Страница:
Чоло не возражает? Сержант кивнул, и лейтенант обнял Бонифацию. Она ошеломленно моргала и мотала головой, но ее губы и налившиеся слезами глаза тем не менее упорно улыбались. А теперь их черед, сеньора. Сначала ее обнял Тяжеловес, и Черномазый — сколько можно, карамба, никак не оторвется, а он — не подумайте худого, господин сержант, это я по-дружески. Потом Блондин, Малыш. Лоцман Пинтадо отвязал чал и придерживал лодку у пристани, упираясь шестом в дно. Сержант и Бонифация взошли на борт и уселись среди узлов, Пинтадо поднял шест, и течение завладело лодкой и, покачивая, неспешно повлекло ее к Мараньону.
— Ты должна поехать к нему, — сказала Бонифация. — Я буду посылать тебе деньги, хоть ты и не хочешь. А когда он выйдет, вы поедете в Пьюру, и я вам помогу, как вы мне помогали. Там дона Адриана никто не знает, и он сможет найти себе какую-нибудь работу.
— Вот увидишь Пьюру и сразу повеселеешь, дорогуша, — сказал сержант.
Бонифация держала руку за бортом, и ее пальцы, касаясь мутной воды, проводили на ней эфемерные бороздки, которые тут же исчезали в пенистой кипени, расходившейся от винта. Иногда из темной глубины на миг показывалась быстрая рыбка. Над ними небо было чистое, но вдали, в той стороне, где вырисовывались Кордильеры, плыли тучные облака, которые солнце прорезало как нож.
— Ты приуныла только из-за того, что расстаешься с матерями? — сказал сержант.
— И с Лалитой, — сказала Бонифация. — А мать Анхелика просто не выходит у меня из головы. Вчера вечером она прямо вцепилась в меня, не хотела отпускать и до того расстроилась, что у нее слова застревали в горле.
— Что и говорить, монашенки обошлись с нами хорошо, — сказал сержант. — Сколько подарков они тебе надавали.
— Мы когда-нибудь приедем сюда? — сказала Бонифация. — Хоть один разок, для прогулки?
— Кто знает, — сказал сержант. — Но для прогулки это далековато.
— Не плачь, — сказала Бонифация. — Я буду писать тебе и рассказывать обо всем, что я делаю.
— С тех пор как я уехала из Икитоса, у меня не было подруг, — сказала Лалита. — А я уехала оттуда еще девочкой. Там, на острове, ачуалки и уамбиски почти не говорили по-испански, и мы понимали друг друга, только когда дело касалось самых простых вещей. Ты была моей лучшей подругой.
— А ты моей, — сказала Бонифация. — Даже больше чем подругой, Лалита. Ты и мать Анхелика для меня здесь самые дорогие люди. Ну, не плачь.
— Почему ты так долго не возвращался, Акилино, — сказал Фусия. — Куда ты запропастился, старик.
— Успокойся, приятель, я не мог быстрее, — сказал Акилино. — Этот тип без конца расспрашивал меня и кочевряжился — мол, как на это посмотрят монахини, доктор. Я еле уговорил его, Фусия, но все же мы поладили, дело в шляпе.
— Монахини? — сказал Фусия. — Здесь и монахини живут?
— Они здесь за сестер милосердия, ухаживают за больными, — сказал Акилино.
— Отвези меня куда-нибудь еще, Акилино, — сказал Фусия, — не оставляй меня в Сан-Пабло, я не хочу умереть здесь.
— Этот тип заграбастал все деньги, но надавал мне кучу обещаний, — сказал Акилино. — Он достанет тебе бумаги и сделает так, чтобы никто не знал, кто ты такой.
Ты отдал ему все, что я скопил за эти годы? — сказал Фусия. — Выходит, я так боролся, терпел столько лишений только для того, чтобы все досталось какому-то проходимцу?
— Мне пришлось мало-помалу набавлять, — сказал Акилино. — Сначала я давал ему пятьсот солей, и он отказался наотрез, потом тысячу, а он ни в какую, даже и разговаривать не хотел, мол, попасть в тюрьму себе дороже. В общем, вытянул все. Но зато он обещал, что тебе будут давать лучшую еду и лучшие лекарства. Что делать, Фусия, хуже было бы, если бы он не согласился.
Дождь лил как из ведра. Промокший до костей старик, проклиная непогоду, вывел лодку из протоки. Уже подплывая к пристани, он различил над обрывом голые фигуры и крикнул по-уамбисски, чтобы они спустились и помогли ему. Они скрылись за лупунами, которые сотрясал ветер, и через минуту на крутом склоне показались медно-красные тела: уамбисы кубарем скатывались вниз по скользкому от грязи откосу. Они привязали лодку к приколу и, шлепая по воде под проливным дождем, на руках вынесли дона Акилино на землю. Еще поднимаясь но откосу, старик начал раздеваться, и, когда добрался до вершины, был уже без рубахи, а в поселке уамбисов, не обращая внимания на женщин и детей, которые из своих хижин делали ему дружеские знаки, сиял и брюки. Так, в одних трусах и соломенной шляпе, он через перелесок вышел на поляну, где жили христиане, и тут похожее на обезьяну и плохо державшееся на ногах существо, пошатываясь, сошло с крыльца одной из хижин — Пантача, — обняло его — ты опять одурманил себя травами, — и, с трудом ворочая языком, пробормотало ему на ухо что-то невнятное — даже не можешь говорить, пусти меня. Глаза у Пантачи были воспаленные, а из уголков рта текла слюна. Он возбужденно жестикулировал, указывая на хижины. С террасы на них хмуро смотрела увешанная бусами и браслетами шапра с ярко размалеванным лицом.
— Они сбежали, дон Акилино, — наконец прохрипел Пантача, вращая глазами. — А хозяин бесится, который месяц сидит взаперти и не хочет выходить.
— Он у себя в хижине? — сказал старик. — Пусти меня, мне нужно поговорить с ним.
— Кто ты такой, чтобы мне указывать, — сказал Фусия. — Ступай опять к этому типу, и пусть он вернет тебе деньги. Отвези меня на Сантьяго, уж лучше я умру среди людей, которых я знаю.
— Нам надо выждать до ночи, — сказал Акилино. — Когда все уснут, я отвезу тебя к той барке, где заставляют мыться посетителей, и там тебя возьмет этот человек. Не надо так, Фусия, постарайся теперь немножко поспать. Или, может, хочешь поесть?
— Как ты со мной теперь обращаешься, так и там со мной будут обращаться, — сказал Фусия. — Ты даже не слушаешь меня, все решаешь сам, а я должен подчиняться. Ведь дело идет о моей жизни, а не о твоей, Акилино, не оставляй меня в этом месте. Пожалей меня, старик, давай вернемся на остров.
— Если бы я даже хотел, я не мог бы этого сделать, — сказал Акилино. — Против течения, да еще прячась, до Сантьяго пришлось бы плыть не один месяц, а у нас нет ни газолина, ни денег, чтобы купить его. Я привез тебя сюда по дружбе, чтобы ты умер среди христиан, а не как язычник. Послушай меня, поспи.
