве его повесили? Малыш показывает в сторону площади Санта-Мария де Ньевы: на этих капиронах, господин лейтенант, за руки. Паредес может рассказать, он был при этом и говорит, язычник болтался в воздухе, как арапайма[44]