Фусия лежал как пласт, укрывшись до подбородка одеялами. Гамак был затянут москитной сеткой только до половины, а вокруг царил беспорядок, валялись консервные банки, шелуха, тыквенные бутылки с остатками масато, объедки. Стояла ужасная вонь, и кишмя кишели мухи. Старик тронул Фусию за плечо, а услышав храп, затряс его обеими руками. Фусия разомкнул веки, и раскаленные угли его налившихся кровью глаз упали на лицо Акилино, потом погасли, опять загорелись, и так несколько раз. Наконец он слегка приподнялся на локтях.
— Меня захватил дождь посреди протоки, — сказал Акилино. — Я вымок до нитки.
Он выжал рубашку и брюки и повесил их на веревку от москитной сетки. За окном дождь лил все сильнее, на поляне рябели лужи и пузырилась пепельно-серая грязь, ветер яростно сотрясал деревья. Время от времени пасмурное небо прорезал многоцветный зигзаг, и спустя несколько секунд гремел гром.
— Эта шлюха спуталась с Ньевесом, Акилино, — сказал Фусия, закрыв глаза. — Они вместе сбежали, собаки.
— Ну сбежали и сбежали, тебе-то что? — сказал Акилино, обтирая рукою тело. — Подумаешь, беда, лучше быть одному, чем в плохой компании.
— Эта шлюха мне не нужна, — сказал Фусия. — Но меня заело, что она снюхалась с лоцманом. За это она мне заплатит.
Фусия, не открывая глаз, повернул голову, плюнул — смотри, куда плюешь, приятель, — и подтянул одеяла к самому подбородку — чуть в меня не попал.
— Сколько месяцев ты пропадал? — сказал Фусия. — Я жду тебя целую вечность.
— У тебя много груза? — сказал Акилино. — Сколько мячей каучуку? Сколько шкур?
— Нам не повезло, — сказал Фусия. — Нам попадались только пустые селения. На этот раз у меня нет товара.
— Да ведь ты не мог двинуться с места, тебя уже ноги не таскали, где же тебе было рыскать по сельве, — сказал Акилино. — Умереть среди своих людей! Думаешь, уамбисы так и оставались бы с тобой? Они и так уходили, когда им вздумается.
— Я мог командовать, не вставая с гамака, — сказал Фусия. — Хум и Пантача повели бы их, куда я прикажу.
— Не говори глупостей, — сказал Акилино. — Хума они ненавидели и если не убили до сих пор, то только благодаря тебе. А Пантача из-за своих отваров дошел до ручки, он уже еле говорил, когда мы уехали. Нет, приятель, все это кончилось, не тешь себя зря.
— Удачно продал? — сказал Фусия. — Сколько денег привез?
— Пятьсот солей, — сказал Акилино. — Не вороти нос, это добро и не стоило больше, я и столько-то еле выторговал. Но что случилось? В первый раз у тебя нет товара.
— Во всем краю хоть шаром покати, — сказал Фусия. — Эти собаки теперь настороже и чуть что прячутся. Я двинусь дальше, если понадобится, сунусь и' в города, но добуду каучук.
— Лалита забрала все твои деньги? — сказал Акилино. — Оставили они тебе что-нибудь?
— Какие деньги? — сказал Фусия, съежившись и придерживая у рта одеяла. — О каких деньгах ты говоришь?
— О тех, которые я тебе привозил, Фусия, — сказал Акилино. — Которые ты нажил грабежами. Я знаю, что ты их прятал. Сколько у тебя осталось? Тысяч пять? Десять?
— Не зарься на них, никому на свете у меня моего не отнять, — сказал Фусия.
— Не хорохорься, и без того тошно, — сказал Акилино. — И не смотри на меня так, меня этим не испугаешь. Лучше отвечай на мой вопрос.
— Неужели она меня так боялась? — сказал Фусия. — Или они просто забыли впопыхах забрать мои деньги? Лалита знала, где я их прячу.
— А может, она не взяла их из жалости, — сказал Акилино. — Может, подумала: туго ему придется одному, доходяге, оставим ему по крайней мере деньги, пусть хоть этим утешается.
— Лучше бы эти собаки украли их, — сказал Фусия. — Без денег этот тип не согласился бы взять меня. А у тебя доброе сердце, ты не бросил бы меня, старик, отвез бы назад, на остров.
— Ну вот, наконец ты немножко успокоился, — сказал Акилино. — Знаешь, что я сделаю? Разомну несколько бананов и сварю их. В последний раз отведаешь языческой еды — с завтрашнего утра будешь есть по-христиански.
Старик засмеялся, повалился на пустой гамак и начал раскачиваться, отталкиваясь ногой.
— Если бы я был твоим врагом, меня бы здесь не было, — сказал он. — Я оставил бы себе эти пятьсот солей, и поминай как звали. Ведь я заранее знал, что на этот раз у тебя не будет товара.
Дождь хлестал по террасе и глухо барабанил по крыше; от порывов горячего ветра колыхалась москитная сетка, словно взмахивал крыльями белый аист.
— Нечего тебе так укрываться, — сказал Акилино. — Я же знаю, что у тебя слезает кожа с ног.
— Эта стерва тебе рассказала насчет москитов? — пробормотал Фусия. — Я расчесал себе ноги, и они у меня загноились, но теперь уже подживают. Эти собаки думают, что, если я прихворнул, я не стану их искать. Посмотрим, кто будет смеяться последним, Акилино.
— Не переводи разговор на другое, — сказал Акилино. — Ты в самом деле поправляешься?
— Дай мне еще немножко, старик, — сказал Фусия. — Там еще осталось?
— Возьми мою миску, я больше не хочу, — сказал Акилино. — Насчет еды я вроде уамбисов — каждое утро, как проснусь, варю себе это хлебово.
— Я буду тосковать по острову больше, чем по Кампо Гранде, больше, чем по Икитосу, — сказал Фусия. — Мне кажется, только там я и чувствовал себя в родном краю. Я даже по уамбисам буду тосковать, Акилино.
— Выходит, все тебе дороги, и Пантача, и уамбисы, только не твой сын, — сказал Акилино. — О нем ты даже не вспоминаешь. Неужели тебе наплевать, что Лалита увезла его с собой?
— Может, это и не мой сын, — сказал Фусия. — Может, эта сука…
— Молчи, молчи, я знаю тебя уже не первый год, и ты меня не проведешь, — сказал Акилино. — Скажи по правде, как твои ноги? Лучше или еще хуже?
— Не разговаривай со мной в таком тоне, ты себе больно много позволяешь, — сказал Фусия нетвердым голосом, с каким-то жалобным подвыванием, и умолк.
Акилино встал с гамака и подошел к нему. Фусия закрыл лицо и весь сжался.
— Не стыдись меня, дружище, — прошептал старик. — Дай-ка я посмотрю.
Фусия не ответил, и Акилино приподнял край одеяла. Фусия лежал без сапог, и старик с минуту смотрел на его голые ноги, впившись ногтями в одеяло, приоткрыв рот и наморщив лоб.
— Мне очень жаль, но нам пора, Фусия, — сказал Акилино. — Надо двигаться.
— Подожди еще немножко, старик, — плачущим голосом сказал Фусия. — Послушай, дай мне огня, я выкурю сигарету, и ты отвезешь меня к этому типу. Это займет каких-нибудь десять минут, Акилино.
— Ладно, кури, только побыстрее, — сказал старик. — Он, наверное, уже ждет нас.
— Смотри уж всё, — простонал Фусия под одеялом. — Я и сам не могу привыкнуть. Смотри выше.
Он согнул ноги и, снова вытянув их, скинул на пол одеяла. Теперь обнажились ляжки, пах, безволосый лобок, член, превратившийся в дохлого червячка, и живот, с которого кожа еще не слезала. Старик поспешно наклонился, поднял одеяла и накрыл Фусию.
— Видишь, видишь? — всхлипнул Фусия. — Я уже не мужчина, Акилино.
— Он еще обещал мне, что будет давать тебе сигареты, когда ты захочешь, — сказал Акилино. — Так что имей в виду, как тебе захочется курить, попроси у него.
— Мне хотелось бы умереть на этом самом месте, — сказал Фусия. — Внезапно, так, чтобы я и опомниться не успел. Ты завернул бы меня в одеяла и подвесил бы к дереву, как делают уамбисы. Только никто не стал бы меня оплакивать каждое утро. Чего ты смеешься?
— Да вот смотрю, как ты делаешь вид, что куришь, а сам не затягиваешься, бережешь сигарету, чтобы протянуть время, — сказал Акилино. — Раз мы все равно поедем, какая тебе разница, двумя минутами раньше или позже.
— Как же я туда поеду, Акилино, — сказал Фусия. — Ведь это очень далеко.
— Тебе лучше умереть там, чем здесь, — сказал старик. — Там за тобой будут ухаживать, и хворь не поднимется выше. Я знаю там одного человека, который за твои деньги возьмет тебя без всяких бумаг.
— Мы не доберемся туда, старик, меня схватят на реке.
— Даю тебе слово, что доберемся, — сказал Акилино. — В крайнем случае будем плыть только ночью, пробираться по протокам. Но надо отправляться сейчас же, чтобы не увидели ни Пантача, ни язычники. Надо, чтобы никто не знал, куда ты делся, только так ты будешь себя чувствовать там в безопасности.
— А полиция, а солдаты? — сказал Фусия. — Разве ты не знаешь, старик, что все меня ищут? Мне нельзя носа высунуть отсюда. Слишком много людей хочет мне отомстить.
— Сан-Пабло — это такое место, где тебя никогда не станут искать, — сказал старик. — Даже если бы знали, что ты там, не стали бы. Но никто не узнает.
— Старик, старик, — всхлипнул Фусия, — ты добрый человек, умоляю тебя. Ты веришь в Бога? Так сделай это ради Бога, постарайся понять меня.
— Я тебя прекрасно понимаю, Фусия, — сказал старик поднимаясь. — Но уже давно стемнело, и я должен наконец отвезти тебя к этому человеку, а то ему надоест нас ждать.
Опять ночь, и опять все те же места: берег реки, тропинка, вьющаяся между фермами, рощица рожковых деревьев, пески. Ноги по щиколотку увязают в рыхлой земле. И ты — сюда, Тоньита, нет, нет, туда не надо, а то нас увидят из Кастильи. Нещадно колет песчаный дождь, накрой ее одеялом, надень на нее твою шляпу, пусть она опустит головку, не то у нее будет гореть лицо. Все те же звуки: шелест ветра, колышущего хлопчатник, музыка гитар, песни, отголоски пьяного веселья, а на заре унылое мычание скота. И ты — посидим здесь, Тоньита, отдохнем немножко и погуляем еще. Все те же картины: черный купол собора, мерцающие, ярко горящие или гаснущие звезды, морщинистая скатерть пустыни, усеянная голубыми дюнами, и вдали одиноко возвышающееся здание, мертвенно-бледный свет, падающий из его окон, силуэты входящих и выходящих людей, а иногда, ранним утром, всадник, пеоны, стадо коз, барка Карлоса Рохаса и на другой стороне реки — серые ворота бойни. Говори ей о рассвете — ты меня слышишь, Тоньита, ты заснула? — о том, как мало-помалу вырисовываются колокола, крыши, балконы, о том, что надвигается дождь или стелется туман. Спроси ее, не холодно ли ей, не хочет ли она вернуться, прикрой ей ноги своей курткой, пусть она обопрется о твое плечо. И тут снова в памяти воскресает та ночь, когда тишину растоптал всполох бешеной скачки и она вздрогнула всем телом. Встань, посмотри, кто это скачет в такой неурочный час? На пари? Чапиро, дон Эусебио, близнецы Темпле? Спрячемся, пригнемся, не шевелись, Тоньита. Не пугайся, это два верховых, а она, окутанная неизбывной мглой, безмолвно — кто, почему, как? И ты — проскакали в двух шагах от нас на диких лошадях, что за сумасшедшие, едут к реке, а теперь возвращаются, не бойся, маленькая, а ее взволнованное лицо поворачивается из стороны в сторону, и губы дрожат, и ногти впиваются в твою руку, и ты слышишь ее учащенное дыхание и угадываешь немой вопрос — почему, как? Теперь успокой ее — они уже уехали, Тоньита, они так мчались, что я не разглядел их лиц, а она упорно всматривается во тьму своими незрячими глазами в жажде понять, кто, почему, как. И ты — не надо так, глупенькая, какая нам разница, кто они. Придумай уловку, чтобы развлечь ее: укройся одеялом, Тоньита, вон они едут, их целая орда, если увидят, они нас убьют. Почувствуй, как она трепещет от страха, пусть она прижмется к тебе, обнимет тебя, сольется с тобой, крепче, еще крепче, Тоньита, а теперь скажи ей, что это неправда, что никого нет, — поцелуй меня, маленькая, я пошутил. А сегодня не разговаривай, только вслушивайся в нее. Пески — это море, а ее силуэт — лодка, и она спокойно плывет по дюнам и кустам, не перебивай ее, не наступай на тень, которую она отбрасывает. Достань сигарету, закури и думай о том, что ты счастлив и что ты отдал бы все на свете, чтобы узнать, счастлива ли она. Поболтай с ней, пошути — ты и ее научишь курить, только не сейчас, а когда она вырастет, ведь маленькие девочки не курят, — и засмейся, и пусть она тоже засмеется — ну улыбнись же, умоляю тебя, не будь вечно такой серьезной, Тоньита. И вот снова неуверенность, эта кислота, разъедающая жизнь, и ты — я знаю, ей скучно сидеть взаперти и слушать одни и те же голоса, но подожди, теперь уж недолго, они уедут в Лиму, и у них будет дом, где они будут жить одни, и им не придется больше прятаться, и он купит ей все, что душе угодно, вот увидишь, Тоньита, вот увидишь. Испытай опять то щемящее чувство — ты никогда не сердишься, маленькая, пусть она не будет такой, пусть иногда выходит из себя, бьет посуду, рыдает, а перед глазами ее лицо, сохраняющее все то же отсутствующее выражение, тихо пульсирующая жилка на виске, опущенные ресницы и губы, которые не выдадут ее тайны. У этих девушек ничего не осталось в жизни, только воспоминания да легкая грусть, поэтому они так балуют тебя, Тоньита. Они приносят тебе сласти, одевают, причесывают тебя, их просто не узнать, между собой они вечно грызутся, каких только пакостей не делают друг другу, а с тобой они такие добрые и услужливые. Как они повели себя, когда она появилась! Скажи им — я привез ее к себе, я похитил ее, скажи, что ты ее любишь, что она будет жить с тобой, что они должны помогать тебе. И вот снова у тебя в ушах звучат их возбужденные голоса — мы обещаем вам, клянемся, оправдаем ваше доверие. Послушай, как они оживленно перешептываются, посмотри на их растроганные, улыбающиеся, любопытные лица — как им не терпится подняться в башню, чтобы увидеть ее и поговорить с ней. И опять перед тобою она, и ты — они все тебя любят. Потому что ты такая молодая? Потому что ты не можешь говорить? Потому что им тебя жаль? И в памяти всплывает та ночь: чуть поблескивает река в темноте, расплывчатыми пятнами темнеют всходы, в городе уже погасли огни, луна едва освещает пустыню, а она рядом с тобой и в то же время где-то далеко, беспомощная и бесприютная. Окликни ее, спроси — Тоньита, ты слышишь меня? Что ты чувствуешь? Почему она так тянет тебя за руку, не испугалась ли она этого песчаного ливня? И ты — иди сюда, Тоньита, укройся, ничего, он скоро пройдет, ты думаешь, песок нас засыплет, похоронит заживо? Почему ты дрожишь, что ты чувствуешь? Тебе не хватает воздуха? Ты хочешь вернуться? Почему ты так дышишь? Как ужасно не понимать, не догадываться, что с тобой происходит, моя девочка. И вот снова твое сердце — фонтан, из которого бьют вопросы: каким ты представляешь себе меня, какими девиц, и лица, и землю, по которой ты ступаешь, откуда, по-твоему, исходят звуки, которые ты слышишь, какая ты сама, что означают эти голоса? Ты думаешь, что все такие же, как ты? Что мы слышим то, что нам говорят, но не отвечаем? Что кто-то дает нам еду, укладывает нас спать и помогает нам подняться по лестнице? Тоньита, Тоньита, какое чувство ты испытываешь ко мне? Знаешь ли ты, что такое любовь? Почему ты целуешь меня? Но не заражай ее своей тоской, сделай над собой усилие, понизь голос и ласково скажи ей — неважно, мои чувства — это твои чувства, скажи, что ты хочешь страдать, когда страдает она. Пусть она забудет эти пустые слова — я больше не буду, Тоньита, у меня просто расходились нервы, — расскажи ей о городе, о бедной гальинасерке, которая жалуется на свои недуги, о ее осле и корзинах, расскажи, что говорят в «Северной звезде» — все горюют по тебе, Тоньита, ищут тебя, ломают себе голову, что с тобой случилось: может, бедняжку убили, может, ее похитил какой-нибудь приезжий? — какие слухи ходят, какие выдумки, какое вранье распускают люди. Спроси ее, вспоминает ли она о прошлом, хотелось ли бы ей вернуться назад, приходить на площадь, греться на солнышке возле павильона, тоскует ли она по гальинасерке, ты хотела бы повидаться с ней? Возьмем ее в Лиму? Но она не может или не хочет слушать, что-то отъединяет ее от тебя, что-то мучает ее, и она все дрожит и тянет тебя за руку, полная смятения и ужаса, и ты — что с тобой, у тебя что-нибудь болит, ты хочешь, чтобы я пощупал? Хорошо, потрогай там, где она показывает, легонько, не нажимай, погладь ее по животу, раз десять, раз сто по одному и тому же месту — а, я знаю, желудок расстроился, ты хочешь пописать? — помоги ей — покакать? Пусть она присядет на корточки, ничего, ты устроишь для нее навес, — растяни одеяло у нее над головой, заслони ее от сухого дождя, — и ее не будет донимать песок. Но все напрасно — по ее щекам текут слезы, и она дрожит еще сильнее, и лицо ее искажено гримасой страдания, а ты не можешь разгадать, что с ней творится, это ужасно, Тоньита, что ты можешь сделать для нее, чего она хочет от тебя? Возьми ее на руки, беги, целуй ее на бегу — вон и дом, они уже близехонько, сейчас она выпьет мате, он уложит ее в постель, и завтра она проснется здоровой, и пусть она не плачет, ради Бога, пусть она не плачет. Позови Анхелику Мерседес, чтобы она полечила ее, и она — наверное, колики, хозяин, а ты — горячего чаю? Грелку? И она — ничего страшного, не пугайтесь, а ты — крушины, ромашки? И стряпуха щупала и поглаживала одно и то же место, а ты все не понимал — какой болван, какой болван. И вот всплывают в памяти радостные лица девиц, набившихся в башню, запахи кремов, талька и вазелина, веселая суетня и визгливые голоса — а хозяину и невдомек, вот невинный младенец. Смотри, как они толпятся вокруг нее, ласкают ее, сюсюкают. Предоставь им занимать ее, а сам спустись в зал, откупорь бутылку, повались в кресло, выпей за нее и, испытывая какое-то смешанное чувство смущения и радости, закрой глаза и попытайся понять, что они говорят: не меньше двух месяцев, а Бабочка — три, а Светляк — четыре, ну не глупый ли он, почему же, он думал, у нее не было кровей? А когда они прекратились, хозяин? Если вы припомните, мы будем точнехонько знать, на каком она месяце. И чувствуя, как от алкоголя ноги становятся ватными и по жилам разливается успокоительное тепло и уходит тревога, мысленно упрекни себя и скажи — я никогда за этим не следил. Какое это имело значение для тебя, какая разница, когда он родится, завтра или через восемь месяцев, так или иначе Тоньита войдет в тело, а потом ей это будет скрашивать жизнь. Опустись на колени возле ее кровати -ничего, этому надо радоваться, ты будешь холить его, менять ему пеленки, а если родится девочка, пусть она будет похожа на нее. И пусть завтра же утром девушки пойдут в магазин дона Эусебио и купят все, что нужно, хотя приказчики начнут зубоскалить — кто это рожает, и от кого? — а если это будет мальчик, они назовут его Ансельмо. Сходи в Гальинасеру, найди столяров, пусть они придут с досками, гвоздями и молотками и сделают кроватку, а станут расспрашивать — выдумай какую-нибудь историю. Тоньита, Тоньита, пусть у тебя будут всякие прихоти, пусть тебя рвет, пусть на тебя нападает дурное настроение — будь как другие. Ты можешь его нащупать? Он уже шевелится? И в последний раз спроси себя, хорошо или плохо, что все это было, такой ли должна быть жизнь и что было бы, если бы с ней, если бы с тобою и с ней не случилось этого, и был ли это сон, или явь никогда не бывает похожа на сны. И, сделав еще одно усилие, спроси себя, смирился ли ты с судьбой, и потому ли, что она умерла, или потому, что ты стар, ты так спокойно приемлешь мысль о собственной смерти.
— Будешь его ждать, Дикарка? — сказала Чунга. — Может, он проводит время с другой.
— Кто это? — сказал арфист, повернув голову и уставившись на лестницу своими выцветшими глазами. — Сандра?
— Ты должна поехать к нему, — сказала Бонифация. — Я буду посылать тебе деньги, хоть ты и не хочешь. А когда он выйдет, вы поедете в Пьюру, и я вам помогу, как вы мне помогали. Там дона Адриана никто не знает, и он сможет найти себе какую-нибудь работу.
— Вот увидишь Пьюру и сразу повеселеешь, дорогуша, — сказал сержант.
Бонифация держала руку за бортом, и ее пальцы, касаясь мутной воды, проводили на ней эфемерные бороздки, которые тут же исчезали в пенистой кипени, расходившейся от винта. Иногда из темной глубины на миг показывалась быстрая рыбка. Над ними небо было чистое, но вдали, в той стороне, где вырисовывались Кордильеры, плыли тучные облака, которые солнце прорезало как нож.
— Ты приуныла только из-за того, что расстаешься с матерями? — сказал сержант.
— И с Лалитой, — сказала Бонифация. — А мать Анхелика просто не выходит у меня из головы. Вчера вечером она прямо вцепилась в меня, не хотела отпускать и до того расстроилась, что у нее слова застревали в горле.
— Что и говорить, монашенки обошлись с нами хорошо, — сказал сержант. — Сколько подарков они тебе надавали.
— Мы когда-нибудь приедем сюда? — сказала Бонифация. — Хоть один разок, для прогулки?
— Кто знает, — сказал сержант. — Но для прогулки это далековато.
— Не плачь, — сказала Бонифация. — Я буду писать тебе и рассказывать обо всем, что я делаю.
— С тех пор как я уехала из Икитоса, у меня не было подруг, — сказала Лалита. — А я уехала оттуда еще девочкой. Там, на острове, ачуалки и уамбиски почти не говорили по-испански, и мы понимали друг друга, только когда дело касалось самых простых вещей. Ты была моей лучшей подругой.
— А ты моей, — сказала Бонифация. — Даже больше чем подругой, Лалита. Ты и мать Анхелика для меня здесь самые дорогие люди. Ну, не плачь.
— Почему ты так долго не возвращался, Акилино, — сказал Фусия. — Куда ты запропастился, старик.
— Успокойся, приятель, я не мог быстрее, — сказал Акилино. — Этот тип без конца расспрашивал меня и кочевряжился — мол, как на это посмотрят монахини, доктор. Я еле уговорил его, Фусия, но все же мы поладили, дело в шляпе.
— Монахини? — сказал Фусия. — Здесь и монахини живут?
— Они здесь за сестер милосердия, ухаживают за больными, — сказал Акилино.
— Отвези меня куда-нибудь еще, Акилино, — сказал Фусия, — не оставляй меня в Сан-Пабло, я не хочу умереть здесь.
— Этот тип заграбастал все деньги, но надавал мне кучу обещаний, — сказал Акилино. — Он достанет тебе бумаги и сделает так, чтобы никто не знал, кто ты такой.
Ты отдал ему все, что я скопил за эти годы? — сказал Фусия. — Выходит, я так боролся, терпел столько лишений только для того, чтобы все досталось какому-то проходимцу?
— Мне пришлось мало-помалу набавлять, — сказал Акилино. — Сначала я давал ему пятьсот солей, и он отказался наотрез, потом тысячу, а он ни в какую, даже и разговаривать не хотел, мол, попасть в тюрьму себе дороже. В общем, вытянул все. Но зато он обещал, что тебе будут давать лучшую еду и лучшие лекарства. Что делать, Фусия, хуже было бы, если бы он не согласился.
Дождь лил как из ведра. Промокший до костей старик, проклиная непогоду, вывел лодку из протоки. Уже подплывая к пристани, он различил над обрывом голые фигуры и крикнул по-уамбисски, чтобы они спустились и помогли ему. Они скрылись за лупунами, которые сотрясал ветер, и через минуту на крутом склоне показались медно-красные тела: уамбисы кубарем скатывались вниз по скользкому от грязи откосу. Они привязали лодку к приколу и, шлепая по воде под проливным дождем, на руках вынесли дона Акилино на землю. Еще поднимаясь но откосу, старик начал раздеваться, и, когда добрался до вершины, был уже без рубахи, а в поселке уамбисов, не обращая внимания на женщин и детей, которые из своих хижин делали ему дружеские знаки, сиял и брюки. Так, в одних трусах и соломенной шляпе, он через перелесок вышел на поляну, где жили христиане, и тут похожее на обезьяну и плохо державшееся на ногах существо, пошатываясь, сошло с крыльца одной из хижин — Пантача, — обняло его — ты опять одурманил себя травами, — и, с трудом ворочая языком, пробормотало ему на ухо что-то невнятное — даже не можешь говорить, пусти меня. Глаза у Пантачи были воспаленные, а из уголков рта текла слюна. Он возбужденно жестикулировал, указывая на хижины. С террасы на них хмуро смотрела увешанная бусами и браслетами шапра с ярко размалеванным лицом.
— Они сбежали, дон Акилино, — наконец прохрипел Пантача, вращая глазами. — А хозяин бесится, который месяц сидит взаперти и не хочет выходить.
— Он у себя в хижине? — сказал старик. — Пусти меня, мне нужно поговорить с ним.
— Кто ты такой, чтобы мне указывать, — сказал Фусия. — Ступай опять к этому типу, и пусть он вернет тебе деньги. Отвези меня на Сантьяго, уж лучше я умру среди людей, которых я знаю.
— Нам надо выждать до ночи, — сказал Акилино. — Когда все уснут, я отвезу тебя к той барке, где заставляют мыться посетителей, и там тебя возьмет этот человек. Не надо так, Фусия, постарайся теперь немножко поспать. Или, может, хочешь поесть?
— Как ты со мной теперь обращаешься, так и там со мной будут обращаться, — сказал Фусия. — Ты даже не слушаешь меня, все решаешь сам, а я должен подчиняться. Ведь дело идет о моей жизни, а не о твоей, Акилино, не оставляй меня в этом месте. Пожалей меня, старик, давай вернемся на остров.
— Если бы я даже хотел, я не мог бы этого сделать, — сказал Акилино. — Против течения, да еще прячась, до Сантьяго пришлось бы плыть не один месяц, а у нас нет ни газолина, ни денег, чтобы купить его. Я привез тебя сюда по дружбе, чтобы ты умер среди христиан, а не как язычник. Послушай меня, поспи.
Фусия лежал как пласт, укрывшись до подбородка одеялами. Гамак был затянут москитной сеткой только до половины, а вокруг царил беспорядок, валялись консервные банки, шелуха, тыквенные бутылки с остатками масато, объедки. Стояла ужасная вонь, и кишмя кишели мухи. Старик тронул Фусию за плечо, а услышав храп, затряс его обеими руками. Фусия разомкнул веки, и раскаленные угли его налившихся кровью глаз упали на лицо Акилино, потом погасли, опять загорелись, и так несколько раз. Наконец он слегка приподнялся на локтях.
— Меня захватил дождь посреди протоки, — сказал Акилино. — Я вымок до нитки.
Он выжал рубашку и брюки и повесил их на веревку от москитной сетки. За окном дождь лил все сильнее, на поляне рябели лужи и пузырилась пепельно-серая грязь, ветер яростно сотрясал деревья. Время от времени пасмурное небо прорезал многоцветный зигзаг, и спустя несколько секунд гремел гром.
— Эта шлюха спуталась с Ньевесом, Акилино, — сказал Фусия, закрыв глаза. — Они вместе сбежали, собаки.
— Ну сбежали и сбежали, тебе-то что? — сказал Акилино, обтирая рукою тело. — Подумаешь, беда, лучше быть одному, чем в плохой компании.
— Эта шлюха мне не нужна, — сказал Фусия. — Но меня заело, что она снюхалась с лоцманом. За это она мне заплатит.
Фусия, не открывая глаз, повернул голову, плюнул — смотри, куда плюешь, приятель, — и подтянул одеяла к самому подбородку — чуть в меня не попал.
— Сколько месяцев ты пропадал? — сказал Фусия. — Я жду тебя целую вечность.
— У тебя много груза? — сказал Акилино. — Сколько мячей каучуку? Сколько шкур?
— Нам не повезло, — сказал Фусия. — Нам попадались только пустые селения. На этот раз у меня нет товара.
— Да ведь ты не мог двинуться с места, тебя уже ноги не таскали, где же тебе было рыскать по сельве, — сказал Акилино. — Умереть среди своих людей! Думаешь, уамбисы так и оставались бы с тобой? Они и так уходили, когда им вздумается.
— Я мог командовать, не вставая с гамака, — сказал Фусия. — Хум и Пантача повели бы их, куда я прикажу.
— Не говори глупостей, — сказал Акилино. — Хума они ненавидели и если не убили до сих пор, то только благодаря тебе. А Пантача из-за своих отваров дошел до ручки, он уже еле говорил, когда мы уехали. Нет, приятель, все это кончилось, не тешь себя зря.
— Удачно продал? — сказал Фусия. — Сколько денег привез?
— Пятьсот солей, — сказал Акилино. — Не вороти нос, это добро и не стоило больше, я и столько-то еле выторговал. Но что случилось? В первый раз у тебя нет товара.
— Во всем краю хоть шаром покати, — сказал Фусия. — Эти собаки теперь настороже и чуть что прячутся. Я двинусь дальше, если понадобится, сунусь и' в города, но добуду каучук.
— Лалита забрала все твои деньги? — сказал Акилино. — Оставили они тебе что-нибудь?
— Какие деньги? — сказал Фусия, съежившись и придерживая у рта одеяла. — О каких деньгах ты говоришь?
— О тех, которые я тебе привозил, Фусия, — сказал Акилино. — Которые ты нажил грабежами. Я знаю, что ты их прятал. Сколько у тебя осталось? Тысяч пять? Десять?
— Не зарься на них, никому на свете у меня моего не отнять, — сказал Фусия.
— Не хорохорься, и без того тошно, — сказал Акилино. — И не смотри на меня так, меня этим не испугаешь. Лучше отвечай на мой вопрос.
— Неужели она меня так боялась? — сказал Фусия. — Или они просто забыли впопыхах забрать мои деньги? Лалита знала, где я их прячу.
— А может, она не взяла их из жалости, — сказал Акилино. — Может, подумала: туго ему придется одному, доходяге, оставим ему по крайней мере деньги, пусть хоть этим утешается.
— Лучше бы эти собаки украли их, — сказал Фусия. — Без денег этот тип не согласился бы взять меня. А у тебя доброе сердце, ты не бросил бы меня, старик, отвез бы назад, на остров.
— Ну вот, наконец ты немножко успокоился, — сказал Акилино. — Знаешь, что я сделаю? Разомну несколько бананов и сварю их. В последний раз отведаешь языческой еды — с завтрашнего утра будешь есть по-христиански.
Старик засмеялся, повалился на пустой гамак и начал раскачиваться, отталкиваясь ногой.
— Если бы я был твоим врагом, меня бы здесь не было, — сказал он. — Я оставил бы себе эти пятьсот солей, и поминай как звали. Ведь я заранее знал, что на этот раз у тебя не будет товара.
Дождь хлестал по террасе и глухо барабанил по крыше; от порывов горячего ветра колыхалась москитная сетка, словно взмахивал крыльями белый аист.
— Нечего тебе так укрываться, — сказал Акилино. — Я же знаю, что у тебя слезает кожа с ног.
— Эта стерва тебе рассказала насчет москитов? — пробормотал Фусия. — Я расчесал себе ноги, и они у меня загноились, но теперь уже подживают. Эти собаки думают, что, если я прихворнул, я не стану их искать. Посмотрим, кто будет смеяться последним, Акилино.
— Не переводи разговор на другое, — сказал Акилино. — Ты в самом деле поправляешься?
— Дай мне еще немножко, старик, — сказал Фусия. — Там еще осталось?
— Возьми мою миску, я больше не хочу, — сказал Акилино. — Насчет еды я вроде уамбисов — каждое утро, как проснусь, варю себе это хлебово.
— Я буду тосковать по острову больше, чем по Кампо Гранде, больше, чем по Икитосу, — сказал Фусия. — Мне кажется, только там я и чувствовал себя в родном краю. Я даже по уамбисам буду тосковать, Акилино.
— Выходит, все тебе дороги, и Пантача, и уамбисы, только не твой сын, — сказал Акилино. — О нем ты даже не вспоминаешь. Неужели тебе наплевать, что Лалита увезла его с собой?
— Может, это и не мой сын, — сказал Фусия. — Может, эта сука…
— Молчи, молчи, я знаю тебя уже не первый год, и ты меня не проведешь, — сказал Акилино. — Скажи по правде, как твои ноги? Лучше или еще хуже?
— Не разговаривай со мной в таком тоне, ты себе больно много позволяешь, — сказал Фусия нетвердым голосом, с каким-то жалобным подвыванием, и умолк.
Акилино встал с гамака и подошел к нему. Фусия закрыл лицо и весь сжался.
— Не стыдись меня, дружище, — прошептал старик. — Дай-ка я посмотрю.
Фусия не ответил, и Акилино приподнял край одеяла. Фусия лежал без сапог, и старик с минуту смотрел на его голые ноги, впившись ногтями в одеяло, приоткрыв рот и наморщив лоб.
— Мне очень жаль, но нам пора, Фусия, — сказал Акилино. — Надо двигаться.
— Подожди еще немножко, старик, — плачущим голосом сказал Фусия. — Послушай, дай мне огня, я выкурю сигарету, и ты отвезешь меня к этому типу. Это займет каких-нибудь десять минут, Акилино.
— Ладно, кури, только побыстрее, — сказал старик. — Он, наверное, уже ждет нас.
— Смотри уж всё, — простонал Фусия под одеялом. — Я и сам не могу привыкнуть. Смотри выше.
Он согнул ноги и, снова вытянув их, скинул на пол одеяла. Теперь обнажились ляжки, пах, безволосый лобок, член, превратившийся в дохлого червячка, и живот, с которого кожа еще не слезала. Старик поспешно наклонился, поднял одеяла и накрыл Фусию.
— Видишь, видишь? — всхлипнул Фусия. — Я уже не мужчина, Акилино.
— Он еще обещал мне, что будет давать тебе сигареты, когда ты захочешь, — сказал Акилино. — Так что имей в виду, как тебе захочется курить, попроси у него.
— Мне хотелось бы умереть на этом самом месте, — сказал Фусия. — Внезапно, так, чтобы я и опомниться не успел. Ты завернул бы меня в одеяла и подвесил бы к дереву, как делают уамбисы. Только никто не стал бы меня оплакивать каждое утро. Чего ты смеешься?
— Да вот смотрю, как ты делаешь вид, что куришь, а сам не затягиваешься, бережешь сигарету, чтобы протянуть время, — сказал Акилино. — Раз мы все равно поедем, какая тебе разница, двумя минутами раньше или позже.
— Как же я туда поеду, Акилино, — сказал Фусия. — Ведь это очень далеко.
— Тебе лучше умереть там, чем здесь, — сказал старик. — Там за тобой будут ухаживать, и хворь не поднимется выше. Я знаю там одного человека, который за твои деньги возьмет тебя без всяких бумаг.
— Мы не доберемся туда, старик, меня схватят на реке.
— Даю тебе слово, что доберемся, — сказал Акилино. — В крайнем случае будем плыть только ночью, пробираться по протокам. Но надо отправляться сейчас же, чтобы не увидели ни Пантача, ни язычники. Надо, чтобы никто не знал, куда ты делся, только так ты будешь себя чувствовать там в безопасности.
— А полиция, а солдаты? — сказал Фусия. — Разве ты не знаешь, старик, что все меня ищут? Мне нельзя носа высунуть отсюда. Слишком много людей хочет мне отомстить.
— Сан-Пабло — это такое место, где тебя никогда не станут искать, — сказал старик. — Даже если бы знали, что ты там, не стали бы. Но никто не узнает.
— Старик, старик, — всхлипнул Фусия, — ты добрый человек, умоляю тебя. Ты веришь в Бога? Так сделай это ради Бога, постарайся понять меня.
— Я тебя прекрасно понимаю, Фусия, — сказал старик поднимаясь. — Но уже давно стемнело, и я должен наконец отвезти тебя к этому человеку, а то ему надоест нас ждать.
Опять ночь, и опять все те же места: берег реки, тропинка, вьющаяся между фермами, рощица рожковых деревьев, пески. Ноги по щиколотку увязают в рыхлой земле. И ты — сюда, Тоньита, нет, нет, туда не надо, а то нас увидят из Кастильи. Нещадно колет песчаный дождь, накрой ее одеялом, надень на нее твою шляпу, пусть она опустит головку, не то у нее будет гореть лицо. Все те же звуки: шелест ветра, колышущего хлопчатник, музыка гитар, песни, отголоски пьяного веселья, а на заре унылое мычание скота. И ты — посидим здесь, Тоньита, отдохнем немножко и погуляем еще. Все те же картины: черный купол собора, мерцающие, ярко горящие или гаснущие звезды, морщинистая скатерть пустыни, усеянная голубыми дюнами, и вдали одиноко возвышающееся здание, мертвенно-бледный свет, падающий из его окон, силуэты входящих и выходящих людей, а иногда, ранним утром, всадник, пеоны, стадо коз, барка Карлоса Рохаса и на другой стороне реки — серые ворота бойни. Говори ей о рассвете — ты меня слышишь, Тоньита, ты заснула? — о том, как мало-помалу вырисовываются колокола, крыши, балконы, о том, что надвигается дождь или стелется туман. Спроси ее, не холодно ли ей, не хочет ли она вернуться, прикрой ей ноги своей курткой, пусть она обопрется о твое плечо. И тут снова в памяти воскресает та ночь, когда тишину растоптал всполох бешеной скачки и она вздрогнула всем телом. Встань, посмотри, кто это скачет в такой неурочный час? На пари? Чапиро, дон Эусебио, близнецы Темпле? Спрячемся, пригнемся, не шевелись, Тоньита. Не пугайся, это два верховых, а она, окутанная неизбывной мглой, безмолвно — кто, почему, как? И ты — проскакали в двух шагах от нас на диких лошадях, что за сумасшедшие, едут к реке, а теперь возвращаются, не бойся, маленькая, а ее взволнованное лицо поворачивается из стороны в сторону, и губы дрожат, и ногти впиваются в твою руку, и ты слышишь ее учащенное дыхание и угадываешь немой вопрос — почему, как? Теперь успокой ее — они уже уехали, Тоньита, они так мчались, что я не разглядел их лиц, а она упорно всматривается во тьму своими незрячими глазами в жажде понять, кто, почему, как. И ты — не надо так, глупенькая, какая нам разница, кто они. Придумай уловку, чтобы развлечь ее: укройся одеялом, Тоньита, вон они едут, их целая орда, если увидят, они нас убьют. Почувствуй, как она трепещет от страха, пусть она прижмется к тебе, обнимет тебя, сольется с тобой, крепче, еще крепче, Тоньита, а теперь скажи ей, что это неправда, что никого нет, — поцелуй меня, маленькая, я пошутил. А сегодня не разговаривай, только вслушивайся в нее. Пески — это море, а ее силуэт — лодка, и она спокойно плывет по дюнам и кустам, не перебивай ее, не наступай на тень, которую она отбрасывает. Достань сигарету, закури и думай о том, что ты счастлив и что ты отдал бы все на свете, чтобы узнать, счастлива ли она. Поболтай с ней, пошути — ты и ее научишь курить, только не сейчас, а когда она вырастет, ведь маленькие девочки не курят, — и засмейся, и пусть она тоже засмеется — ну улыбнись же, умоляю тебя, не будь вечно такой серьезной, Тоньита. И вот снова неуверенность, эта кислота, разъедающая жизнь, и ты — я знаю, ей скучно сидеть взаперти и слушать одни и те же голоса, но подожди, теперь уж недолго, они уедут в Лиму, и у них будет дом, где они будут жить одни, и им не придется больше прятаться, и он купит ей все, что душе угодно, вот увидишь, Тоньита, вот увидишь. Испытай опять то щемящее чувство — ты никогда не сердишься, маленькая, пусть она не будет такой, пусть иногда выходит из себя, бьет посуду, рыдает, а перед глазами ее лицо, сохраняющее все то же отсутствующее выражение, тихо пульсирующая жилка на виске, опущенные ресницы и губы, которые не выдадут ее тайны. У этих девушек ничего не осталось в жизни, только воспоминания да легкая грусть, поэтому они так балуют тебя, Тоньита. Они приносят тебе сласти, одевают, причесывают тебя, их просто не узнать, между собой они вечно грызутся, каких только пакостей не делают друг другу, а с тобой они такие добрые и услужливые. Как они повели себя, когда она появилась! Скажи им — я привез ее к себе, я похитил ее, скажи, что ты ее любишь, что она будет жить с тобой, что они должны помогать тебе. И вот снова у тебя в ушах звучат их возбужденные голоса — мы обещаем вам, клянемся, оправдаем ваше доверие. Послушай, как они оживленно перешептываются, посмотри на их растроганные, улыбающиеся, любопытные лица — как им не терпится подняться в башню, чтобы увидеть ее и поговорить с ней. И опять перед тобою она, и ты — они все тебя любят. Потому что ты такая молодая? Потому что ты не можешь говорить? Потому что им тебя жаль? И в памяти всплывает та ночь: чуть поблескивает река в темноте, расплывчатыми пятнами темнеют всходы, в городе уже погасли огни, луна едва освещает пустыню, а она рядом с тобой и в то же время где-то далеко, беспомощная и бесприютная. Окликни ее, спроси — Тоньита, ты слышишь меня? Что ты чувствуешь? Почему она так тянет тебя за руку, не испугалась ли она этого песчаного ливня? И ты — иди сюда, Тоньита, укройся, ничего, он скоро пройдет, ты думаешь, песок нас засыплет, похоронит заживо? Почему ты дрожишь, что ты чувствуешь? Тебе не хватает воздуха? Ты хочешь вернуться? Почему ты так дышишь? Как ужасно не понимать, не догадываться, что с тобой происходит, моя девочка. И вот снова твое сердце — фонтан, из которого бьют вопросы: каким ты представляешь себе меня, какими девиц, и лица, и землю, по которой ты ступаешь, откуда, по-твоему, исходят звуки, которые ты слышишь, какая ты сама, что означают эти голоса? Ты думаешь, что все такие же, как ты? Что мы слышим то, что нам говорят, но не отвечаем? Что кто-то дает нам еду, укладывает нас спать и помогает нам подняться по лестнице? Тоньита, Тоньита, какое чувство ты испытываешь ко мне? Знаешь ли ты, что такое любовь? Почему ты целуешь меня? Но не заражай ее своей тоской, сделай над собой усилие, понизь голос и ласково скажи ей — неважно, мои чувства — это твои чувства, скажи, что ты хочешь страдать, когда страдает она. Пусть она забудет эти пустые слова — я больше не буду, Тоньита, у меня просто расходились нервы, — расскажи ей о городе, о бедной гальинасерке, которая жалуется на свои недуги, о ее осле и корзинах, расскажи, что говорят в «Северной звезде» — все горюют по тебе, Тоньита, ищут тебя, ломают себе голову, что с тобой случилось: может, бедняжку убили, может, ее похитил какой-нибудь приезжий? — какие слухи ходят, какие выдумки, какое вранье распускают люди. Спроси ее, вспоминает ли она о прошлом, хотелось ли бы ей вернуться назад, приходить на площадь, греться на солнышке возле павильона, тоскует ли она по гальинасерке, ты хотела бы повидаться с ней? Возьмем ее в Лиму? Но она не может или не хочет слушать, что-то отъединяет ее от тебя, что-то мучает ее, и она все дрожит и тянет тебя за руку, полная смятения и ужаса, и ты — что с тобой, у тебя что-нибудь болит, ты хочешь, чтобы я пощупал? Хорошо, потрогай там, где она показывает, легонько, не нажимай, погладь ее по животу, раз десять, раз сто по одному и тому же месту — а, я знаю, желудок расстроился, ты хочешь пописать? — помоги ей — покакать? Пусть она присядет на корточки, ничего, ты устроишь для нее навес, — растяни одеяло у нее над головой, заслони ее от сухого дождя, — и ее не будет донимать песок. Но все напрасно — по ее щекам текут слезы, и она дрожит еще сильнее, и лицо ее искажено гримасой страдания, а ты не можешь разгадать, что с ней творится, это ужасно, Тоньита, что ты можешь сделать для нее, чего она хочет от тебя? Возьми ее на руки, беги, целуй ее на бегу — вон и дом, они уже близехонько, сейчас она выпьет мате, он уложит ее в постель, и завтра она проснется здоровой, и пусть она не плачет, ради Бога, пусть она не плачет. Позови Анхелику Мерседес, чтобы она полечила ее, и она — наверное, колики, хозяин, а ты — горячего чаю? Грелку? И она — ничего страшного, не пугайтесь, а ты — крушины, ромашки? И стряпуха щупала и поглаживала одно и то же место, а ты все не понимал — какой болван, какой болван. И вот всплывают в памяти радостные лица девиц, набившихся в башню, запахи кремов, талька и вазелина, веселая суетня и визгливые голоса — а хозяину и невдомек, вот невинный младенец. Смотри, как они толпятся вокруг нее, ласкают ее, сюсюкают. Предоставь им занимать ее, а сам спустись в зал, откупорь бутылку, повались в кресло, выпей за нее и, испытывая какое-то смешанное чувство смущения и радости, закрой глаза и попытайся понять, что они говорят: не меньше двух месяцев, а Бабочка — три, а Светляк — четыре, ну не глупый ли он, почему же, он думал, у нее не было кровей? А когда они прекратились, хозяин? Если вы припомните, мы будем точнехонько знать, на каком она месяце. И чувствуя, как от алкоголя ноги становятся ватными и по жилам разливается успокоительное тепло и уходит тревога, мысленно упрекни себя и скажи — я никогда за этим не следил. Какое это имело значение для тебя, какая разница, когда он родится, завтра или через восемь месяцев, так или иначе Тоньита войдет в тело, а потом ей это будет скрашивать жизнь. Опустись на колени возле ее кровати -ничего, этому надо радоваться, ты будешь холить его, менять ему пеленки, а если родится девочка, пусть она будет похожа на нее. И пусть завтра же утром девушки пойдут в магазин дона Эусебио и купят все, что нужно, хотя приказчики начнут зубоскалить — кто это рожает, и от кого? — а если это будет мальчик, они назовут его Ансельмо. Сходи в Гальинасеру, найди столяров, пусть они придут с досками, гвоздями и молотками и сделают кроватку, а станут расспрашивать — выдумай какую-нибудь историю. Тоньита, Тоньита, пусть у тебя будут всякие прихоти, пусть тебя рвет, пусть на тебя нападает дурное настроение — будь как другие. Ты можешь его нащупать? Он уже шевелится? И в последний раз спроси себя, хорошо или плохо, что все это было, такой ли должна быть жизнь и что было бы, если бы с ней, если бы с тобою и с ней не случилось этого, и был ли это сон, или явь никогда не бывает похожа на сны. И, сделав еще одно усилие, спроси себя, смирился ли ты с судьбой, и потому ли, что она умерла, или потому, что ты стар, ты так спокойно приемлешь мысль о собственной смерти.
— Будешь его ждать, Дикарка? — сказала Чунга. — Может, он проводит время с другой.
— Кто это? — сказал арфист, повернув голову и уставившись на лестницу своими выцветшими глазами. — Сандра?